Дикая энергия. Лана - Дяченко Марина и Сергей 22 стр.


В горле пересыхает. Не удержавшись, набираю воды из ручья и пью. Снова вылавливаю самок, считаю их и складываю прямо на платформу дрезины. Они пытаются расползтись. Я ловлю их и, одну за другой, подбрасываю в колесо.

Тяжелая жидкость играет. Вырываются пузыри — как в кипятке. Почти вертикально вверх выскакивает серый самец, за ним — розовая самка, и в следующую секунду улитки всей массой наваливаются на стенку колеса. Их накрывает волной жидкости, они снова наваливаются, их снова накрывает тяжелой волной. Колесо вертится… Но платформа не движется. Беру себя в руки. Надеваю очки и внимательно изучаю дрезину. Ну конечно, для того, чтобы колесо сцеплялось с ходовой частью, нужно его опустить. Вот и рычаг.

Рычаг не поддается. Я обламываю ногти. Колесо со слизнями вертится все быстрее, грохочет все громче, каждую минуту может войти Хозяин… Рычаг натужно щелкает. Колесо опускается, совмещаются зубчатые шестеренки, натягивается цепь. Дрезина трогается.

Несколько минут стою, глядя, как удаляется насыпь. Как все дальше от меня убегают железные ворота завода. Грохот колес отражается от глинистых стенок тоннеля. Улитки, как безумные, рвутся на сушу, на скользкую стенку. Блестят ртутные шарики у них на подошвах. Колесо поворачивается, слизней снова накрывает волной, и они снова рвутся на сушу, и дрезина катится…

Когда свет в начале тоннеля окончательно гаснет, впервые смотрю вперед. В ночных очках все красновато-бурое. Я вижу стенки тоннеля и рельсы, уводящие вперед.

Иногда тоннель поворачивает. Тогда колесо с улитками накреняется, а я, чтобы не упасть, хватаюсь за низкие поручни.

Чем дольше смотрю вперед, тем яснее представляется, что меня проглотила огромная змея. И вот я скольжу по ее пищеводу. Корни деревьев, иногда проступающие на стенах, кажутся ребрами. Я отворачиваюсь. Сажусь на вытертую кожаную подушку — спиной по ходу движения. Снимаю ночные очки.

Пахнет влагой и плесенью. На мне мокрая одежда — я мерзну. Обхватываю плечи руками. Ну вот. Все у меня получилось. Теперь осталось чуть-чуть.

Слизни несутся по стеклянным стенкам, мерцают шариками на подошвах, жаждут продолжения рода. И я несусь сквозь темноту подземного хода. Что ждет меня в городе?

Так, скорчившись в попытке сохранить тепло, я задремываю. Просыпаюсь от щелчка и одновременно — рывка. Судорожно хватаюсь за поручень.

Дрезина свернула.

Что это так щелкнуло под колесами? Была там стрелка, развилка пути — или мне приснилось? Может быть, просто камень упал на рельсы?

Развилка.

Я вижу развилку, говорил Головач. Кто был мудрее — он, во всем искавший вероятности, или Царь-мать, всегда видевшая один-единственный путь и единственную цель? Головач мертв. Но ведь и Царь-мать мертва. Кто мне теперь скажет?

Я засыпаю. Я страшно устала — за ночь на ветке ни разу не сомкнула глаз. Меня знобит. У меня все болит…

Дрезина катится и катится. Сколько ей еще катиться? Вагончик канатной дороги ползет почти сутки. Но ведь он идет не по прямой и медленнее…

Я сплю, держась за поручень. Мне снится молодая женщина. Она ведет меня за руку. Я маленькая. Я тоже была ребенком; плохо, что я смутно помню то время. Только обрывками. И уж, конечно, мне никогда не снились родители.

Я хочу увидеть лицо этой женщины. Но оно слишком высоко. Ее все время что-то отвлекает: она то отворачивается, разглядывая витрины, то встречает знакомого и долго говорит с ним, а я поднимаюсь на цыпочки и все пытаюсь увидеть ее лицо. Наконец, потеряв терпение, зову, топаю ногой, требую: мама!

Дрезина дергается, я хватаюсь за поручень и просыпаюсь. Еще одна развилка? Или это часть сна? Вон как разогнались слизни, ветер свистит в ушах, и куртка почти высохла.

Впереди показывается свет. Я подскакиваю на ноги: сколько же я проспала?!

Дрезина, сбавляя ход, выкатывается к земляной насыпи. Налетает на буферы — я чуть не падаю. Щелкает рычаг — стеклянное колесо автоматически поднимается, слизни все еще бегут, но сцепления с ходовой частью нет.

Я прыгаю с дрезины. Вижу открытые ворота. Вижу человека с фонарем в руке. Кто это? Кто меня встречает?

— Накаталась? — спрашивает знакомый голос. Хозяин светит мне в лицо фонарем.

— Ты считаешь меня идиотом, Лана? Ты думаешь, я показал тебе это место, чтобы ты без труда сбежала? Там лабиринт! Ловушка для дурочек!

Я бью его в лицо. Пытаюсь ударить. Он легко блокирует мой удар и, чуть не сломав мне руку, отшвыривает назад. Я едва удерживаюсь на ногах.

— Тебе мало тех людей, которых уже закопали под стенами? Ты приведешь других?

Перед глазами на секунду делается светло-светло. Я отлетаю, бьюсь затылком о стену. Теплая кровь из носа заливает подбородок и губы. И только тогда понимаю, что он меня ударил.

Я сползаю по стене. Падаю. Я одолела Царь-мать, но он слишком силен. И сила его иная.

Он идет ко мне. Я вижу, как мягко ступают по перемешанному с глиной гравию его тяжелые ботинки. Хочу закрыть глаза, но заставляю себя смотреть.

Он наклоняется. Берет меня за ворот. Подтягивает повыше… и вдруг поднимает на руки.

Железные двери закрываются за его спиной. Я снова на Заводе. Снова отвратительный запах желтого тумана. Снова ненавистный ритм, гудение и гул — на грани слышимости.

Хозяин Завода несет меня, не говоря ни слова. Несет так осторожно, будто я его главное сокровище.


Он отпаивает меня солоноватой водой и рассказывает, как в юности гонялся в пневмотоннелях. Оказывается, много лет назад в городе была система пневматических перевозок: по узким тоннелям, проложенным над землей и под землей, переправляли грузы при помощи воздуха под давлением. Отчаянные ребята летали в этих потоках на самодельных крыльях и воздушных досках — как я понимаю, именно там, в пневмотоннелях, родилось искусство полета, которым овладели потом дикие обитатели башен.

И Хозяин, который еще не стал тогда Сердцем Завода, летал вместе с ними.

Это было опасно — гораздо опаснее, чем даже нынешние полеты диких. Пневмонавты — а среди них немало было и девчонок — нередко калечились и даже гибли, у них рвались барабанные перепонки и шла носом кровь. И все равно они гонялись — летали в узких темных тоннелях, всего на мгновение опережая груду каких-нибудь летящих мешков или ящиков, всегда на спор, на выигрыш, и победителем становился тот, кто дошел до финиша первым, без потерь и травм.

Хозяин рассказывает мне все это подробно — как делались крылья, как обтачивались воздушные доски, как это все работало, — и я прекрасно понимаю, что он не врет. Он действительно там был и выжил. И летал, вероятно, одним из первых.

Я лежу и слушаю. Ни о чем не спрашиваю. Я не могу говорить: у меня сильный жар, голова свинцовая, из глаз текут слезы — не потому, что я плачу. А просто слезятся глаза. Воспалились все мои раны и царапины, он обрабатывает их мазью. Поит меня и кормит из ложечки. Носит на руках в отхожее место. У меня нет сил сопротивляться. Да и что бы я делала без него?

— Экран, в принципе, не должен был тебя выдержать. Просто ты поймала ветер. Это очень трудно.

Сейчас он спросит, кто меня научил. Я не скажу — даже под пыткой.

Но он не спрашивает. Он рассказывает, все тем же ровным голосом, что самым трудным в искусстве пневмонавтики был не старт, а финиш. И долго рассказывает о девушке, которая так форсила перед ним, что шла иногда на совершенно сумасшедший риск.

— Она погибла? — хриплю я.

— Нет, что ты! Она потом… у нее был муж. Кажется, она родила ребенка. Девочку.

Он замолкает.

Его ладонь лежит на моем лбу. Я не могу ее сбросить. От этого прикосновения утихает боль.

— Ты помнишь своих родителей?

Примерно о том же спрашивал Римус. Старый Римус, из магазина барабанов.

— Помнишь?

— Смутно.

— Мне почему-то кажется, что та девушка… стала потом твоей матерью. Ты на нее похожа.

— Правда?

— Ну да. Я заметил это сразу, когда увидел тебя там, на этой свалке… рядом с дилерами. Ненавижу этих тварей.

— А ваша жена, — мне тяжело говорить, — она… не гонялась в пневмотоннелях?

— Нет. Она была синтетик из синтетиков… Тихая. Робкая. Та девушка в тоннеле была, как трава, пробивающаяся сквозь асфальт. А другая, моя жена, — как цветок на открытой земле.

Я молчу.

Он обнимает меня. Прижимает к себе. Я слышу его сердце.

— Знаешь… когда гонишься в пневмотоннеле, очень важно, какую песню поешь про себя. Все, в конце концов, зависит не столько от скорости реакции или от умения. И умелые, бывало, разбивались в лепешку вместе со своей реакцией. А вот важно правильно выбрать песню. Веришь?

Я думаю. Головач пел про себя, когда сражался или охотился. И Царь-мать, по-моему, тоже.

— У меня была очень простая песня, — говорит Хозяин. — Но она никогда не подводила.

Я не спешу освобождаться из его рук. Может, потому, что слишком ослабела. А может, потому, что просто не хочу.

Я не спешу освобождаться из его рук. Может, потому, что слишком ослабела. А может, потому, что просто не хочу.

Хозяин не то поет, не то говорит нараспев:

— Жил-был парень, звали его Ветер, он девчонкам головы кружил. Раз-два-три, славно жить на свете, если ты лапки не сложил. Три-два-раз, лапки не сложил… Ну и так далее. — Он обрывает песню, будто смутившись.

Песня странная и немножко смешная. Никогда раньше ее не слышала, но запоминаю сразу же. «…Лапки не сложил… Три-два-раз, лапки не сложил…» Ловлю себя на том, что повторяю слова — одними губами.

Хозяин чуть разжимает руки. Смотрит на меня сверху вниз.

— Лана, не оставляй меня, — говорит очень тихо. — Ты последняя радость в моей длинной, нехорошей жизни. Не беги от меня. Пожалуйста.


Мне снится, что я лечу в плотном потоке воздуха вдоль подземного тоннеля. На стенах горят ярко-желтые лампы, сливаются в движении, превращаясь в две нитки света справа и слева. На виражах доска-крыло чиркает по стенам, выбивая искры. Это похоже на наши гонки с Ярым по замерзшей реке, но страшнее.

Я знаю, что опережаю соперника на несколько долей секунды, он дышит мне в затылок, и, когда пролетаем мимо очередной лампы, вижу его тень на стене.

— Не догонишь!

Я знаю, кто это. Но не позволю ему еще раз поймать меня. Пусть сколько угодно поет свою песню.

— Жил-был парень, звали его Ветер…

Я ловлю воздушный поток, пытаюсь сделаться частью его, частью этого ветра, пройти к финишу кратчайшим путем. Иногда поток взмывает под потолок, иногда опускается до самого бетонного пола, но если я коснусь его, мгновенно потеряю скорость. Я лечу, ошалев от полета, от мелькания огней, я свободна…

И, не вписавшись в поворот, врезаюсь в стену.

Просыпаюсь, обливаясь холодным потом. Вокруг бетон, железо, запертые двери.

Я в тюрьме.


Вагон канатной дороги приближается ко входу на транспортер. Я вижу его крышу — далеко внизу.

Вагон входит в тоннель. У меня шесть минут — пока погонщик выведет смену, пока принимающая автоматика сопоставит зеленые столбики графика с другими, присланными с СИНТа при загрузке. Погрузили столько-то людей — выгрузили столько-то единиц топлива общей емкостью такой-то, столько-то процентов загрузки распадателя. Если цифры совпадут, погонщик уедет обратно с переносным аккумулятором, заряженным на несколько доз. Если не совпадут — уедет без аккумулятора. Но в любом случае у меня осталось пять с половиной минут до отправления вагончика.

Бросаю вниз веревку. Она летит, раскручиваясь в полете, конец повисает, чуть-чуть не достав до входа в тоннель. Я очень долго высчитывала длину этой веревки — совсем не надо, чтобы погонщик ее увидел. Осталось четыре минуты. Я осторожно сползаю с узкого карниза, где просидела несколько часов, и, перебирая руками, отталкиваясь ногами от стены, начинаю спуск.

Я почти полностью восстановила силы после болезни. Почти. Секунды бегут, я опускаюсь все ниже метр за метром. На веревке завязаны узелки, по ним отсчитываю расстояние. Стараюсь дышать потише, но сердце колотится и грудь ходит ходуном.

Добравшись до последнего узелка, самого большого, я останавливаюсь. Вишу на отвесной стене Завода, прямо над входом в тоннель, в метре подо мной тускло поблескивает железный трос канатки. Гудит транспортер — вообще-то, он работает почти бесшумно, но за много дней, проведенных на Заводе, я научилась различать его звук среди множества посторонних шумов. До отправления вагончика остались считанные секунды, смена сейчас ступит на ленту последнего конвейера… Успеваю услышать слабый девичий голосок:

— А куда теперь?

— На ленту, — говорит мягкий, почти ласковый голос, это, конечно, погонщик. — Тут движущаяся дорога, она отвезет вас, куда надо.

— А куда?

— Увидишь! Прости, мне надо уезжать, тут все по часам, ты понимаешь…

Последние его слова сливаются со стуком двери в кабину. Пот ручейками течет по спине. Простите, ребята, сегодня я не смогу вас спасти. Простите!

Трос содрогается. Из тоннеля показывается крыша вагона. Замешкавшись, пропускаю нужную секунду, и вот уже выезжает каретка — если я прыгну сейчас, меня намотает на блок. Только и остается, что переждать еще секунду и тогда уже…

Транспортер работает. Стена Завода содрогается едва ощутимо — распадатель готовится к запуску. Когда каретка отъезжает, выпускаю веревку и мягко спрыгиваю на крышу в нескольких сантиметрах правее троса.

Как ни стараюсь, толчок все-таки есть. Вагон качнулся. Мог ли погонщик этого не заметить? Сейчас он закричит: «Стоп, машина! Проверьте крышу!»

Блок скрипит. Я падаю на крышу прямо под тросом — лицом вниз, ногами к Заводу. Наверное, погонщик там, в кабине, вопросительно смотрит в потолок. Догадается ли поднять люк, заглянуть на крышу и проверить?

Скрип обрывается. Каретка входит в рабочий ритм, блоки катятся по тросу, как перевернутые колеса по опрокинутым рельсам. Вагон покачивается. Погонщик молчит. Я лежу, стремясь сделаться плоской, как ткань. С каждой секундой Завод все дальше.

В последние дни я нарушила нашу с Хозяином традицию: встречать смену вместе. Он знает, что теперь, когда прибывает вагончик из города, я прячусь в темных коридорах, забиваюсь далеко-далеко. Вот пусть поищет меня: в обычных тайных убежищах, в подземном тоннеле, на площадке громоотвода. А вагон тем временем уедет уже далеко…

Чуть поворачиваю голову.

В горах осень. Я вижу синие, зеленые, закатно-розовые горные гряды. Вижу огромный мир таким, каким его видят самые смелые птицы.

Вижу гроздья проводов справа от канатной дороги — по ним идет энергия в город. И справа, и слева от линии передач желтеют и краснеют склоны, покрытые кустарником. Я пробыла на Заводе долго, очень долго.

Я вырвалась!

Солнце садится. Еще теплое. Крыша вагона почти горячая — он ведь был в пути весь день, хорошо нагрелся и не успел остыть за шесть минут в тоннеле. От каретки несет машинным маслом. А снизу поднимается запах гор, леса, листвы и хвои.

Почему люди не могут жить в мире и покое, как эти горы? Все на свете — энергия. Дрова, сгорая, отдают энергию Солнца, которую копили всю жизнь. Люди живут, греясь у огня, питаясь свежей дичью или бесплатной вермишелью, но энергию черпают из совсем других, иногда случайных, иногда странных источников; примерно так говорил Хозяин. Я даже не спросила, как его зовут. Ведь у него наверняка есть имя. Он не назвал мне его, а я не догадалась спросить.

Слышу, как ходит по кабине погонщик. Теплая крыша вагона остывает с каждой минутой, но я все равно чувствую себя, как на сковородке. В любую минуту он может поднять люк и увидеть меня.

Оглядываюсь на Завод: в закатном свете видны только очертания, страшные очертания бетонного саркофага. Пора перебираться пониже.

Я готовила свой побег много дней и ночей. Я следила за вагончиками. Я знаю, что всего их два, и ходят они по очереди. На один когда-то погрузили меня. Другой — вот этот, и отличается от первого прежде всего тем, что на днище у него есть две большие железные скобы.

На них-то я и рассчитываю.

Конечно, нелегко будет провести весь путь, сидя на железной скобе под вагоном. Но если мне доводилось ночевать на деревьях — неужели я не смогу выдержать сутки на скобе? Сейчас не зима. Сейчас почти лето, хоть ночи и прохладные. У меня с собой ремни и карабины — я пристегнусь и смогу, наверное, даже спать. А главное — там, внизу, меня никто не найдет. Даже если погонщик станет специально обыскивать вагон — под днище ему не заглянуть никогда, да и кому придет в голову заглядывать под днище?!

Я представляю погонщика, как он изо всех сил просовывает голову в дыру вагонного сортира — только так возможно проверить дно. Улыбаюсь. Пусть бы застрял так, головой в дыре. Пусть бы ехал так всю дорогу…

Вагон проходит первую опору. Раскачивается. Этого мне и надо — поднимаюсь на четвереньки и, затаив дыхание, пробираюсь к задней стенке вагона: там нет окна, вернее, оно замазано краской. А железная сетка есть. Она скрежещет, когда я повисаю на ней. Я замираю. По счастью, блоки тоже разражаются скрипом, я, стиснув зубы, спускаюсь все ниже, ищу опору для ног — знаю, здесь есть что-то вроде ступеньки сзади… Вот она… Перевожу дыхание. Теперь осталось совсем чуть-чуть: ухватиться за ступеньку руками. Повиснуть над пропастью. И осторожненько перебраться на первую скобу…

Я вишу, как на турнике. Подо мной гора — сосны зеленые, высоченные, значит, миновали рыжий лес вокруг Завода. Я вижу каждую верхушку. Если присмотреться, разгляжу и белку на вершине, и сойку, и…

А скобы нет.

Я протерла бы глаза, если бы руки не были заняты. Нет скобы! Для того, чтобы осмотреть вагон снизу, мне приходилось пробираться в грязные, залитые туманом тоннели, сбивать куски растрескавшегося бетона с древних окон в железной оплетке, пробираться в узенькие щели — ради того, чтобы взглянуть снизу вверх на канатку…

Назад Дальше