Я напряглась что было сил и сумела кое-как шевельнуть правым плечом, выставить из широкого ворота. Навстречу острой игле, смазанной ядовитыми зельями… Лицо, освещённое пламенем, приблизилось ещё на полшага. Я смотрела не отрываясь. Я определённо видела его раньше. Неторопливо ступая, в обличье Перуна шёл ко мне Тот, кого я всегда жду. Точно такой, каким я не раз встречала его во сне. Я рванулась к нему и с немым отчаянием взмолилась: не исчезай, не уходи, дай хоть мало полюбоваться тобой, дай огнём твоим согреться хоть мало!..
Он сел на скамью подле меня, и сквозь него я явственно видела того, другого Перуна, оставшегося у стены черепов. Но когда он взял в ладони моё лицо, я столь же явственно ощутила прикосновение жёстких мужских рук и шедшее от них живое тепло. Он наклонился совсем близко ко мне, и я жалела больше всего, что не могу обнять его, прижать к своей груди его голову и никогда больше не отпускать… Он поцеловал меня. Очень бережно и один-единственный раз, а я и словечка сказать в ответ не могла… Потом он вправду отвёл с моего плеча ворот рубахи и — не иглой, остывшим мажущим угольком — положил на белое тело священное соколиное знамя. Осыпятся чёрные крошки, но я буду знать его там, ибо знаки на теле со временем всё равно истираются, если нету знака в душе.
Он ещё раз провёл рукой по моему лицу, и я послушно закрыла глаза, но не перестала видеть ни его, ни деревянного Перуна подле стены. Постепенно они снова начали сливаться в одно.
Когда дурман спал с меня окончательно, я лежала в дружинной избе, на нижнем ложе под одеялом. В самой избе, а не в горнице; я поняла это по голосам и запаху дыма. И на мне был воинский пояс, я ощущала его, как объятие. Его застегнул мне Тот, кого я всегда жду. Я вспомнила руки, гладившие моё лицо, и по всему телу прошло радостное тепло, похожее на боль. Каким ты, воинский Бог, явился Яруну? И Блуду, когда его опоясывали?
Потом я почувствовала людей подле себя. Парни благоговейно молчали, ожидая, пока я проснусь. Я улыбнулась, не открывая глаз: мне совсем не хотелось пускать привычный мир туда, где я всё ещё находилась. Ярун и ребята страсть желали бы знать, что там было и, главное, как поступил со мною стоявший у стены черепов. Ну нет уж. Я разрешу им взглянуть на соколиное знамя, но ни за что не стану рассказывать о Перуне. Дедушка понял бы. Ярун, может, поймёт, другие… посмеются, станут болтать… чего доброго, дознается вождь!
…Вот и прошла я все испытания, сделалась кметем. Говорят даже, будто само это слово, кметь, родилось из другого, давно забытого и означавшего — посвящённый. Теперь и меня принял Перун, приняли незримые покровители здешней дружины. Я ждала: будет счастье, когда это случится. Ведь я прошла путь, который сама себе избрала, никто не неволил.
Я долго раздумывала, чего же мне всё-таки не хватало, и наконец поняла. Я согласна была ещё раз на всё — прожить зиму в служении, вновь встать под копья, даже биться опять с самим воеводой… лишь бы вновь, хоть в дурманном сне, повстречать Того, кого я всегда жду.
Я пыталась вспомнить лицо и, конечно, не вспомнила. Только глаза. Гордые были глаза, суровые… и горестные. Я подумала: а если мы с ним разом снились друг другу, оба рвались навстречу и не могли сойтись потому что жили в разных мирах? И он, мудрый, знал это всегда, а я догадалась только теперь?..
Судьба не зря зовётся судьбой: она редко расспрашивает, чего хочется человеку, и с ней не поспоришь. Какому Богу молиться, какие жертвы готовить, чтобы дал видеться хотя немного почаще?..
Вождь Мстивой внимательно осмотрел доставшееся мне знамя и недовольно нахмурился, и я испугалась, но он пожал плечами и промолчал. Даже ему не с руки было перечить Богам.
Последний из новых воинов побывал в неметоне как раз перед купальскими праздниками. Я не знаю, нарочно подгадывал вождь или само так получилось. Должно быть, всё же подгадывал.
Купальская ночь всегда короче других, потому что наутро Даждьбог правит свадьбу с девой Зарёй и не может уснуть, думая о любимой. Солнце толком и не заходило, лишь ненадолго пряталось за вершинами леса, выбери высокую горку и глянь с неё, как раз и увидишь пригожего юношу, купающегося, готовящего себя для невесты. Говорят, что на юге, там, где стоят сильные города и живёт много народу, Даждьбогу каждый год дарят красную девушку — топят в реке. Люди думают, что так верней сбудется небесная свадьба, обильней удастся зрелое лето. У них там засевали хлебом большие поля. Мы, северные словене, были слишком малы числом, да и жили всё больше лесом, не пахотой.
Стали бы собирать невесту Даждьбогу, разве что если бы среди лета ударил мороз. А в обычные годы делали так избирали самую милую, одевали в праздничные одежды, давали в белые руки миску блинов и ковшичек мёда и девка с поклонами входила в воду по грудь, протягивала угощение солнышку, непогасимо светящему из-за кромки лесов… Потом возвращалась.
Дома с таким подношением отправляли обычно меня. Я никогда не была красивей Других, а уж милой меня и дедушка не называл — но зато не липла к парням, и все это знали. В роду Третьяка купали, понятное дело, Голубу. Я уже сказывала, как легко сбежал с неё стыд неправого наговора. Едва не быстрей, чем вода с пупырчатой кожи. Была она вновь удивительно хороша, а разодели её… я тайно вздохнула о вышитых платьях, слежавшихся в горнице на дне сундука. Два дня перед тем я провела в кузне — под стук молотка переделывала кольчугу, подаренную наставником, кроила железную рубаху, до крови изодрала себе всю шею, а чёрных рук не выбелила даже баня. Вот такой наряд я отвоевала, меч да боевую броню. Неужели только затем, чтобы вздыхать о девичьем платье?
Я сидела меж побратимов, я впервые смотрела со стороны на священную купальскую пляску, на летящие длинные рукава и расплетённые косы… и счастье опять было далеко впереди, недосягаемое, как раньше.
Два вождя, Третьяк и наш воевода, скатили с горушки солнечное колесо. Скатили отменно, не оступились, не уронили. Пылающим свергли в воду с обрыва, на благоденствие и достаток деревне. Тогда под завитыми берёзами начали возгораться костры, и парни с девчатами принялись об руку прыгать сквозь пламя: Огонь Сварожич, младшенький брат Перуна и Солнца, гадал им о любви. Голуба переменила мокрое платье на новое, чуть ли не краше, и всё похаживала вокруг воеводы. Ждала, чтобы варяг крепко сжал её ладошку в своей и пронёс над костром в крылатом прыжке. Он мог перепрыгнуть самый высокий костёр, держа её на руках.
Девичьей надежды не разглядел бы только слепой, но вождь к Голубе так и не повернулся. Я рассудила: всё потому, что возле костров было слишком много берёз. Я даже подосадовала на Голубу. Ей ведь ни о ком не было печали, лишь о себе. И если подумать как следует, зачем бы Мстивою Ломаному прыгать через костёр? Любую поманит, и та бегом побежит, и прежний жених счастливицу не осудит…
Я в глубине души знала, что он никого не станет манить. Он даже для праздника не сменил печальной рубахи. Там на плече заплатка была, которую я положила. Мне всё казалось, она получилась очень заметной.
Голубе прискучило наконец. Обидясь, надула пухлые губы — и только блеснули на шее цветные пёстрые бусы: убежала веселиться. Не впусте же такую ночь коротать.
Ковши ходили по кругу, опоражниваясь и вновь наполняясь. Вчерашние отроки пьянели не столь от вкусного хмельного питья, сколь от одной-единственной мысли: сбылось!.. Для многих то наступил достигнутый верх жизни, дальше не возрастут, только заматереют. Я смотрела немного со стороны. Я до смерти тянуться буду к несбыточному. Я уже знала.
Из прозрачных потёмок изникали весёлые девки, брали за руки побратимов, тянули плясать, целоваться возле костров. Таков купальский обычай: все парни с девчонками друг другу невесты и женихи ночь напролёт, по самое утро. Но у кого дойдёт дело до клятв у воды, под святыми ракитовыми кустами — от клятвы нету отхода, нынешним клятвам само Солнце свидетель.
Несколько раз мне на глаза попадалась Велета. К сестре вождя ни один парень не смел подойти, даже самый удатный. Они сговаривались с Яруном нынче ночью просить друг друга у грозного воеводы. Теперь Даждьбог, верно, уже утирался после купания полотенцем, что вышила ему дева Заря, мой побратим всё ещё сидел у костра, веселился долгожданным веселием среди мужей, а Велета ходила терпеливо кругом. Ярун видел её, кивал головой — иду, мол, — но ему снова протягивали круговой ковш, и он оставался. Захочет встать, и поневоле придётся, как старому деду, опереться оземь рукой… Ох, не одобрит вождь, которого хмельным не видел никто!
Наконец Велета не выдержала. Покрылась пятнистым румянцем, подошла к побратиму, склонилась, что-то сказала. Ярун поднял вихрастую голову, взглянул на неё и засмеялся:
— А ну тебя! Теперь у меня всякая на шее повиснет… Велета отшатнулась от него, попятилась прочь…
Наконец Велета не выдержала. Покрылась пятнистым румянцем, подошла к побратиму, склонилась, что-то сказала. Ярун поднял вихрастую голову, взглянул на неё и засмеялся:
— А ну тебя! Теперь у меня всякая на шее повиснет… Велета отшатнулась от него, попятилась прочь…
Меня взвило с тёплой земли словно бы ветром. Одним прыжком я одолела костёр и за вышитый ворот подняла на ноги Яруна. Право слово, ни разу ещё мне так не хотелось кого-нибудь придушить, вмять носиком в твердь и увидеть красную кровь. Верно, разом вскричали во мне все девки на свете, все дуры доверчивые, кого умолвили бросить для милого мать и отца — и за первым кустом отдали ражим дружкам, пособлявшим с побегом!..
Ярун смотрел на меня мутными голубыми глазами:
— А ты почто? Никто не берёт, так со мной поневеститься захотела?
Ему было весело, он думал, что шутит истинно по-мужски, он даже надумал обнять меня, полез мокрыми губами в лицо. Я ударила его одновременно головой в подбородок, коленом в живот и ещё двумя кулаками. Жаль — близко стоял, не замахнёшься как следует. Ярун взвыл от боли и неожиданности, ноги не удержали, свалился чуть не в огонь. Пожалуй, я бы его подняла и крепко добавила. Но в это время между нами как из земли встал воевода.
Я увидала лишь его спину, и мне мгновенно хватило, чтобы опамятоваться и остыть. Ярун увидел его лицо и опущенные руки с сомкнутыми кулаками. Ой, щур, спаси меня, щур, дедушка любимый, не выдай!.. Бедный парень тихо пополз прочь, ладонями по горячим углям. Было видно, как слетал с него хмель.
— Не я, — простонал он. — Не я, всё пиво сболтнуло! Люблю её!..
Вождь приказал совсем тихо:
— Встань…
Если бы Ярун был трусом, он бы не отважился встать. Пепельно-белый от отчаяния и боли, он начал медленно подниматься. Он поднимался на смерть и знал это. Мой гнев исчез без следа, я только что хотела сама его оттрепать, он и заслуживал трёпки хорошей но ведь не казни же!.. Я шагнула вперёд: не брошу его… Другое дело, что и не спасу. Никто его не спасёт.
— Бренн, — позвал мой наставник. Вождь впервые не повернулся к слепому и ничего не ответил.
Ярун наконец выпрямился и повторил с отчаянным мужеством:
— Люблю её!
— Иди отсюда, — сказал Мстивой по-прежнему тихо, но у меня чуть не иней встал на спине.
Мой побратим шагнул мимо него, туда, где, закрыв руками лицо, на сырой земле сидела Велета. Глухой, страшный голос настиг его:
— Я сказал, иди отсюда…
Ярун качнулся, как стреноженный. Спотыкаясь, незряче пошёл куда-то сквозь набрякшие росою кусты. С соседней поляны по-прежнему долетали весёлые шутки, топот и смех. Они там не видели и не слышали ничего.
Ошеломлённая горем Велета не воспротивилась, когда я обняла её, поставила на ноги и повела домой. Озноб колотил её с макушки до пят. Лучше бы плакала, думала я, слезами душа облегчается. Эта мысль крутилась во мне всё то время, пока мы шли. Меня, видно, тоже пришибло немилостиво — ничего не являлось больше на ум, знай бежало внутри, ловило собственный хвост.
…A если пристально разобраться, во всём виноват был воевода. Ишь вырастил тонкокожую — слова спьяну не молви. Не обижали её, вот она и не выучилась прощать.
На другой день ничего не случилось. И на следующий. И ещё через день. Велета всхлипывала ночами, но стоило мне шелохнуться — тотчас затаивалась. У меня горела душа спорить с нею, оправдывать побратима; один раз я даже начала какие-то речи… Велета не оборвала меня, просто смотрела с такой мукой в глазах, что рот мой закрылся и больше уже открыться не мог.
По вечерам она спокойно сходила в гридницу есть. Так рассудила, должно быть, — не дело сестре воеводы прилюдно скорбеть из-за какого-то глупого кметя. Зато Славомира душила лютая ярость, он даже её не очень скрывал. Наверное, думала я, это всё оттого, что Ярун носил копьё не за кем-нибудь, а за ним. Вот он и кипел. Мужи в большинстве сочувствовали Яруну. А вождь сидел такой же невозмутимый, как и всегда.
Ярун не обращал внимания ни на кого. Больными глазами смотрел на Велету, копил в себе мужество, порывался что-то сказать. Она проходила, как мимо порожнего места.
В те дни мы были с ней почти неразлучны. Как-то под вечер мы уплыли вдвоём на лодке и сели на берегу, развели костерок от комаров и занялись рукоделием: Велета сновала иглой, расшивая новые рукавицы, а я поворачивала кленовую чурочку, резала ложку взамен треснувшей.
Я издалека увидела шедшего к нам воеводу… За воеводой шагал принаряженный Блуд, а за Блудом — мой побратим. Когда подошли, я поднялась перед вождём, как подобало. Велета осталась сидеть. Даже не подняла головы. Только остановилась рука с тонкой иглой…
— Сестрёнка, — сказал вождь по-галатски и протянул руки к нашему костерку, хотя было вовсе не холодно. — Веришь ли, тут честный гость бает, будто есть у меня золотое колечко… а у него — серебряная сваечка…
У меня во рту высохло и волосы, кажется, шевельнулись при виде подобного сватовства!.. Ужас выдумать — чтобы брат да названую сестру!.. Воевода и сам прекрасно всё понимал. Замолк, не стал договаривать. Тут я смекнула, почему с ними был Блуд. Наверняка звали Славомира, но Славомир отказался и ещё всяких ласковых слов добавил к отказу.
— Кому бы вздумалось, братец? — едва слышно выговорила Велета. — Уж ты вразуми меня, недомысленную…
Варяг ответил:
— Да ты его, может, в гриднице видела мельком. Голубоглазый такой, Яруном зовут.
На бедного побратима жаль было смотреть, так он за эти дни осунулся и почернел. Неудивительно, что разжалобил даже Мстивоя. Велета сидела, крепко зажмурившись, лишь на ресницах дрожали жгучие слезы.
— Твоя воля, братец милый…
Ярун шагнул, воскресая: унести на руках, зацеловать до смерти, всю рыбу в море переловить для свадебного веселия… Воевода продолжал неумолимо:
— Сама что скажешь? Знаешь ведь, неволить не буду.
Велета наклонила голову ещё ниже и прошептала:
— Одну ласку видела я от тебя, братец любимый. Чёрной девкой буду тебе, у порога спать лягу… только не отдавай…
Вождь повернулся к Яруну и чуть развёл руками, мол, сделал что мог, не обессудь. Блуд в сердцах стукнул себя кулаком по бедру. Он тоже хотел, чтобы они поладили.
Ярун, раненный насмерть, толкнул Блуда с дороги… Воевода преградил ему путь, вытянул руку. Яруну туго давалась чужая галатская молвь, но отчаяние помогло.
— Рит герейс… велор… лубийяс, — простонал он, давясь тоскою и горем. — Я люблю тебя! И хочу, чтобы ты любила!..
Велета ничего не ответила, не подняла головы. Тихая, маленькая, неподвижная. Лицо вождя на миг напряглось, но он промолчал. Он редко открывал рот, если мог обойтись. Я слышала об одном хорошем старом народе: у них кивок головой больше значил для чести мужей, чем самая ужасная клятва.
Ярун застонал и побрёл прочь по берегу, спотыкаясь. Ловкий охотник, умевший пройти по жёрдочке над кипящим порогом. Вождь проводил его взглядом.
Потом они с Блудом ушли, а мы остались.
Следующие несколько дней Ярун ходил за воеводой как хвост. Он не пытался с ним заговаривать — молчал целыми сутками. Просто цеплялся, словно попавший в болото. Увязался с вождём, когда тот отправился на мхи потешиться с соколом, погонять пернатую дичь.
Там, в болоте, тянулись извилистые протоки, падавшие в реку Сувяр. В чёрной воде лежали кувшинки и белые лилии; с наступлением лета я часто наведывалась к ним на лодке, подаренной Славомиром. Возила Велету, пугала её, показывая пустые кабаньи лёжки по берегам. Последнее время я плавала здесь одна, Велете запретил брат. И вот почему. Старейшина Третьяк приходил в крепость жаловаться на лютого вепря, портившего огороды. У вепря, сказывали, был приметный шрам на плече; смелые сыновья Третьяка хотели добыть зверя да сами еле спаслись. Пошли по щетину и собственных бород едва не лишились. Третьяк говорил, вепрь наверняка был не простой. Обычным охотникам не по могуте. Разве воинам, которых пристальней берегут могучие Боги…
Когда он ушёл, Плотица хмыкнул в усы: ишь хитрец. Не желает своих детей бросать на клыки. Хочет, мы чтоб!.. Мстивой смеяться не стал и велел парням запастись кабаньими копьями с перекладинками на втулках.
Все знают, зачем потребна та перекладинка. Вепрь, ощутивший остриё, способен рваться вперёд, всё глубже всаживая копьё себе в тело, чтобы всё-таки достать охотника и запороть кривыми клыками. Иные воины перед смертью тоже так поступают, и об этом последнем ударе потом долго рассказывают.
Воевода не собирался нарочно искать кабана, но не зря был с ним Ярун, а с Яруном — верная лайка. Варяг не успел не то что пустить сокола в небо — даже высмотреть дичь. Куцый загавкал и исчез в камышах, и почти сразу там затрещало, зачавкало… и ринулось бурое чудище, горбатой спиной мало не до груди стоящему человеку! Я потом его видела и нашла, что это был вождь всех вепрей на три дня пути кругом. Он и напал не абы на кого, выбрал достойного противника — другого вождя. А тот, нёсший кречета, мог только выхватить нож.