Валькирия. Тот, кого я всегда жду - Мария Семенова 20 стр.


В крепости много потом говорили об этой охоте, о том, как воевода чуть не погиб. Помню, я спросила наставника, мол, а как же запреты?.. И слепой сакс ответил со вздохом: нарушивший гейсы гибнет всегда. Но в нынешние скаредные времена всё чаще бывает, что гибнет не преступивший ни одного.

…Быстроногий Нежата кинулся на помощь вождю, но запутался в цепкой траве и упал. Варяг кинул сокола вверх, и тот с недовольным криком взлетел на хилую сосенку. Против вепря — что против боевой колесницы, и плохо пришлось бы Мстивою, если бы не Ярун. Всякий воин рад умереть, заслоняя вождя. Сумасшедшим прыжком мой побратим встал перед зверем и взял его на копьё… Перекладина исчезла в шерсти, Яруна подняло в воздух и понесло над болотом. Могучий зверь не замедлил бега и не отвернул. Когда за древко схватился Мстивой, Ярун сначала струсил: сломается!.. Мгновением позже кабан снёс с ног и вождя и повлёк сразу обоих, но медленнее. Тут наконец поспели Нежата и остальные, вонзили меж рёбрами сразу пять копий. Мало-помалу вепрь стал спотыкаться, потом изумлённо остановился, залился кровью из пасти и наконец рухнул, переставая дышать.

До позднего вечера моему побратиму завидовали все кмети, а сам он то и дело звал меня в сторону и домогался: ну как, сказывали Ведете? И что она?..

Она поблагодарила его, словно чужого:

— Спасибо, добрый молодец. А Славомир выслушал, как было дело, и плюнул в сердцах:

— Невелика честь моему брату, если его воины падают на ровном месте, да вовремя! А самого лазливые щенки сберегают…

Обидчик сестры мог ждать от него только расправы, я это видела ясно. Но Славомир почему-то совсем меня не страшил. Страшил вождь. Вождь посматривал когда на Велету, когда на Яруна. И молчал. Словно ещё раз что-то обдумывал. И мне очень не нравилось, как он молчал.

Поздно вечером в лесу вблизи крепости разложили жаркий костёр и в углях целиком испекли добытого вепря. В нашем роду это был бы пир на несколько дней, но для дружины — больше забавы. Славомир мне рассказывал, доброму галатскому воину не в диковину было убрать целого откормленного поросёнка. Притом что животы у всех были впалые. Кто трудил себя, как они, у тех тоже всё шло в силу, а не в дородство.

Велета пировать не пошла. Последние дни она не ела почти ничего, через силу глотала какие-то крохи, совсем так, как некогда Блуд. Я уж боялась, не заболела ли она той же болезнью, хотела приступиться с расспросом, но передумала. До еды ли ей, в таких-то печалях. Она легла на лавку в нашей с ней горнице, свернулась клубочком, накинула на ноги одеяло. Я не стала её уговаривать, за руку тащить на веселье. И правильно сделала, как потом оказалось. Я подумывала даже остаться подле неё, но Велета не захотела меня утеснять. Лишь попросила светца не гасить, когда пойду.

Я припоздала и явилась к костру, когда уже вынесли кашу и квашеную капусту, и время приспело делить на всех кабана.

Наша дружина во многом жила галатским обычаем. Так вот, у галатов считалось: делить кабана по всей правде возможет лишь самый достойный. Кто вызовется — тому сразу сыщут соперника и начнут безжалостное поношение. А ведь застолья сводили у блюда самых разных людей, случалось — незамиримых врагов. Славомир мне рассказывал всякие страсти о головах, что катились под ноги ещё стоявшим телам, о проклятиях, застивших солнце девятому поколению… Счастье, — любой подобный рассказ начинали одни и те же слова: это было очень давно.

У нас задир не терпели, я уже поминала, как вождь подбирал себе кметей. Каждый с каждым мог встать спиною к спине и укрыть ближника за щитом, каждый каждому поступался смертью и жизнью, им — ссориться?.. Вот и делёж кабана давно превратился в забаву, в игру, где сравнивались мужи.

Мой побратим выскочил на середину, в багровые блики ещё горевших углей. Выдернул из ножен остро отточенный нож:

— Я первый ударил копьём. Кто оспорит моё право делить?

Язвительные уста немедля открылись. Яруну вспомнили всё: и как он, едва выбравшись из проруби однажды опять в неё поскользнулся, и как он взялся когда-то стрелять из лука и не осмотрел тетивы, и лук, разогнувшись, чуть не выбил ему зубы. Ярун отвечал вдохновенно, вертясь туда и сюда, одного за другим усаживал острословов на место. Кого не мог сам — друзья тут же радостно помогали.

Поднялся Блуд:

— Отойди прочь, белобрысый! Я видел, как ты был побеждён девкой, с которой взялся бороться. Ты просил о пощаде, крича, словно младенец!

Мой побратим нашёлся немедленно:

— А я видел, как тебя подняли за штаны и бросили в дверь, там и до сих пор висят твои сопли. Ты ничем не лучше меня. Сядь!

Блуд сел. Воины хохотали: давно уже им не случалось так веселиться. Мне до смерти хотелось встрять, сказать что-нибудь разумное и смешное и в то же время дать побратиму как следует себя показать… я уже говорила, добрые Боги привесили мне язык не той стороной, я придумываю достойное слово хорошо если на другой день. У меня ни за что недостало бы духу пойти делить кабана. Даже если бы я сама его повалила.

Поднялся Славомир, и по глазам было сразу видать: молодечество моего побратима заслуживало прощения. И он, Славомир, только рад будет его произнести. Он сказал:

— Спрячь-ка нож, пока не порезался, да отойди! Ты лавку в избе миновать не умеешь, локтя не пришибив!

Ярун на миг растерялся. Как открыть рот против лучшего кметя, против брата вождя? Да и чем его подковырнуть, прославленного?.. Выручил седоусый Плотица:

— Ты, Славомир, всего-то младший из двух. Уж что говорить про тебя, когда твоему старшему всякая девка топором к забралу плащ прибивает! Сядь, болячка тебе, не срамись!

Славомир сел.

Я едва не визжала от радости, когда наконец иссякли насмешки и мокрого, взъерошенного Яруна признали-таки достойным делить. Но потом… потом я глянула на воеводу, и за ворот сразу посыпались муравьи. Вот он сказал что-то брату и оглянулся, явно собираясь уйти…

Ярун хотя и стоял порядочно одуревший, наверняка с крутившимися и звеневшими в голове обрывками недавних речей, — тоже что-то заметил. Он опередил вождя. Одним быстрым движением выкроил толстый ломоть из самого почётного места, бедра кабана, и протянул Мстивою, не успевшему встать. Сочный кусок обволокся в ночном воздухе густым, сытно пахнувшим паром. Вождь всегда начинает веселие, ему первый кусок.

Варяг раздумал вставать и посмотрел на мясо-потом на Яруна… потом снова на мясо… как-то уж очень долго смотрел, не протягивая руки и не говоря ничего. Мне сделалось страшно. И тут воевода сказал:

— Не нужно мне твоего угощения. — Помолчал и добавил: — И сам ты мне не нужен.

…Когда-то давно, ещё в наших лесах, я плыла в лодочке по незнакомым протокам и вдруг услышала впереди низкий, рокочущий гул падуна, успела прикинуть его свирепость и высоту и обидеться — да сколько же можно, опять разгружать лодку и до утра кормить комаров, перетаскивая поклажу! А оказалось, это одинокий порыв ветра шёл по лесу, гудел в корявых ветвях.

Вот так же, подобно соснам в ночи, ахнула вся наша Дружина, свято помнившая о гейсах вождя.

— Брат, — чужим, севшим голосом сказал Славомир. Он был бы рад поднять любые мучения и умереть, лишь бы сказанное сумело вернуться. Он знал не хуже меня, что этому уже не бывать.

Мстивой сидел неподвижно, поджав скрещённые ноги. Он не поднял не то что головы, даже и глаз. Он сказал:

— Кто предал женщину, тот когда-нибудь предаст и вождя. Иди себе, Ярун, Андом сын Линду из рода Чирка… Пусть другой вождь тебя примет так же, как я тебя принимал.

Это был конец. Последний конец, когда умирают слова проклятий и просьб и остаётся только молчать.

Ярун стоял пригвождённый тихими молниями, уже понимая, что волей-неволей помог судьбе второй раз загнать варяга в ловушку. Нельзя обидеть того, чьё угощение принял, подобного святотатства земля ещё не сносила. Но и оставить подле нежной сестры человека, из-за которого она того гляди вовсе угаснет, как переломленная лучинка… я представила её там в горнице, под одеялом, недвижно глядящую на трепетный язычок…

— Ну добро!.. — совсем неожиданно, хрипло молвил мой побратим. — Хотя бы так послужу тебе, воевода! Если придётся тебе однажды встать под берёзой, то уж не из-за меня!

Сказал и метнул остывший кусок вепревины, что всё ещё держала рука, метнул далеко за кусты, откуда смотрели голодные пёсьи глава… Куцый взвился в прыжке — лишь челюсти лязгнули!

Вот и не довелось побратиму явить своей храбрости даже и в малом походе, не выпало доискаться золота-серебра, обрасти богатым имуществом. Всего жирку нагулял — кольчугу да меч, недавно подаренные. У меня, впрочем, было не больше. Не отяготит в далёкой дороге.

— Не брошу тебя, — сказала я, когда мы трое шли к дружинной избе, мы с Яруном и Блуд. — Ты со мной сулился уйти, когда меня прогоняли. И я тебя не покину.

— Не брошу тебя, — сказала я, когда мы трое шли к дружинной избе, мы с Яруном и Блуд. — Ты со мной сулился уйти, когда меня прогоняли. И я тебя не покину.

Врать не буду, подобные речи дались мне горьким трудом. Своими руками я выстроила себе новый дом для житья… кто пробовал, знает, легко ли его, новень-з кий и весёлый, немедленно подпалить. А не спалишь —. сам себя потом сгрызёшь до костей!

Ярун схватил меня за плечи и почти со злобой встряхнул:

— Нет!.. Здесь останешься!.. — Обмяк, опустил руку, отвёл глаза и добавил: — С веном или без вена, жена она мне…

Стыд сказать, но кто-то другой перевел дух облегченно Он этот другой во мне, с самого начала боялся не за Яруна, лишь за себя. Как Голуба. Всегда — лишь себя. Он и теперь мне нашёптывал: я бы тоже не потащила с собой приёмного брата, велела ему остаться и жить… Эта дума излилась на хворую совесть, как ласковое топлёное сало, и совесть притихла. Неведомо только, надолго ли.

— Куда же пойдёшь-то? — пытаясь бодриться, спросил Блуд. — Не в Новый ли Град? Я бы привет с тобой передал кое-кому…

— Домой пойду, — огрызнулся Ярун. — Я у вас там, с датчанами, ничего не позабыл.

Я сказала:

— На лодьях летом, если пристанем… выйдешь увидеться?

Он мотнул льняной головой:

— Не выйду!

В дружинной избе не было никого. Ярун скомкал своё одеяло, впихнул в кузовок. Бросил сверху кольчугу. Блуд молча ушёл и возвратился с припасом: двумя хорошими хлебами, сыром в берестяном коробке и сладким летошним луком — сколь уместилось в руках.

Я всё беспокоилась, не оставил ли мой побратим какого добра, но он привязал плетёную крышку и отмахнулся устало и равнодушно:

— Что кинул, то кинул… наследуйте.

Новогородец пошарил глазами, потом легко вскочил на верхнее ложе, снял со стены свой серебряный меч и протянул Яруну рисунчатую рукоять:

— Ты ко мне смерть не пускал… на счастье тебе, брат.

Они поменялись. Потом обнялись и меня обняли вместе. Вот так, с одним побратимом я расставалась, Другим прибывало. Безрадостным, правду сказать, получилось наше братание… Мы вышли во двор, и я посоветовала Яруну:

— Вернёшься домой, не очень болтай. Расскажи лучше, как был посвящён. Пояс покажи. Да прибавь дескать, отроков новых готовить пора, учить ратному делу… чтобы уж не совсем дурнями к вождям приходили. Мстивой к нам навряд ли скоро-то будет, наша сторона ему не удачливая.

А про себя подумала, — есть всё же разница, когда срамом срамиться, ныне или после, хоть чуть отдышавшись. Да и мало ли что со временем успеет случиться.

Ярун оглянулся на дружинную избу, тёмную против бледного неба. Он в точности знал, за каким бревном в высокой стене была наша с Велетой лавка в маленькой горнице. Он вдруг устал крепиться, обнял меня, приник лицом и заплакал. Жалко и тяжко было смотреть На него, такого большого, широкоплечего. Блуд положил руку ему на спину. Ярун спустил на траву вздетый было кузовок, дёрнул ворот рубахи, показывая плечо… вытащил нож да и сострогал с себя целый лоскут живой кожи вместе со знаменем. Кривясь от хлынувшей боли, расправил его, окровавленный, на ладони — и с маху пришлёпнул к холодным брёвнам стены! До утра засохнет, прихватится — разве что вырубить топором…

Мы с Блудом его провожали до самого леса, потом он пошёл один по знакомой тропе, мимо родника.

Я спала по-прежнему подле Велеты, хотя были жаркие дни, и все, кроме старцев, вытаскивали постели во двор. Я старалась развлечь её, вновь катала на лодке, пекла в земляной яме пойманных щук и жирных линей и боялась лишь, не дозналась бы бедная о втором запрете вождя. Однако чужих не было у костра, где варяг отказался от угощения. Свои же помалкивали. А сам он вёл себя будто всегда.

Я спросила Хагена, как погибают нарушившие запреты…

— По-разному, — сказал старик и вздохнул. — Непобедимого оставляет сила в бою, опытный воин роняет свой меч и сам же напарывается… Всё дело в том, что ему нет больше удачи, он беззащитен, и всякое зло спешит забрать его жизнь. И в особенности, если это славный герой.

По его словам, бывали запреты, что вроде не вдруг смекнёшь, как бы нарушить. Например, одному воителю заповедали ночевать в доме с семью дверьми, сквозь которые впотьмах виден огонь. Только подумать, кто и зачем стал бы строить этакий дом! А пришёл срок — изба о семи снятых дверях сама выросла у дороги, не объедешь её.

Немного попозже, в одну из ночей, я проснулась неведомо отчего и сразу почувствовала, что лежу на лавке одна. Я метнула прочь одеяло и села, покрываясь жаркой испариной и судорожно разыскивая порты — успею ли с камня глупую снять где-нибудь на пустом морском берегу?.. И кто-то другой опять хватался за голову: не устерёгши Велету, с каким лицом встану перед вождём? Бежать, со всех ног бежать… домой, вослед побратиму… Но в приоткрытую дверь долетел шорох и всхлипывание, потом шёпот, и отлег-ло от души.

В горнице и за дверью было темно. Может, мне следовало закутаться с головой и снова уснуть. Но сердчишко ещё колотилось от пережитого ужаса, сна как не бывало, и я прислушалась поневоле. Потом пригляделась.

Я узнала Мстивоя, сидевшего на верхней ступенечке всхода. И Велету в одной длинной рубахе — светлое пятно у него на коленях. Он гладил её, как ребенка, по голове, пытаясь утешить, — безмерно любимое, доверчивое дитя, не приученное ждать вероломства, не привыкшее видеть вокруг ничего, кроме добра… Да. Если бы жила, как я, с постоянно вздыбленной шерстью, теперь ей было бы легче. Всю-то жизнь грозный брат держал её на ладони, берёг, как умел, для ставного мужа, хотел увидеть счастливую и сам тем счастьем утешиться, своё навек потеряв… Велета вновь всхлипнула:

— Непраздна ведь я… — и прижалась плотнее, вверяясь ему и, может быть, впервые страшась.

Что она была Яруну женой, я и так давно уже поняла. О прочем наверняка не догадывался и сам виноватый. Знай он, что оставляет непраздную, — никому не дал бы показать себе путь. А брат… как ещё сестрёнку похвалит?

…Жестокие пальцы, гладившие растрёпанную кудрявую голову, даже не дрогнули. Не остановились. Покуда он жив, ей за ним быть что за стеной. А сынка принесёт — и его вырастит, как своего.

Вот склонился над нею:

— Одно скажи… Если силой брал…

— Нет! Нет!.. — шёпотом вскричала Велета.

— Тихо ты, — сказал вождь. — Всех перебудишь. Они ещё долго шептались, но я ничего больше разобрать не могла. Наконец он взял её на руки, перенёс в нашу горницу и сам уложил. Задел моё плечо рукавом. Я собралась отодвинуться, но вовремя вспомнила, что вроде сплю, и осталась смирно лежать.

Потом Велета пригрелась подле меня, и Злая Берёза вновь зашумела над головой, а под утро причудилось, будто зимняя волчья шкура, раскинутая на сундуке, приподняла морду, насторожила уши, стала принюхиваться…

Куцый пропал вместе с Яруном, и больше мы его не видали.

БАСНЬ ПЯТАЯ. ПТИЦА ОГНЯ

Благо всякому, кто со светлой совестью опускает ложку в котёл: ем — своё! Сам посеял и вырастил, сам добыл, в море выловил, из лесу принёс. Не дарёное, никто по милости за стол не сажал. Я уж сказывала, старейшине Тре-Iтьяку была прямая корысть кормить чуть не сто прожорливых молодцов. Каждый череп, что скалил с забрала белые зубы, прятался раньше в крепкий шелом. Каждый принадлежал воину. И все эти воины могли бы в погожий денёк втащить свои корабли на берег возле сельца. Жаль — не видал дядька Ждан тех черепов. Ну да, может, братья поведали.

Всю зиму с весной я ела хлеб, которого не заслужила. Не пасши коров — пихала за щеку сыр. Не кормив поросёнка — резала сало. Совесть знала безлепие, но я её утешала: как только нас опояшут, вздымем на кораблях пёстрые паруса, пойдём измерять широкое Нево, доискивать новых даней для князя, себе — справы, чести — вождю… Кто не видел вражеской крови, не воин, полвоина, надо же испытать, на что мы годны. Да и лето шло к середине… Так я думала. В жизни выходило инако. Не мне, глупой, было отгадывать, что там на уме у вождя.

Корабли сползали с берега в воду, но далече не отбегали. Самое дальнее до реки Сувяр. Больше кружились в виду крепости, то на вёслах, то под парусами. Учение длилось. Вчерашние отроки, привыкшие к легким маленьким лодкам, возвращались побитые качкой, с опухшими намученными руками. Даже Блуд, служивший князю Вадиму, сознался мне как-то, что До сих пор не видал близко моря и настоящей морской лодьи. От весла у него трещали все кости, он очень боялся, не заболел бы снова живот, но вслух об этом не говорил. Он ходил на корабле воеводы, и тот жалел парня, заказывал ему впрягаться в полную силу. Однако Блуду хватало. Возвращаясь на берег, он стаскивал полинялую, прополосканную ветром рубашку и молча падал в траву, а я садилась верхом и пальцами мяла его от поясницы до плеч, как выучил Хаген.

Зубастые кмети смеялись над нами, глумливо просились в ученики, замышляли показывать ещё другие приёмы — на моей, понятно, спине. Бедный Блуд! Я и дома знала таких, что с трудом выкарабкивались из страшной болезни… но прежнее весёлое пламя в них никогда уже не воскресало. Я помнила троюродного брата Яруна. Мальчишку зло порвала рысь, раны кое-как зажили на молодом теле, но с тех пор он целыми днями молча сидел у огня или на солнышке… что-нибудь плёл из соломы или совсем ничего не делал, а когда звали есть, шёл медленно, по-стариковски… Гордый Блуд однажды даже сказал вождю:

Назад Дальше