Исповедь лунатика - Иванов Андрей Спартакович 14 стр.


Мне нигде никогда не спалось так хорошо, как там. Дед читал, Борода вязал. Мы тихонько переговаривались, играли в шахматы, тянули чай, никакого чифиря – никто не хотел тревожить давление.

– Спокойствие, главное – спокойствие, – повторял Дед.

Оба эстонцы; правда, Дед был из ссыльных и по-эстонски не говорил, а Борода так много отсидел, что по-русски говорил лучше, чем по-эстонски. Они были прекрасными сокамерниками. Идеальными. Если бы всегда так везло… Первый срок Борода отмотал в Свердловской области. Второй раз пошел в восемьдесят первом, дали семь лет за покушение на таксиста, а отсидел девять – в психушках.

– Там всю библиотеку прочитал и вязать научился.

На стенах были голые бабы, они нас жутко нервировали, и Дед решил их всех заклеить. Борода готовил клей из несъедобного хлеба, а Дед клеил газеты, которые нам передавала психическая из соседней камеры… Я ее ни разу не видел, по голосу ей было лет шестьдесят, сказала, что из Нарвы. У нее было полно российских газет, сплошной экстрим и мракобесие. Ее посадили как политическую, проверяли на вменяемость, она была христианской фанатичкой, ненавидела всех – от Путина до Сталина, при этом, кроме прочего, распространяла газеты Лимонова и наизусть шпарила речи Невзорова и Леонтьева (она даже через дыру в стене с нами так общалась: «Однако, доброе утро!»). Дед с ней часто переговаривался, мы ей чай и конфеты передавали, а она нам газеты; она-то и разогревала Деда своими разговорами, а он потом заводился и не мог остановиться. Однажды сам не заметил, как наклеил Марта Лаара[73] (фотография с какой-то сланцевой шахты: Лаар в каске с фонариком, у него испуганный вид, чертовски похож на разъевшегося крота), и выругался:

– Фу ты, черт! Этого дурака наклеил, надо быстро что-нибудь сверху на него… – Засуетился Дед, выбирая, чем бы заклеить Лаара, и приговаривая: – И откуда в людях такая злоба?.. Такая ненависть?.. Я ведь – этнический эстонец, мою семью выслал Сталин, и к русским у меня нет никакой ненависти, а у этого есть. Спрашивается, с чего это он русских ненавидит? Всю жизнь жил как сыр в масле, и вдруг – такие сильные чувства! Я после Независимости Эстонию родиной перестал ощущать! Вот еще каких-то десять лет назад Эстония была мне родной, а после Независимости – перестала! И всё из-за таких вот сволочей… И как это так получается? Этот, никуда его не высылали, русских ненавидит, а я нет. Я – нет, а он – ненавидит. За что? Нет, не понять мне людей…

Я сказал Деду, что как раз очень хорошо Лаара понимаю, то есть понимаю, откуда берется эта ненависть, понимаю, какого рода это чувство и как оно организуется и растет в человеке; более того, такой тип человека мне знаком, у меня по соседству жил парень, который был старше меня лет на пять, он был даже на Лаара похож: высокий, полный, круглолицый, голубоглазый, правда, волосы были не такие светлые, но откормленность, ухоженность, аккуратность были образцовыми; с детства, сколько его помню, он считал себя исключительным, и своим видом он давал всем это понять, даже походкой старался выразить, что всех вокруг презирает, держался так, будто он сын министра, будто он принц, важно ходил, задрав нос и с насмешкой на губах такой, словно все вокруг чернь, которая однажды ему прислуживать будет, и в этом он ни секунды не сомневался с десяти лет, если не с пеленок; по нему было видно, что он считал, будто умнее всех, никто ничего вокруг не понимает, а он один понимает; он делал бизнес с ранних лет, продавал свои игрушки втридорога. Дети покупали, собирали бутылки, сдавали в тарный, потом бежали к нему, а он им продавал своих резиновых индейцев производства ГДР (видимо, у него кто-то в Германии служил, либо отец был военным, либо в море ходил), модельные машинки и венгерский конструктор наподобие lego, и по нему было видно, что он, сгребая деньги в свой карман, всех своих юных клиентов до глубины души презирает: «Покупайте, покупайте, ничтожные твари! обезьянки! дикари!» – наверняка так он думал. Как-то нам с мамой он попался в трамвае после поездки в лес, у нас были полные ведра грибов и ягод, и тут как назло подвернулся этот парень, он тогда, наверное, уже в институте учился, во всяком случае, по-русски к тому времени он перестал говорить совершенно. В руке у него была модная кожаная папочка, как всегда, очень чистенько был одет – в светло-голубых джинсах, в белом джемпере. На нас он смотрел, не скрывая презрения, кривил губы, собирал складки у носа, сверлил нас взглядом, давая понять, что презирает нас всей своей душой и всей своей чистенькой кожей; с высоты своей перспективности смотрел на нас – грибоедов – и изливал презрение.

– И Лаар точно такой же, – с уверенностью сказал я, – это точно такое же презрение.

– Ах ты, чистюля! – сказал Дед и заклеил Лаара.

– Не беспокойся, Дед, нас он тоже презирает ничуть не меньше, – сказал Борода. – Это старая сказка. Об этом еще наш дорогой Вильде писал. «Ходоки из Ания» называется. Почитай! Ты же эстонец! Своих писателей должен знать!

– Я читал «Ходоков из Ания»! Книга совсем не об этом!

– Как это не об этом!..

И тут они начали спорить – шутовская сценка из хуторской жизни, – я наслаждался.

Жаль, недолго это продлилось: оба пошли по этапу, один в Йыхви, другой в Тапа; на их место привезли аутиста-токсикомана, а затем шизофреника Фила. Токсикомана быстро сплавили, а Фил выедал мне мозг, он разговаривал сам с собой, блуждал в лабиринтах своего подсознания, будто бредил наяву. Он почти не спал – его мучили галлюцинации. Когда к нам приходил врач с дежурным вопросом: «Ну, что у нас? Какие жалобы?», – Фил отвечал: «Доктор, зубы воняют… зубы гниют…». Ему было двадцать три, зубов почти не было. Он очень много дрочил. Никогда не подтирался бумагой, только рукой. Его религией было раздвоение, где единственным Богом был он сам. Фил вставал на колени перед своей шконкой и разговаривал с собой, воображаемым, обращался, как к божеству: «Фил, ну, что ты так лежишь печально?.. Ну, скажи мне чего-нибудь, Фил?.. скажи, чего ты хочешь?.. хочешь покурить?.. конфет хочешь?.. я не опущенный, я в рот не брал, меня Миха разок в жопу, это ж ничего… Фил, ну, что ты молчишь? Посмотри на меня, Фил!». Часами поносил какую-то Еву, требовал от нее писем и кешарок пополней, диктовал списки: сигареты, шоколад, сука, носки, нижнее белье, чтоб принесла наглаженное, теплое… Его жизнь была похожа на английский роман воспитания. Я был в курсе всех превратностей его судьбы. Он часами рассказывал узорам на стенах о своем отце, который бросил их с матерью, а потом объявился в куртке Лагерфельд, отец вылез из джипа, вертя ключи на пальце, подмигнул Филу и прошел мимо, не узнав. Мать Фила была потаскухой, отдавалась за выпивку. Была еще бабка, но как-то быстро сдохла. «Она мне купила ботинки… Главное, чтоб ноги были в тепле, говорила бабушка… голова в холоде, а живот в голоде…»

Фил жил в каком-то чулане у татарки, которая растлила его с малолетства. Карманник поневоле, отсидел три с половиной года, прочитал кучу книг: Сидни Шелдон, Джеймс Роллинс, Мэри Хиггинс Кларк, Джоди Пиколт, Тесс Герритсен… и т. п. У него не было ни души во всем мире, отец – Воздух, мать – Солнце, и выдуманная биография, в которой Фил жил в нью-йоркском пентхаусе, ездил на шикарных машинах, трахал роскошных шлюх, вмазывался дорогущими наркотиками… Краденое выменивал на дешевый амфик. Он был тощ, как облетевшая осина. Его подельник – коплиский домкрадчик, хохол и психопат Мишка Горлук по кличке Гаврош – носил оселедец (на затылке татуировка паутины), колол черный и драл блядей исключительно в зад, не предохраняясь. Он снимал угол в общаге на Сирби. Их взяли, когда Миха делал «баню». Фил вынес табуретом окно и выпрыгнул, сломал ногу, хромал и говорил придушенным голосом. В Ямияла ему стало получше – лекарство подействовало, он долго расспрашивал меня про Копенгаген, как туда добраться сушей, как лучше, где там зависнуть… я посоветовал начать с Кристиании: гренландка Кис или старуха Гамлекрау приютят стопудово (спать со старухой Филу не впервой). Когда рассказал про поезд из Мальмё, его лицо сделалось похожим на маску и он замолк, ушел в себя, больше вопросов не было, теперь он знал всё. Скоро он бежал. Нас повели в вильяндиский миграционный департамент: фотографии, бумаги. Два санитара. За всю поездку Фил мне сказал всего несколько слов: «Посмотри на это здание. – И кивнул в сторону кривой башни из белого кирпича. – У меня от него изжога». А потом подмигнул и глазами указал на ноги санитаров – оба были в сандалиях – и улыбнулся. Как только нас вывели, он исчез, никто не успел и глазом моргнуть. Я заметил, как метнулась за угол его зеленая рубашка. «Ну, вот дурак, – вздохнула соцработница. – Так ведь всю жизнь бомжевать будет». Пять лет спустя в супермаркете он подошел ко мне: «Дяденька, дай крону, а?». Не узнал. Я дал две кроны бумажкой. Он даже не поблагодарил, быстро превратился в тень. Сквозь него проглядывали полки с блестящими упаковками рождественских гномов, банки с портретом Моцарта, марципановые игрушки, золотые яйца…

Сулев улыбался, но в глазах его был стеклянный ужас, тихий стон, который скребся под кожей; я это понял по тому, как деревянно он покачал головой, прикусив губу. Затем он тяжело вздохнул, посмотрел вниз, в пол, поднял глаза и сказал тихо:

– А знаешь, Ристо сейчас в Ямияла…

И я ощутил силу Рока. Так вот в чем дело! Я не просто так встретил Сулева! Он не просто так шатался у моря. Тут не было никакой случайности! Чистая закономерность – Закономерность, Судьба. Сулев ходил в психиатрическую клинику на Палдиском шоссе, узнавал о переводе сына из Ямияла в таллинскую клинику обратно: – Возможно ли это? – Нет, невозможно. – Тогда вещи… – Какие вещи? – Какие-то вещи Ристо пропали… Как всегда, чего-то недоставало – его сын утверждал, что его обокрали: дневники, записи, рисунки… Над ним смеялись… Рисунки… Ха-ха… еще нарисуешь, слова напишешь заново… Я сказал, что очень может быть, что докторишки прихватили, со мной так было в Норвегии: у меня украли не только мои записи, но и наброски романа, который я писал на английском, и еще – письмо, которое я писал самам[74], я хотел, чтоб самы меня приняли в их коммуну, я его писал 20 февраля 2002 года… окончательно отчаялся… вот оно подлинное отчаяние: письмо самам – может ли человек отчаяться больше?.. и этот документ чистого отчаяния у меня похитили терапевты! Я тогда решил, что в такой день (20.02.2002) можно сделать что-нибудь абсурдное и оно может сбыться. Я придумал себе надежду: надежду на самов… я поверил, что это особый день, я придумал себе веру: веру в особый день… В такой день стоило играть в казино или покупать лотерейный билет, но так как я был в клинике Фурубаккен, закрытый, я не мог пойти в казино, в Ларвике и не было казино, и не мог купить лотерейный билет, так как денег у меня не было, да и не смог бы я получить выигрыш – его бы у меня тут же отобрали, потому как беженцу не положено, то я решил написать самам письмо, но его у меня украли: я потом на интервью с врачами в подшивке к моему делу, где анамнез был, видел и мое письмо, и фрагменты моего романа – они всё украли (там бы я увидел и мой лотерейный билет, купи я себе лотерейный билет), чтобы присовокупить к делу о заболевании!!! Они посчитали меня сумасшедшим, параноиком, шизофреником… Всё идет по плану… напевал я: всё идет по плану… Может быть, их убедило мое письмо самам… Очень может быть: кто еще, как не шизофреник, мог взять и написать такое письмо самам? Только псих! И они реквизировали письмо: какая-нибудь медсестра (я даже догадываюсь, которая из них) увидела, прочла и – проявив неслыханную для Норвегии инициативу – принесла моему лечащему врачу, этому лысому кретину… а он вцепился: ну-ка, ну-ка… ого!.. ого-го!.. ха-ха-ха!.. самы… он пишет, dear gentlemen… это он самам пишет: dear gentlemen… хо-хо-хо!.. you may save a soul of a man that in future can be useful for your community[75]… ха-ха-ха!.. то что нужно!.. к делу… в папку… щелк под замок! То же самое могло случиться и с бумагами Ристо.

– Да. – Сулев кивает головой. – Очень может быть.

– Может, у них в клиниках это обычная практика…

– Да, точно. Скорей всего, так и есть.

– Наблюдение, изучение материала…

– Да, да, да…

– Что мы с тобой знаем о них?

– Вот именно…

Сулев тоже лежал в дурке, как почти каждый из нас, в восьмидесятые, чтобы закосить от армии; в те годы было легче: свои врачи, эстонцы, запросто давали отмаз…

Сулев соглашается:

– Да, да… Раньше эстонец эстонцу был брат и друг, потому что был общий враг, все с полуслова понимали друг друга… Врачи помогали закосить от советской армии… – Сулев умолкает, вздыхает, он как будто хочет что-то еще сказать и говорит: – А теперь времена изменились… Теперь считается, что армия – это хорошо и кто не идет в армию, тот не патриот… Всё перевернулось с ног на голову, кто на чьей стороне, непонятно, кто против кого, кто за кого, все грызут друг друга, все бегут кто куда, всех интересует только одно – набить карман… все друг перед другом выделываются! Хотят быть крутыми денежными мешками! Мой сын об этом постоянно говорит, и я не могу с ним не согласиться…

– Я тоже… Я с ним согласен!

Сулев достает из стола тетрадку, показывает мне несколько записей, которые сделал Ристо, – моего знания эстонского хватило, чтобы разобраться: парень пишет, как Джим Моррисон… мне понравилось, особенно это: «Мне нечем помочь этому гнилому человечеству. Слишком поздно. Человечество – смертельно больной пациент. Ему уже не поможет ни одно лекарство»… и снова о деньгах, о потребительстве… как обычно… но – честное слово – я готов подписаться под каждым его словом, я сам такой, я сам так думаю!..

Парнишка надел шапочку из фольги гораздо раньше президента; напудрил лицо, превратив его в маску Гвидо Фокса[76] за несколько лет до появления группы Anonymous. Парнишка просто опережал свое время. Такие рано или поздно оказываются там, где оно не течет; их туда прячут, чтобы подогнать под остальных, чтобы был в мире порядок, чтоб все ходили строем. Обстоятельства могут быть разными, но методы одни и те же… а потом – справки, запись в личном деле, клеймо на бритой голове… на всякий случай.

Сулев сказал, что было много записей, у Ристо была целая сумка таких тетрадей, там было много всяких соображений, там были ссылки на всякие сайты, он, оказывается, переписывал – от руки! – ссылки на сайты, потому что не доверял принтерам, и вообще: для него было очень важно писать от руки!

О, узнаю себя – сам пишу от руки – пока не проверю фразу сжатой пружиной моего нерва, пока не выдавлю на бумагу, не сажусь за клавиатуру. Мальчишка – гений! Не надо мне рассказывать байки о «новом поколении»: были и будут гении, единственным прибежищем которых будет написанное от руки слово!

Сулев старался раздобыть записи сына во что бы то ни стало, добивался встречи с начальством, просил выяснить, ему пообещали, но таким тоном, что он сильно расстроился и пошел из клиники к морю… там рядом… за зеленым забором через лесок, и вот оно, море… Там и встретил меня, человека, который провел восемь кошмарных месяцев в Ямияла, где теперь сидел его сын, на первом сроке. Сулеву было не просто любопытно, как некоторым дурачкам, узнать, как там «обстоят дела» в этой элитной криминальной психушке для оторванных беспредельщиков, насильников, извращенцев, дебоширов-наркоманов, убийц и прочего отребья, ему было жизненно важно знать всё про Ямияла, чтобы иметь представление о том, как там живет его сын… каждая деталь имела для Сулева огромное значение… он хотел узнать про Ямияла всё – я хотел выпустить бесов.

Семь лет я носил в себе этот мрак, теперь нашелся человек, который хотел всё это выслушать.

8

Однажды я чуть не убил человека; мне следовало им рассказать про мой череп, а они заставляли меня решать какие-то дурацкие тесты; любой свихнется в одиночке, три с половиной месяца – особенно тяжко было в апреле, когда меня стали кормить обещаниями, что вот-вот переведут в Ямияла. Пеэтер на вентиляционном телефоне радовался и танцевал: «Нас всех переводят в Ямияла!.. Мы все – дураки!.. Ха-ха-ха!..». Альбертик изошел говном от радости и вымазал им стены своей камеры, Фил стонал: «Чего вы радуетесь, идиоты? Нас заколют аминазином… я знаю, что это такое… это пиздец…». Пожарник кричал, что после Казахстана и электрошока ему ничего не страшно: «Электрошок – отменили… Правдогон – отменили… Инсулин – отменили… Не бойся, паря, всё будет пучком! Держи хвост пистолетом!».

В апреле у меня появился сокамерник; сначала – один голос, что сплетался из реплик, которыми блевала новенькая вентиляционная шахта. Голос сокамерника вставал за стеной и бухтел: «Ну, что? Переводят тебя? Ямияла теперь? Уезжаешь, меня одного оставляешь? А мне тут одному…». Я задумывался: и как ему тут без меня?.. И куда-то уносило меня – несколько часов безвременья я проводил в странных снах, которыми бредил наяву, пялясь сквозь решетку на умирающее солнце или глядя, как на веселенькой розовой стене тлеет оранжевый закат, образуя экран, в котором мечутся сгорающие привидения: «Это души в Аду… это падшие Ангелы… это Демоны Дна… это люди под бомбежкой…». Потом сокамерник материализовался: он лежал на моей шконке, а я лежал на матрасе на полу – я постелил на полу, на шконке было неудобно, ныла спина, а он лежал на шконке и жаловался: «Дал бы ты мне матрас – без матраса жестко…».

Меня не переводили еще месяц, продолжали вызывать и вызывать на комиссию; передо мной усаживались наглаженные доктора и ассистенты, включали видеозапись, меня снимали на видео, меня просили отвечать на странные вопросы, у меня допытывались: отчего у вас это началось? В Дании… а когда именно в Дании? Что именно у вас произошло там, в Дании? А почему бумаги из Норвегии??? Где бумаги из Дании? Откуда мы знаем, что вы были в Дании? Что вы там, в Дании-Норвегии, делали? Откуда вы взяли, что вам угрожает опасность? Кто конкретно вам угрожал?.. и т. д. и т. п. И снова тесты, снова бумаги, снова разговоры, шмон, лекарство, сокамерник с мутными глазами, полными заката и собачьей чувственности… Я твердил себе, глядя в его глаза: я в одиночной камере, – влезал на рукомойник и кричал в вентиляционную шахту:

Назад Дальше