Ту, прежнюю ёлку я числила своею кровной сестрой. Было дело однажды — скользнула рука с ножом, резавшим сало, и нож воткнулся в кору, извлёк малую каплю смолы. Как же я перепугалась тогда!.. Не чаяла загладить обиды. Мигом смахнула кусочек собственной кожи, прикрыла дереву ранку. И ёлочка не затаила тёмного зла, ещё ласковее с тех пор меня принимала…
Я молча смотрела во влажные зелёные сумерки, стискивая ладонью громовое колесо и прижимаясь к стволу, сохранявшему смолистое утреннее тепло. Необъятный ствол гудел и стонал: высоко надо мною его раскачивала и гнула гроза. Вниз, на дно густой корбы, слетали глухие отзвуки бури, удары тяжкого грома и всполохи лилово-белых зарниц… Перун меня всё-таки пощадил. Его колесница ломала величественные деревья, медленно удаляясь. Моё осталось нетронутым. Золотобородый Бог не хотел моей гибели… а может, предупреждал?
Я покосилась на меч, мутновато мерцавший в потёмках. Сколько мечтала я слушать безудержную грозу, обнявшись под ёлкою с Тем, кого я всегда жду!.. Но не шёл и не шёл ко мне суровый мой одинец, ведать не ведал, что ради него я из дому сбежала, воином стать решилась ради него… Вот с кем за все муки выпало коротать лесное ненастье — с железным мечом!
Я погладила длинное лезвие, ничем не заслужившее обиды. И отвернулась. Комары садились мне на руки и на босые ступни, лезли в лицо, совали носики между нитей одежды. Без толку всё время нянчить разные победушки, но иногда нельзя удержаться. Я закрыла глаза и вспомнила дом.
Меня редко радовали такие воспоминания, по смерти деда там вправду случалось немного весёлого. Но тут откуда-то поднялось, встало перед внутренним оком, как я была маленькой и болела, лежала простуженная с жестоко саднящим горлом и ледяными почему-то ногами. И мать, напуганная, кутала меня в одеяло, варила с травами молоко, шептала над ним. Ласковый кот приходил меня согревать, сворачивался то у шеи, то на животе. Дедушка мазал мне между ключицами растопленным воском, чтобы не кашляла, а однажды, к ужасу матери, взял и рассказал ту самую баснь…
Как же мы все тогда любили друг друга, подумала я, сдувая с себя и убивая на себе комаров. А сестрёнки, хоть и Белёна! Дом!.. он и есть дом, ничто его не заменит. Почему-то вблизи этого не разглядеть, только издалека. Когда утратишь. И наверняка самому заскорузлому кметю, давно потерявшему счёт убитым врагам, даже ему нет-нет да и вспомнится родная изба, нет-нет да и выплывет из-под других памятей — о дружинных домах, о знаменитой добыче…
Я насторожилась, склонила голову, слушая затихающий дождь. Показалось, будто в шуршание капель вплелись чьи-то шаги. Шорох не повторился, я снова откинулась к дереву и тут обнаружила: моя рука сама, без отдельной на то мысли, успела схватиться за меч. Вот так. Скоро я безоружная сама себе голой буду казаться. Не того ли хотела?
…а может, покуда не поздно, всё бросить и кинуться обратно домой? Зачем бы мне это, подумала я с изумлением, — оружие, воинский пояс и черепа датчан над воротами?
Покуда цела голова на плечах, покуда сама ничего ещё не натворила такого, чтоб вскрикивать по ночам… Дома своё, дома дедушкина могила, дома Водяные с Омутниками и те за меня встанут, дома всё уж как-нибудь обойдётся…
Дождь кончился. Тяжёлые капли ещё срывались с вершин, звонко плюхались в болотную воду, а под ёлкой что рассвело: снаружи глянуло из-за туч умытое солнце. Я ещё раз прислушалась. Нет, никого. Я осторожно раздвинула мокрые лапы и вылезла.
— Спасибо, добрая, — поклонилась я ёлке. Дерево кивнуло и вылило мне за шиворот пригорошню чистой воды пахнувшей молодой хвоей и свежестью. Я взяла меч и пошла дальше по мягкому зелёному мху, обнимавшему ноги до щиколоток.
Пасмурным днём, особенно осенью, в болотистой корбе хоть удавиться. Походишь-походишь между осклизлыми, позеленевшими, голыми снизу стволами, по каким-то гнилым жердям, проваливающимся под ногой… и покажется, будто Лешие в сотый раз вывели к тому же самому дереву, и завертится над головой косматое серое небо, ни света, ни радости — лишь сиплая перебранка ворон!
Совсем иначе летом после грозы. Стояло вокруг нарядное войско в блестяще-зелёных кольчугах, на кончике каждой хвоинки висело по капле, и каждая капля хранила в себе опрокинутый мир. Между вершинами ещё летели сизые клочья, и по лесному ковру проносились в стремительной пляске пятна и полосы неугасимого света. Пернатая жизнь в тысячу голосов гремела вокруг, прославляя воскресший солнечный праздник. И если бы встретился Леший, наверное, он бы спросил, далеко ли иду, и ласково проводил…
В корбе не очень побегаешь. Я шла, оступаясь, хватаясь за ветки и держа меч наготове. В изумрудной мякоти за мной оставались глубоко впечатанные следы.
Кто сказал, что Перун всегда был воинским Богом? В начале времён его гром ликовал и славил новую жизнь, зарождавшуюся под тёплыми ливнями… И стал страшен только тогда, когда выполз чешуйчатый ворог и погубил, похитил любовь…
Пиявки что, пиявки полдела. Пиявок боятся малые дети. А ну подплывёт, извиваясь в чёрной воде, живой волос, шерстинка, оброненная зверем у водопоя и кем-то подобранная, наделённая злой, бессмысленной жизнью?.. Кольнёт и всосётся под кожу, и станет грызть меня изнутри? Мой Бог был не из самых могучих. Но если привёл меня сюда невредимо, неужто не сладит с мерзким червём… Да и Перун навряд ли допустит, злобная нечисть подолгу не смеет вздохнуть после грозы…
Озеро лежало в чаше, как зелёная драгоценность. Лес окружал его зубчатой тёмной стеной, а дальше земля вновь холмилась, и начинались сухие сосновые боры. А там и крепость.
Я подошла к озеру со стороны прогалины. Молния выжгла на этом месте деревья, и расторопные молодые берёзки ещё не успели заполонить гарь. Там, куда падало солнце, теснились доверчивые незабудки. Ближе к озеру ели опять смыкались вершинами, и в непроглядной тени не велось ничего, кроме кислицы. Из воды вырастали лёгкие пряди тумана и тянулись в посвежевшем воздухе к прибрежным кустам.
По счастью, я здесь была не впервые. В самый первый раз я забралась сюда на лыжах зимой, прибежала весёлая в хороший морозный денёк… и едва не упала от страха при виде коряги, с которой от моего движения внезапно осыпался снег. Давнее пламя превратило мёртвое дерево в страшнейшее чудище, и оно поднималось из белых сугробов, протягивая сожжённые пятерни… Теперь было лето, и выворотень больше не мог меня напугать.
…Клянусь, если я и отвела глаза от берега, то только на миг. Ветку ли убрала от лица, под ноги ли скосилась, переступая оконце воды в сплетении замшелых корней… но когда я глянула снова, между мною и озером стоял человек. Я не знаю, когда я струсила больше, — тогда зимой или нынче, солнечным летом. Наверное, всё-таки нынче. Потому что человек этот был наш воевода.
Миг назад я себя понимала уверенным кметем, только боящимся, кого бы зря не обидеть… Но стоило поглядеть на истинного бойца, и всё вернулось на место. Я снова была простой напуганной девкой, той самой, что шла из ворот со стрелой, дрожавшей на тетиве… худой поганкой рядом с белым грибом…
Мстивой Ломаный, видно, не прятался от дождя. Красно-бурая ношеная рубаха промокла насквозь и облепила его по пояс, кожаные штаны блестели. Он смотрел на меня безо всякого выражения и молчал, не двигаясь с места. Страшная Спата висела у него на боку — по давнему галатскому обыкновению он носил её справа… Он не спешил её вынимать, и кто-то другой посмотрел на эту спокойную руку и тихонько присвистнул: всё!.. Квэнно! Он и без Спаты в один миг мне шею сломает, мой жалкий меч ему не помеха. Ему не было двадцати лет, когда он задушил волка, свалившего девушку. Потом та девушка женой ему стала, сынков родила…
…А отдохнувшие ноги меж тем сяжисто несли меня через поляну, навстречу погибели. Кинься я наутёк, воевода не стал бы догонять. Я подумала об этом один раз и больше не вспоминала. Он молча смотрел, как я приближалась. Славомир ещё мог меня пожалеть. Мстивой не миловал никого. О том довольно рассказывали. Он и стоял-то в тени, а я на свету. Я подошла и остановилась.
— Не спущу тебе… — сказала я жалобно. И добавила: — Можешь, так защищайся!
И обдала внезапная мысль: а ну не вынет оружия?.. Предпочтёт прутиком отстегать?.. Вождь усмехнулся еле заметно. Отступил на полшага и вытащил Спату. Блеснула на лезвии узкая золотая полоска. Знаменитый меч был в полтора раза длинней моего. Не говоря уж про то, насколько сам варяг превосходил меня ростом. И силой. И длиной рук. И опытом, и возрастом, и мастерством… Квэнно. Больше одного раза он всё равно меня не убьёт. Я закусила губы и размахнулась. Как всегда, когда Славомир ставил нас, отроков, по двое и был мой черёд нападать.
Я до сих пор думаю — воевода рубился со мной едва ли в четверть умения. Уж, наверное, мог загнать в кусты и крапиву, окунуть по уши в грязь. Он не сходил с места и только оборонялся, но Спата была повсюду, как щит. Куда мне, за этот щит не проникли бы ни Плотица, ни Славомир. Он знал все приёмы, которыми я пыталась его уязвить, видел насквозь все обманные движения, которые я вспоминала или придумывала на ходу. Высохшая под ёлкой, я взмокла опять, проклятая косища мешала. Я всё ждала, когда он начнёт насмехаться, но воевода молчал.
Я до сих пор думаю — воевода рубился со мной едва ли в четверть умения. Уж, наверное, мог загнать в кусты и крапиву, окунуть по уши в грязь. Он не сходил с места и только оборонялся, но Спата была повсюду, как щит. Куда мне, за этот щит не проникли бы ни Плотица, ни Славомир. Он знал все приёмы, которыми я пыталась его уязвить, видел насквозь все обманные движения, которые я вспоминала или придумывала на ходу. Высохшая под ёлкой, я взмокла опять, проклятая косища мешала. Я всё ждала, когда он начнёт насмехаться, но воевода молчал.
Порыв резкого ветра — быть может, последний вздох ушедшей грозы — до самых корней потряс высокие ели, сорвал с ветвей стеклянные бусы, потоком ринул их вниз. Мне пришлось по спине, воеводу хлестнуло прямо в лицо. И Спата в его руках дрогнула. Полмига промедлила. Упустила мой меч, летевший вперёд, к его плечу, облепленному мокрой рубахой…
Мне поблазнилось, я чуть-чуть задела рукав. И тут же полетела прочь кувырком. Мстивой так и не пожелал марать славную Спату, обошёлся ладонью.
Удар меня не ушиб, лишь откатил, как тряпочную, под дерево. Каким-то чудом я не выпустила меча и немедленно подхватилась, зная, что встаю на расправу… Я поднялась только на четвереньки и замерла. Воевода разглядывал свой левый рукав, продранный у плеча. По влажной ткани плыло пятно.
Я метнула неверящими глазами на свой побитый клинок, запутавшийся в траве… по лезвию и правда тянулась почти стёртая полоса. Нет. Не могло быть.
— Достала, — сказал вождь удивлённо. Теперь я думаю, что удивился он уж очень старательно. Но тогда мне не показалось. Я поднялась на ломкие ноги, чувствуя немоту и боль во всём теле, и поняла, что вот сейчас разревусь.
Варяг убрал Спату в ножны и неторопливо пошёл, огибая озеро, — в крепость, домой. Он ничего мне не сказал, но я утёрла хлюпавший нос и побежала за ним. Я старалась не отставать и лишь думала, не обернулся бы да не увидел, как я раскисла. Вождь не обернулся. А что ему оборачиваться.
В поле между лесом и воротами нас ожидали. Небо опять было ясным, и земля, промоченная доброй грозой, уже подсыхала, исходя медовыми запахами. Когда парни увидели воеводу, потом меня, хромавшую сзади, лица их стали вытягиваться. Каждому, как мне после рассказывали, пришлось немало помучиться и попотеть, неожиданно встретив в лесу матёрого кметя… Но воеводу?
Варяг без лишних слов показал оцарапанное плечо. И тогда-то Плотица едва не убил меня радостным подзатыльником, а Блуд и Ярун завопили в две глотки и разом облапили, и отпустили только для Хагена, который шёл с протянутыми руками и звал любимую внучку. Подоспел Славомир, сгрёб меня и держал много дольше, чем надлежало, но я была счастлива. Прибежала Велета, расцеловала в обе щеки и повела, заморённую, грязную, отмывать и кормить. Со мной теперь можно было есть и разговаривать, как со всеми людьми, мир живых опять меня принял, и это был воинский мир. Я успела заметить: вождь переглянулся со Славомиром и улыбнулся одними глазами. Странно, подумала я. Прежние мои успехи его жестоко печалили.
Девка глупая!.. Мне уж казалось — я сама застигла его у озера на поляне. И сумела достать не случайно и не потому, что он это позволил, но по собственной ловкости и сноровке, в честном единоборстве! И третье-то испытание — в святой храмине за гридницей, где жил Перун и где никто из нас, молодших, ещё не был ни разу, — не испытание вовсе, а так, черёд отвести… Может, тому воевода и улыбался.
Вечером Славомир сунул мне смятый красно-бурый комок.
— Бренн велел выстирать, — сказал он. — И зашить!
В старину, когда мир был справедливее, не возвышалось преград меж вселенными людей и Богов, не было невидимых стен, неодолимых для плоти. Человек поднимался на небо то по мосту из стрел, метко всаженных одна в другую, то по чудесному дереву, то по склонившейся радуге… Мог, если двигала им любовь, разыскать даже царство умерших, отспо-рить обратно канувшую было жизнь. Всего-то, как говорят, надо было очиститься банным потением, помолиться — и в путь. И Боги ходили зваными и незваными, куда только хотели. Теперь не то, теперь умирают надолго. До конца времён, до обновления мира. Даже волхвы и вожди нечасто беседуют с умершими и Богами… Про таких, как мы с побратимом, простых и несмысленных, надо ли говорить. Слишком тяжко повисли на нас обросшие грехом поколения. Взмыл бы птицей — не пустит Злая Берёза, обиженная прапращуром, схватит за ноги зверь, три дня умиравший на скользких кольях ловушки… Чтобы коснуться иного, наши слабые души должны на время выйти из тел. А для этого надо заснуть или ещё как-то забыться: тяжело заболеть, особое снадобье проглотить…
Однажды во время вечери Ярун меня напугал. Опустил руку с ложкой, повёл глазами по гриднице, и, пока я смотрела, живые глаза как будто затягивало серым ледком. Он ещё попытался что-то сказать, но не смог, глотнул несколько раз… и начал тихо валиться. Блуд вовремя обнял его, не дал упасть со скамьи. Блуд остался спокоен, он сам давно через это прошёл. Я, не поняв, вскинулась помочь побратиму, но меня удержали. Два воина подняли Яруна, и воевода сам открыл дверь в святилище-неметон — ту, что охраняли резные лики Богов. Мы жадно смотрели… Дверь оказалась изнутри занавешена красной вышитой тканью. Когда вносили Яруна, наружу пролился неверный отблеск огня. Больше ничего я не разглядела — и хорошо. Кмети оставили Яруна и возвратились, и я, холодея, твердо решила: все прежние испытания были забавой. Настоящее начиналось только теперь.
Утром Ярун как ни в чём не бывало проснулся среди своих в дружинной избе. Проснулся одетым и удивился спросонья, взялся рукой за пояс… это был новый, воинский пояс: турья кожа, наборные железные кольца с серебряной бляшкой и соколиным знаком на ней.
Ярун хотел сесть на лавке — и охнул от неожиданной боли. Накрыл ладонью плечо, отдёрнул ладонь. Стал смотреть и увидел священную птицу Рарог, совсем такую, как у старших мужей и вождя. Исколотое багровое тело опухло тугой воспалённой подушкой, не прикоснись. Птица Огня, уж что говорить. Ярун был бы счастлив терпеть и худшую боль.
Целый день мы ходили за ним по пятам. Он, конечно не мог рассказать нам, непосвящённым, что было с ним за дверью Перуна. Я только спросила его, всё ли время он спал или мог хоть что-нибудь вспомнить Ярун ответил, что ничего не забыл. И сколь я могла судить по лицу — до смерти не позабудет.
Новогородец Блуд заметил моё жадное любопытство и, как обычно, не удержался, съязвил:
— Твоего побратима Перун иголкой колол, а с тебя-то как знать, что ещё спросит… Он муж доблестный, а ты девка у нас…
Ребятам смех!..
Я полагала, и тут мне придётся ждать долее всех. Готовилась мучиться неизвестностью и умолять грозного Бога: пускай примет или отвергнет — на всё его воля, — только скорей. Я ошиблась. На другой же вечер гридница вдруг поплыла перед глазами, я вспомнила побратима, успела понять, что произошло, потом испугалась, не задерётся ли подол, когда упаду — хотя сидела в штанах… и навалилась истома, начал мягко втягивать водоворот, я уже не могла бы твердо сказать, где нахожусь, то ли в гриднице, то ли дома в клети, под тёплой старенькой шубой… почувствовала подхватившие руки и смекнула, что дремлю у стола, намаявшись за день в лесу, и дедушка несёт на полати, не дав матери даже щёлкнуть меня ложкой по лбу…
Боги живут в своём собственном мире, там, где не скоро ещё отгорит заря начальных времён. Люди ставят изображения, сделанные из дерева или камня, и молятся им. И никто, конечно, не думает, будто вот эта резная личина и есть Лада или Даждьбог. Точно так же, как отражение в зеркале ещё не есть сам человек. Деревянный Перун стоял и у нас, и в Новом Граде, и в Ладоге, и мало ли ещё где. В которое зеркало ныне глянет могучий воинский Бог, заранее не угадаешь. Может, в то, где о нём думают пристальней и молятся горячей…
Глубокое забытьё владело мною недолго. Я проснулась с чудесным ощущением ясности и немедленно вспомнила всё. Потом открыла глаза. Я лежала кверху лицом на широкой скамье, и Перун смотрел на меня с того конца храмины, поверх негасимого огня в тяжёлом каменном алтаре. У Бога Грозы, прожившего страшную жизнь, была сиво-серебряная бородатая голова. И неулыбчивое, немолодое лицо, вырезанное из тёмного дуба, — совсем человеческое и всё-таки не совсем… А за ним, в красных бликах огня, появлялась и пропадала целая стена черепов. Их по своим галатским законам дарил Богу Мстивой, покорял ему жизненную силу пленённых и убитых датчан… Я снова перевела глаза на Перуна и вдруг заметила, что он как будто начал двоиться. Он по-прежнему стоял на том самом месте, что и вначале, и одновременно шёл ко мне, медленно, осторожно, словно боясь испугать. Глубоко внутри мгновенно взвыл ужас, слепой и необоримый, как в том давнем сне про голого волка… Я дёрнулась — тело было чужим, не хотело повиноваться. Вот почему меня не стали привязывать. Я стиснула зубы и стала смотреть в глаза подходившему. Пусть не думает, что я убежала бы, если бы могла. Голый волк был живой страх, не объяснимый словами. А здесь, передо мной, явился Перун, пришёл дать мне свой знак. Или отвергнуть.