Почему нет, удивился я. Ну как, говорит, я же ведь не хочу ваш авторитет подмочить.
На том расстались, и я провел эту неловкость по линии почтительности к старшим, на Востоке еще сохраняющейся. Но в Москве-то она давно выветрилась! Между тем стал я отмечать, что и столичные вьюноши с барышнями над шутками хохочут охотно и шутками же отвечают – но ровно до той поры, пока ты сам о себе что-то смешное не расскажешь. Тут – цепенеют, переглядываются. И – обратите внимание – никогда о самих себе с самоиронией не говорят. Не только в жизни, но и в стихах, в прозе нынешние тридцати-, сорокалетние могут к самим себе отнестись по-всякому – от самообожествления до самооплевывания, но уж точно без юмора[590]. Вслед Бродскому свою продукцию они, может быть, «стишками» и окрестят, но авторитет свой ни сами не подмочат – самоиронией, ни другим не позволят. Да вы на Фейсбук посмотрите – как вспыхивают, в какую ярость впадают литераторы из начавших в двухтысячные, когда кто-то над ними подшутит. Оскорбление простят легко, но не иронию. Не шутку.
Der tierische Ernst – вот как это называется, и со мною наверняка не согласятся, но мне все равно почему-то кажется, что и эта звериная серьезность по отношению к самим себе, и это отсутствие даже намека на самоиронию отличают нынешнюю, как раньше выражались, творческую молодежь от тех, кто помнит еще и об оттепели, и о том, что Пушкин – вообще-то имя веселое[591].
* * *Романов, даже фейсбучных, без любви не бывает. Так что и я не обойду эту волнующую тему, сказав, что любого (ну, почти любого) писателя можно отбить у любой (ну, почти любой) жены. Всего-то и надо а) восторженно и подолгу смотреть в глаза; б) искренне возмущаться тем, что бездарному S. опять поднесли «Большую книгу», а проныру Z. по блату перевели на суахили; и главное – в) читая новое сочинение своего избранника, не забывать указывать, что фраза на странице 429-й, шестая строчка снизу даже сильнее, трепетнее, волшебнее, чем фраза, которой заканчивается 11-я глава того вашего давнего-предавнего сочинения, которое уже успело испариться из вашей памяти.
Ибо ничто так не льстит писателю, как хорошее знание его текстов.
* * *На ком женятся молодые писатели, значения не имеет. Да на ком угодно, как и все мужчины!.. А вот писатели в возрасте и в силе (творческой) – совсем иное дело. Зазнайки, конечно, на молоденьких – ибо, простите мне эту пошлость, ничто так не украшает амбициозного мужчину, как прелестная спутница. Большинство, разумеется, на хороших домоправительницах или таких, знаете ли, железных канцлершах, чтобы, по крайней мере, ни ремонт в квартире, ни переезд, ни выгодные знакомства, ни зарабатыванье денег в голову не брать, а отдавать себя литературе, литературе и еще раз литературе. Те же, кто совсем от жизни устал, женятся на медсестрах, чтобы всё под рукой было: и шприц, и массаж, и стакан с водою.
А самые умные, тут и спору нет, женятся на своих будущих вдовах. Чтобы было кому позаботиться сначала о достойных проводах, а потом весь оставшийся век хлопотать о переизданиях, учреждать мемориальные фонды, выбивать у властей памятные доски и ходить, ходить по школам с рассказами: «Знаете, каким он парнем был?»
И не подлавливайте меня на иронии. Перебирая в памяти имена прекрасных писателей, что ушли из жизни в последние двадцать лет, думаешь; «Да, с женой ему повезло, а вот вдовой она оказалась так себе. Не то что, – и тут называешь про себя другое имя. – И собачилась вроде бы с мужем то и дело, и житья ему не давала, зато с каким достоинством несет высокое звание вдовы большого художника слова. И книги покойного, что ни год, появляются на магазинных полках, и имя никем не забыто». А есть ли что-нибудь, кроме этого, для писателя важнее?
* * *Лет в сорок я приобрел привычку говорить что-то типа «Мне как человеку уже немолодому…». И смущаться, когда прелестные создания начинали бурно протестовать. Мне это, уж признаюсь, нравилось, и я как-то пропустил рубеж, после которого прелестные создания бурно протестовать перестали. А спохватился только тогда, когда какой-то молодой человек в метро предложил мне учтиво: «Садись, дедуля!»
Случай этот, кстати, так и остался единственным. Заметили ли вы, что у нас в транспорте если и уступают место не самым молодым согражданам, то исключительно прехорошенькие девушки? А их галантные спутники сидений, естественно, не покидают.
* * *Мое 60-летие отмечали в ресторане «У Корша». И было классно – Александр Абрамович Кабаков взял на себя обязанности тамады, Евгений Анатольевич Попов пел про Ванинский порт, Олег Григорьевич Чухонцев танцевал с микрофоном… И так мы, должно быть, понравились гардеробщику, что он, закончив с раздачей пальто и шубок, попросил разрешения – и грянул оперные арии. Одну, потом – совсем без перерыва – другую.
Чаевые, впрочем, принял с благодарностью.
* * *Что в молодых писателях всегда восхищает, так это избирательность памяти: запоминают только главное. А еще чаще – самое нужное.
Вот сценка о двух актах.
Акт первый. Липки. На мастер-классе, который я в тот год вел, кажется, с Максимом Альбертовичем Амелиным[592], разбираем стихи прелестной молодой женщины. В видах конспирации назову-ка я ее Ксенией. Алиса Ганиева и Лера Пустовал маску, вне сомнения, опознают, а остальным ни к чему. Достаточно сказать, что Ксения пишет верлибры и на Форум молодых писателей приехала из дальнего города вместе с мужем, многообещающим прозаиком, и он тоже сейчас в зале.
Липчане – вообще-то народ милейший, но не милосердный, и, дорвавшись до возможности в своем кругу поговорить о стихах, друг друга шпыняют довольно основательно. Досталось и Ксении, поэтому, подводя итоги, я, как обычно, произношу что-то примиряющее. Что стихи у нашей героини, конечно, и в самом деле среднеевропейские. И что верлибр к русской поэзии за два столетия так пока и не привился, но, кто знает, возможно, еще лет через двести и у нас все будут писать вне рифм и регулярных размеров.
Занавес, и акт второй. Месяца через полтора-два в одном интернет-издании появляется рассказ мужа нашей Ксении о липкинских бдениях, где сказано, в частности, что именно ее стихи вызвали на Форуме особый ажиотаж и Сергей Иванович Чупринин даже заявил, будто Ксения пишет на уровне лучших европейских образцов, и так, как она сейчас пишет, русские поэты станут писать только лет через двести.
В первую минуту я, признаться, рассвирепел. Но крыть-то нечем: я ведь и про Европу действительно что-то говорил и русской поэзии еще двести лет на переход к верлибру тоже отводил.
* * *Это, наверное, знакомо всякому хоть сколько-нибудь известному человеку – прибивается вдруг к тебе почему-то (по закону избирательного сродства?) некий вьюноша (или барышня), ходит за тобою следом, ловит каждое твое слово, а ты с конфузливым приятством ловишь вдруг в его речи свои собственные интонации, манеру шутить, свои речевые обороты. Не то чтобы он (она) твой ученик и не то чтобы от тебя чего-то хочет, на что-то надеется, но ты сам, и опять же с приятством, как-то незаметно для себя втягиваешься в эти необременительные (и лестные, лестные для самолюбия!) отношения, немножечко помогаешь юному спутнику: ну там, денег ссудил, когда потребовалось, с кем-то (полезным) на бегу познакомил, кому-то отрекомендовал, помог напечататься или устроиться на работу…
Так может идти годами – до тех пор, пока тебя неожиданно спросят: «Слушай, а ты повесть-то читал, которую про тебя накатал твой подопечный?»
И ты, вмиг обо всем догадавшись, и без всякого уже приятства, читаешь…
Не желая участвовать в рекламе нечистого дела, имя автора и место публикации я все-таки не назову. Скажу лишь, что она пока не обо мне, а о моем друге, замечательном писателе, и я легко воображаю, как он эту повесть читал – изумляясь, думаю, в первую очередь недоброй памятливости своего долголетнего спутника. Всё-всё, оказывается, складывалось в гроссбух, всё готовилось к продаже: и удачные mot, и неудачные, и стойкие твои мысли, и случайные обмолвки, и секреты – хотя какие, спаси Христос, у нас с вами могут быть секреты…
А потому легко воображаешь, что хоть Провидение и упасло от знакомства именно с этим автором, зато от других знакомств не упасло, что и я еще прочту (да и читал уже), что пишут обо мне «из другого поколенья» те, кому я, кажется, не сделал ничего плохого, хотя и особо хорошего, по правде сказать, не сделал тоже.
И вы, друзья мои, о себе прочтете тоже[593]. Чтобы в который уж раз изумиться: надо же, как памятлив, оказывается, этот мальчишка.
Или, если угодно, как памятлива эта барышня.
* * *Отличный поэт затеялся писать романы. Не очень, на мой взгляд, удачные, стихам уступающие, но один мы все-таки напечатали, и он даже имел некоторый успех – не столько у читателей, правда, сколько у критиков.
А следующий уже вернули – с реверансами, конечно, ведь поэт отличный, но все-таки вернули. И он исчез со «Знаменского» горизонта. Раз я ему позвонил на мобильный, два – не откликается; недаром же определитель номера изобретен.
И вдруг, много воды уже утекло, мы случайно встретились – чуть ли не на овощном рынке. Я к нему разбежался: «Дорогой XY, куда же вы пропали?»
На мое приветствие он, конечно, ответил. Но разговор поддерживать не стал. «Я, – говорит, – вас еще не простил».
И еще больше воды утекло, а так и не разговаривает. Пока не простил, значит.
* * *А вот – для сюжетной рифмы – еще одна обыкновенная история.
Представляю не так уж давно группу российских писателей на Венской книжной ярмарке и говорю, что, вот мол, NN в начале 1990-х начинал печататься в «Знамени», но затем выбрал, вероятно, для себя другие мировоззренческие и эстетические ориентиры и, побыв какое-то время автором журнала «Москва», сотрудничает теперь не с нами, а с «Новым миром», с «Октябрем». Дело, рассуждаю я вслух, обычное – каждый писатель ищет и находит издание, что его убеждениям ближе.
NN соглашается: дело, говорит, действительно обычное. Только ни мировоззрение, ни убеждения здесь ни при чем. Просто, продолжает, в 1992 году вы вернули мне рассказ, и я не то чтобы обиделся, но решил в «Знамя» больше никогда не ходить.
Так, скажу уже от себя, он за двадцать три года ничего нам ни разу и не предложил. И от наших настойчивых приглашений неизменно уклонялся[594]. Дело, если вы хотя бы чуть-чуть понимаете ранимую авторскую душу, в самом деле обычное.
* * *Не важно, есть ли у тебя последователи, А важно, есть ли у тебя преследователи, так может сказать только очень молодой, азартный человек. В зрелости, клонящейся в старость, никакие «преследователи» уже не нужны. Они наскучивают. Хочется учеников, своей школы. Хотя бы только затем, чтобы проверить, а не наскучат ли и они?
Но этого всего в критике (да, наверное, и вообще в литературе) не бывает. Чай, не наука с ее внятным понятием о преемственности поколений и о благодарности тем, кто поставил глаз и руку.
* * *Побывал я тут как-то на дивном концерте в Камерном зале филармонии.
Татьяна Тихоновна Гринденко озорничала[595].
Ее оркестранты обаятельно хулиганили.
Лев Семенович Рубинштейн шалил[596].
Музыкальные инсталляции Александра Моисеевича Бакши были необыкновенно остроумны[597].
Словом, все эти чрезвычайно достойные и уже, увы, не очень молодые люди вели себя, как разыгравшиеся подростки.
И маленький, человек на сто, зал отвечал им полным пониманием. Готов был и к шалостям, и, простите высокопарность, к сотворчеству.
Еще бы – ведь в этом зале собрались тоже очень достойные и тоже, увы, не очень молодые люди.
Оглядываясь, я искал глазами тех, кто мне (и участникам этого чудесного концерта) сгодился бы в дети.
Нашел… два, нет, все-таки, кажется, три свежих лица. Человек, повторяю, на сто.
На литературных-то сборищах это разделение по возрастам уже привычно.
Выходит и в музыкальной среде тоже.
А как у живописцев? У людей театра? У архитекторов, наконец?
Конфликта поколений вроде как и нет. Но то, что младшенькие делами старшеньких не интересуются, в их компанию стараются не ходить и к себе не зовут, факт, похоже, медицинский.
* * *Вы, конечно, меня попродвинутее, но я, ей-богу, до сих пор обижаюсь, когда врач, просмотрев анализы и – да, да – добросовестно простукав меня, где положено, тут же выписывает рецепты, дает рекомендации и – до свиданья, уважаемый, попросите, пожалуйста, ко мне следующего.
А поговорить?
А проявить участие, пусть даже и показное? А продемонстрировать – ну, хотя бы видимость интереса не только к тому, что у меня повредилось, но и ко мне как к человеку, единственному и, хочется верить, неповторимому?
Жалуюсь на это как-то Максиму Александровичу Осипову – писателю, здесь я ручаюсь, отличному и врачу, говорят, очень даже достойному. А он досадливо морщится. «Да зачем вам, – спрашивает, – эти сантименты? Легче, что ли, вам от них станет?»
«Конечно, легче», – бурчу я про себя, вспоминая, как в когдатошние времена в поликлинике Литфонда врачу важно было не только то, что у тебя болит, но и то, что ты сейчас пишешь и как, к примеру сказать, относишься к свежему нашумевшему роману.
А Максим Александрович, будто подслушав, гнет свое, и так оно выходит, что это не врачи стали бездушнее, как мне с перепугу показалось, а я, вот уж консерватор, никак не могу отказаться от замшелых привычек – то ли староземских, а то и вовсе, свят-свят, старосоветских. На дворе же, – говорит он, – XXI век, и я уныло соглашаюсь, что – да, да – отношения между хорошим врачом и вменяемым пациентом должны быть сугубо технологическими, без этих вам мерехлюндий и сопливостей.
Оно ведь и в литературных делах часто уже так – технологично. Автор шлет текст имелькой, имелькой же снимает вопросы, у редактора возникшие, гонорар получает перечислением на банковскую карточку и, бывает, даже за журнальным номером со своей публикацией в редакцию не заходит. Зачем? В Журнальном зале и так всё видно.
Удаленный, знаете ли, доступ. Высокие, с вашего разрешения, технологии.
А мне, хоть и знаю, что от века отстал, все равно грустно. Как же без «поговорить», думаю.
И в тех случаях, когда продвинутый автор так выстраивает свои отношения со мною как с издателем.
И в тех, когда продвинутый издатель тоже держит меня, уже автора, на удаленном доступе.
* * *Разговаривали как-то в своем кругу, почему по телевидению так редко показывают писателей, а если и показывают, то обычно неудачно. За исключением пяти-шести персон, что стали медийно, а значит и нам с вами, хорошо известны именно благодаря камере и микрофону.
И, помнится, Александр Архангельский – а уж он-то в этой сфере знает всё – заметил: «А как вас показывать? Вы же ведь думаете прямо на экране. Задают вам вопрос – думаете. Начинаете говорить – тоже предварительно подумавши. А экран этого не переносит. У нас надо, чтобы слова слетали с языка, опережая мысль».
* * *Мало что в молодости так нас бесило, как разделение литературы, хоть бы даже и XIX века, первой четверти XX, на прогрессивную и реакционную, на звавшую Русь к топору и звавшую в красивые уюты. И мало о чем мы так мечтали, как о том, что едва рухнет цензура, и расколотая ею современная русская литература вновь сольется в единый поток: безотносительно к политическим убеждениям писателей, их моральному облику, национальности и стране проживания.
Не вышло. То есть печатаются, конечно, все, у всех есть свои группы поддержки, а у кого-то так даже и читатели. Но целостной картины русской поэзии хотя бы, например, второй половины только что отвоевавшегося столетия как не было, так и нет. Вот вышла лет пять назад двухтомная, в полторы тысячи страниц антология «Русские стихи 1950–2000» (М., 2010), и что же? Если ограничиться лишь поэтами на букву «А», в канон – и, наверное, слава богу – введены и Айвенго[598], и Алексей Александров[599], и Лидия Алексеева[600], и Мария Андреевская[601], и Марина Андрианова[602], и иные многие. Что, готов предположить, справедливо: должен же ведь кто-то и им воздать должное. Зато в антологии нет, будто никогда в истории русской поэзии и не было, ни Татьяны Бек, ни Петра Вегина, ни Риммы Казаковой, ни Виталия Кальпиди, ни Анатолия Кобенкова[603], ни Марины Кудимовой[604], ни Олеси Николаевой, ни Николая Панченко[605], ни Алексея Пурина[606], ни Геннадия Русакова[607]… Оборву, чтобы не расстраиваться, список.
И думаешь: ну, что Сергея Наровчатова[608], Татьяну Глушкову и Станислава Куняева не заметили – это понятно, они плохо себя вели, а остальные-то за что преданы остракизму?
Когда в журналах, на фестивалях, в премиальных жюри привечают «своих», а «не своих» в упор не видят, таких вопросов не возникает: в конце концов, межклановую конкуренцию и литературную борьбу еще никому отменить не удалось. Но за что же былое-то так; и особенно досадно, что намерение переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, какой нам Бог ее дал[609], исходит сейчас не от чинуш с докторскими степенями и не от каких-то там отморозков, а от людей очень даже рафинированных, с прекрасной филологической выучкой. Которые – я сейчас имею в виду ряд авторов журнала «Воздух»[610], интернет-ресурса «Colta»{1} и издательской империи «НЛО» – стремятся не только извлечь из забвения подземную классику XX века, за что честь им и хвала, но и вытеснить ею те имена, что уже несколько десятилетий у всех на слуху. Леонид Аронзон[611], кто бы спорил, поэт достойный, но только зачем его стихами выталкивать стихи Давида Самойлова[612], а ведь выталкивают же.