Вот жизнь моя. Фейсбучный роман - Сергей Чупринин 8 стр.


В Союз писателей, конечно, рвались[237]. И не только дорогой товарищ Леонид Ильич[238] – хотя весь обмен членских билетов в конце 70-х годов был, как поговаривали, затеян лишь затем, чтобы именно Брежнев получил заветную «корочку» за № 1. Остальные вступали за разным – кто-то за подтверждением своего профессионального статуса, кто-то просто за обретением легального положения не тунеядца. И все – за причитающимися благами.

С нынешней позиции они, может быть, и были ничтожны. Но были же!.. Возможность приобрести в Литфонде пачку белой финской бумаги и записаться (ау, Владимир Войнович!) на кроличью шапку в писательском ателье. Право невозбранно ходить в недорогой и вполне ничего себе ресторан ЦДЛ со всеми его буфетами, ездить с льготными путевками по Домам творчества в Переделкине, Малеевке, Голицыне, Ялте, Дубултах, Коктебеле и Пицунде. Кому надо, отдавать ребенка в писательский детский сад и всем, включая членов членской семьи, обращаться по надобности в писательскую же поликлинику. Ну, и я уже не говорю про книжную лавку на Кузнецком – не только, чтобы было что почитать, туда ходили, но и затем, чтобы иметь возможность давать взятки (книгами, тогда именно книги были в ходу!) и гаишникам, и стоматологам, и учрежденческим секретаршам.

А кинофестиваль, раз в два года!..[239]

А регулярные продуктовые заказы со шпротами, гречкой, зеленым горошком и ссохшейся, правду сказать, черной икрой в бумажных стаканчиках!..

Вот и шли приемные документы. А вернее, вылеживались годами.

С чем я, едва получив свою справку о профпригодности, сразу же и столкнулся, так как был избран в бюро творческого объединения критиков и литературоведов. У оного бюро полномочий и обязанностей было много, но главная – служить первой контрольной инстанцией для тех, кто в наш Союз вознамерился.

И вот первое заседание, мне в новинку. Сидим, одних отклоняем, других откладываем – до новой книги, кого-то все же рекомендуем. Доходим, наконец, до почтенного соискателя, лет под девяносто, про которого только то и известно, что он – правнук Марко Вовчок[240]. Собственных книг нету, только составление прабабушкиных переизданий и заметки о парусном флоте – для отрывного календаря, например. Принимать вроде как не за что, но старый, жалко… И начинаем, вместо дела, обсуждать, на кой ему в эти-то лета членский билет понадобился. Пицунда? Да какая уж тут Пицунда! Шапка кроличья, кинофестиваль, ресторан с его приманками? Тоже поздно. Уже вроде и поликлиника не очень к чему… И тут Льва Александровича Аннинского, тоже только что в бюро со мною избранного, осеняет: «Он же хочет быть похороненным из Малого зала!»

И нас как пробило. О да, была, была у членов СП СССР еще и эта привилегия – уйти из жизни с почетом, да при этом еще и возложив все похоронные хлопоты и траты на родной Союз.

Не помню уже, получил ли престарелый правнук искомый билетик. Но помню, что Лев Александрович с тех пор на заседания и ногой не ступал. Не хочу, сказал, решать, кому жевать зеленый горошек и кому откуда быть увезенным на кладбище.

* * *

Рекомендации в Союз писателей СССР мне дали Лев Александрович Аннинский, Зиновий Самойлович Паперный и Владимир Иванович Гусев.

Льва Александровича я, помнится, едва не боготворил, да и воспринимался он тогда, в конце 70-х, как, безусловно, в нашей профессии первый; был даже, литературные старожилы подтвердят, своего рода мем: фрукт – яблоко, поэт – Пушкин, критик – Аннинский.

А Зиновий Самойлович и Владимир Иванович по-доброму отнеслись ко мне на Переделкинском семинаре молодых критиков, каким они руководили.

Зиновий Самойлович, для всех, но не для меня Зяма, давно покоен. А Владимир Иванович…

Его проза и даже его критические работы сейчас мало кому, боюсь, памятны, хотя книга «В предчувствии нового» в свои годы звенела, и «сорокалетние» прозаики держали Владимира Ивановича за своего теоретика. Теперь он профессорствует в Литературном институте и с 1990 года возглавляет Московскую городскую организацию Союза писателей России.

С тех же примерно пор мы с ним не разговариваем. А последняя, какая помнится, встреча состоялась у нас несколькими годами ранее, когда он только-только начал делать карьеру и, соответственно, подал заявление в партию.

Его это, видимо, мозжило. Так что расположились мы с приятелем в Пестром буфете ЦДЛ, и подсаживается к нам Владимир Иванович. Несколько минут терпит наш с приятелем словесный пинг-понг, до какого я и сейчас большой охотник, а потом, налив рюмку водки, наставительно произносит: «Когда партий в литературе так много, как сейчас, надо примыкать к господствующей».

* * *

Самые очаровательные несмышленыши среди нынешних молодых писательниц отчего-то считают, что гонорары в советские годы были совсем уж плёвыми.

Ну, не скажите, не скажите… За листовую статью, например, в «Новом мире» платили 300 рублей, что, как минимум, вдвое превышало месячную зарплату сотрудника редакции, который вел эту статью. Не знаю, честное слово, не знаю, где теперь поддерживалось бы такое соотношение.

А книжки? На гонорар за сборник статей о поэзии «Крупным планом» (1983) я купил себе мебель на всю квартиру, включая в число приобретений роскошный велюровый диван финского производства. И где это я сейчас сумел бы так прибарахлиться, кроме разве как в «ЭКСМО» или «ACT»?[241]

Книжки – у критиков, во всяком случае, – выходили, впрочем, не часто. Так что пробавлялись в основном внутренними рецензиями[242] (нынешняя молодежь о таких, наверное, и не слыхивала) и лекциями – по линии бюро пропаганды советской литературы[243] – где-нибудь в клубе камвольной фабрики. Раз пятнадцать рублей, два пятнадцать рублей – жить, словом, можно, если без закидонов, конечно.

А тех, кто был не в форме или по причинам идеологической невыдержанности отлучен не только от печатного станка, но и от камвольной фабрики, на плаву поддерживали бюллетени по временной нетрудоспособности. Их в поликлинике Литфонда[244] и выписывали, и продлевали охотно – особенно когда дело касалось писателя, от советской власти пострадавшего. Бытовала даже фраза: «Если бы я не болел, то давно бы умер. С голоду».

А вы еще говорите, что Советская власть плохо содержала своих писателей!..[245]

* * *

Не знаю, кто-то из дерзких обновителей литературного языка, может быть, уже и в прописях выводил нечто р-р-революционное. Всё возможно, чего только не бывает на белом свете, но мой опыт говорит все-таки о другом. И я, в бытность мою руководителем семинара поэзии в Литературном институте, чаще с изумлением наблюдал, как из вполне симпатичных однокалиберных утят прорастают (или не прорастают) невиданные лебеди. Да хоть бы даже воробушки, но тоже невиданные, лишь на себя похожие.

Либо вот еще. Подрабатываю я в начале 80-х рецензентом в Литературной консультации Союза писателей[246]. Приварок к обычным доходам отличный – всего-то и надо, что прочесть (чаще всего сущую графоманию) и сочинить автору письмо – строгое и вместе с тем благожелательное, чтобы безутешный автор куда следует не пожаловался.

Писем этих (вернее, их машинописных копий) собрались у меня дома тонны, пока я их не пожег, в очередной раз надеясь расчистить место в шкафах и на книжных полках. Не жалко, потому что настоящие писатели среди моих заочных корреспондентов попались всего три-четыре раза. И среди них…

Папка увесистая, и две ее трети, а скорее даже три четверти занимали стихи ровные, гладкие и, как тогда говорили, «проходимые» – в точности такие, как у всех. Зато последний раздельчик открывал поэта с абсолютно незаемным голосом и абсолютно, по тем меркам, не публикабельного.

Заглядываю на титульную страницу: Нина Искренко[247]. Соответственно и пишу что-то вроде: «Перед вами, Нина, выбор, по какому пути пойти. Пойдете по первому, и ваши стихи уже сейчас с готовностью напечатают в „Работнице“ или „Крестьянке“[248], а там, глядишь, достигнете и уровня Риммы Казаковой[249]. Так что всё у вас будет хорошо. Ну, а если продолжите писать, как последнее время начали, то жизнь ваша будет несладкая, зато ваша».

Нина Юрьевна мне не ответила. Но свой выбор сделала – послушавшись себя, разумеется, а не стороннего рецензента. И я временами думаю, какой значительной фигурой могла бы Нина Искренко стать в нашей поэзии, не сгори она так рано (1951–1995). Но десятка полтора первоклассных стихотворений напечатать все-таки успела. И мне успела-таки сказать спасибо – на бегу, перед началом очередного вечера знаменитого некогда московского клуба «Поэзия»[250].

* * *

Литературный секретарь – была, была в расписании социальных ролей в советскую эпоху даже эта. Когда она возникла и почему так долго держалась, не знаю. Может быть, не исключаю, именно для того, чтобы не допускать впредь таких идиотских недоразумений, как с тунеядцем Иосифом Бродским. Аналогичного происхождения были и профкомы литераторов при крупных издательствах, куда для защиты от милиционера входили люди, жившие литературным трудом, но не имевшие возможности или не считавшие для себя возможным вступать в официальный Союз писателей.

Литературный секретарь – была, была в расписании социальных ролей в советскую эпоху даже эта. Когда она возникла и почему так долго держалась, не знаю. Может быть, не исключаю, именно для того, чтобы не допускать впредь таких идиотских недоразумений, как с тунеядцем Иосифом Бродским. Аналогичного происхождения были и профкомы литераторов при крупных издательствах, куда для защиты от милиционера входили люди, жившие литературным трудом, но не имевшие возможности или не считавшие для себя возможным вступать в официальный Союз писателей.

Но о профкомах лучше, наверное, расскажут другие, а я о своем опыте. Благо такого вольнонаемного помощника имел право завести себе каждый рядовой член Союза писателей. Секретарю нужно было из своих денег выплачивать ежемесячную зарплату, а 13-процентный налог с нее переводить государству. И всё – он защищен от подозрений в тунеядстве и, более того, вправе даже претендовать на социальные блага, положенные всем работающим.

Совершенно понятно, что приличные писатели оформляли секретарями либо отказников[251], каким ОВИР[252] не разрешал выезд на историческую родину, либо самых отъявленных диссидентов, каким уже и внутренних рецензий не давали.

У меня таких заслуг перед алией[253] или правозащитным движением нет. А вот свой литературный секретарь был – жена моего товарища, которую раздражала необходимость во всех анкетах именоваться домохозяйкой. Так что жили мы беспечально: она, не получая от меня, естественно, ни копейки, расписывалась в зарплатной ведомости, которую мне как работодателю тоже выдали, а муж сам переводил государству налог в сберкассе. И более того – когда моя помощница забеременела, а вслед за тем родила, то в полном объеме получила и декретные, и двухлетнее, кажется, пособие по уходу за ребенком.

И мы, помнится, очень веселились, что удалось так ловко обштопать то ли дурковатую, то ли притворявшуюся дурковатой советскую власть[254].

* * *

Ну, если уж хвалить советскую власть, то по полной. Она ведь по отношению к творческой интеллигенции остерегалась, без крайней нужды, действий, скажем так, одиозных. Ну, например, совсем уж закоренелых антисоветчиков из Союза писателей, конечно, исключали, но, как правило, оставляли их членами Литфонда. То есть оставляли право на приобретение пачки писчей бумаги раз в квартал, возможность с Анатолием Исаевичем Бурштейном[255] (памятным многим) в ведомственной поликлинике обсуждать, ну например, свежее высказывание Анатолия Максимовича Гольдберга[256] (тоже многим памятного) по Би-би-си, а также сохраняли, если у кого таковая была, аренду на переделкинскую дачу.

Уж на что, кажется, достал власти Борис Леонидович Пастернак своей Нобелевской премией, а ведь и его – спасибо, конечно, – не заставили паковать вещички.

Да и после его смерти никто на дачу-кораблик покуситься не решился[257]. Хотя – видимо, в целях покуражиться – предлагали многим. Отпрыгивал от этой идеи каждый, буквально каждый – хотя бы из опасения свой собственный некролог испортить.

Или вот «Неясная поляна» – поле, что между улицей Павленко[258], где до наших дней стоит Дом-музей Пастернака, которое в один сезон засевали картофелем, а в другой капустой. Единственная, кстати, ландшафтная достопримечательность писательского поселка, так что со второго этажа пастернаковской дачи, где кабинет, открывался вид далеко-далеко – вплоть до кладбищенского холма, а там «с притихшими его вершинами соседствовало небо важно».

На притихшие вершины властям было, разумеется, наплевать, экономика должны была быть экономной, так что не раз и не два покушались это поле застроить – хоть бы даже коттеджами для подрастающего поколения классиков. Так ведь нет же, писатели вставали стеной, слали по инстанциям письма, и инстанции отступали.

И вот советская власть приказала долго жить, и, рассказывают, к председателю колхоза, которому это поле принадлежало, пришли с предложением продать неэффективно используемую землю за хорошие деньги. Председатель отказался – и его убили. Убили, говорят, и следующего, а потом, пишу опять же по чужим рассказам, поле это стало переходить из рук в руки.

Теперь на Неясной поляне роскошный поселок из неписательских, отнюдь не писательских вилл и дворцов, поэтому со второго этажа пастернаковской дачи если что и открывается, то разве лишь трехметровый глухой забор.

* * *

Я, с вашего разрешения, все-таки доктор филологических наук и даже, может быть, профессор. Поэтому имею, мне кажется, право посреди побасенок поставить и фрагмент никем пока не написанной «подлинной истории» русской литературы последнего полувека.

Итак…

Во второй половине 1970-х было принято решение канонизировать деревенскую прозу[259]. Принято, как я полагаю, не вдруг, а в позиционных боях между Отделом пропаганды ЦК КПСС[260], где со времен А. Н. Яковлева[261] окопались прогрессисты, ко всему национальному относившиеся с подозрением, и Отделом культуры[262], симпатизировавшим как раз тем, в чьих книгах был русской дух и Русью пахло. Они-то на тот момент и победили, спустив прямые указания в «Литературную газету», которую вел в те годы Александр Борисович Чаковский, внутренне ориентировавшийся всегда на прогрессистов из Отдела пропаганды, да и лично настроенный к «деревенщикам» враждебно, чему примером сначала просто негативные, а затем (Отдел культуры тоже ведь со счетов не сбросишь!) кисло-сладкие первые рецензии на Белова, Распутина, Астафьева и прочих. Но тут – приказ, решение принято. Как поступить? Разумеется, по-литгазетовски, организовав дискуссию, в которой градус похвал деревенщикам должен был бы повышаться от статьи к статье. Вот эту-то дискуссию мне, тогда обозревателю «Литературной газеты», как раз поручили. И это, кстати сказать, за тринадцать лет моей службы в газете был единственный случай, когда делом, не передоверяя замам, руководил сам Чаковский. Со стартовой статьей (про то, что крестьянский мир наша то ли Атлантида, то ли античность) справился Борис Андреевич Можаев[263], и написал он действительно блестяще. Затем – по законам литгазетовского жанра, должна была быть контрстатья, вернее, не то чтобы контр, но уточняющая, про то, что, хоть крестьянский мир и ушел под воду, зато мы делаем ракеты, перекрываем Енисей и вообще у нас НТР (если кто забыл – научно-техническая революция).

В качестве возможного автора я назвал тогдашнего своего доброго знакомца Сашу Проханова. Этого имени Чаковский, конечно, никогда не слышал, а между тем у Александра Андреевича была к той поре прекрасная репутация молодого и многообещающего писателя. Шутка ли, к его первой книжке предисловие написал Юрий Валентинович Трифонов, вообще-то молодых (и не только молодых) сотоварищей не жаловавший. Правда, Проханов к этому времени от нежных дымчатых рассказов «с психологией», приглянувшихся Трифонову, уже переключился на НТР и писал, как я тогда говорил, «никелированную» прозу с роскошными (что твой Олеша!) гроздьями метафор про молодых технократов и техногорода на Крайнем Севере.

Техногорода Чаковского устроили; пусть, мол, попробует, буркнул он, дымя по обыкновению сигарой. Саша попробовал – и у него получилось: старухам деревенским низкий, мол, поклон, но будущее, разумеется, за их внуками, выпускниками МИФИ и МФТИ. Статью набрали, и, так как Александр Борисович до прямого общения с малоизвестным автором не снизошел, я понес гранки в августейший кабинет, оставив Сашу в своем крохотном (старики, может быть, помнят эти кабинетики еще на Цветном, выходившие дверями в кинозал). Ну и что же… Чаковский прочел, пыхнул сигарой: «Годится, пусть только вставит два-три советских слова». Возвращаюсь и говорю Александру Андреевичу, что Чак требует два-три советских слова. «Ну, надо же когда-нибудь начинать…» – молвил Александр Андреевич и вставил не два, не три, а четыре слова: романтизм «революционный», созидание «социалистическое», народ «советский», а планы «ленинские».

Так оно и пошло. Деревенщики спустя малый срок выпустили по двух-, трехтомнику, а позже и по собранию сочинений, получили кто Героя Соц. Труда, кто орден Ленина, вошли в вузовские обязательные программы и рекомендательные школьные. Всё – по заслугам.

По заслугам получил и Александр Андреевич. Эта вот его статья (ничего гадкого в ней, клянусь, не было!) понравилась, говорили, лично Михаилу Андреевичу Суслову. Во всяком случае, ему первому из писателей доверили полететь в воюющий Афганистан. Вышло «Дерево в центре Кабула», и от него кое-кто уже отвернулся. Сбили южнокорейский «боинг», и прохановская ода доблестным ракетчикам послужила причиной того, что от него отвернулись уже почти все старые знакомцы, зато прильнули новые. В годы уже перестройки он хотел взять «Литературную газету», но весь редакционный коллектив встал так насмерть, что «соловью Генерального штаба», как Алла Латынина хлестко назвала Проханова, пришлось удовлетвориться мелким журнальчиком «Советская литература (на иностранных языках)», а потом запустить собственную газету «День» (нынешнее «Завтра»). Все логично, не правда ли?

Назад Дальше