Исповедь лунатика - Иванов Андрей Спартакович 7 стр.


Иногда ищешь в себе объяснение тому, в чем сам себе боишься признаться, и находишь фальшивую причину, куклу, которую ставишь на полку и морочишь ею людям голову, так что в конце концов начинаешь верить, будто ради этой куклы ты и предал свои идеалы, будто твоим идеалом была и есть эта кукла – бог, ради которого живешь.

Кап… Кап… Одна и та же нота! Кап… Настойчиво: кап! Будто кто-то за ниточку дергает. А не сердце ли это мое? Звук разбивающихся капель сшивал бытие; в этой протянутой над барабанной бездной ниточке отчетливо слышалось спасение. Точно кто-то с той стороны давал понять: ты не один… не один…

А затем оборвалось. Как подумал, так и смолкло. Тишина и темнота сомкнулись, как челюсти. Внимание сузилось. Отвел глаза. Со стен на меня смотрели родственники – черно-белые старые фотокарточки, – осуждение, вопрос, мольба. Охватила слабость. Каждый раз, когда я выглядывал из окна, чувствовал осуждение; даже если не смотрел на фотокарточки, знал, что они смотрят на меня, и я себе казался вором, который забрался в чужую квартиру. Ощущение, что я – не я (или не тот я), а некто притворяющийся мною, посетило и преследовало с первого же дня, как я вошел в этот дом (если это дом, то человек – крыса), сел на табурет на кухне под датской лампочкой, огляделся и скис.

Пятнадцать лет… нет, лучше так – 15. Когда пишу цифрами, отчетливей понимаю, как много лет прошло. 15 лет назад ее ввинтил дед (я держал стремянку), и она до сих пор работает! Я помню, как дед и бабка (обоих нет) восхищались ее яркостью, не могли нарадоваться, всем говорили: «Какой молодец! Прислал такую лампочку! Светит, как праздник! И чай в пакетиках: смородиновый, клубничный, лимонный… Душистый – стоит заварить, и аромат по всей квартире, по всему дому!». Этот Pickwick можно было купить на вокзале, в киоске, заварить – и ничего не ощутить, ни аромата, ни праздника. Но – у них-то чай был из Дании, из посылки (посылка для русского значит так много), это совсем не тот чай, что в киоске или на вокзале. Я не спорил, бессмысленно, я спокойно донашивал дядины вещи из тех же посылок, пришли вместе с чаем и лакрицей (запах долго держался), а к ним писульки, точно инструкции: моя жена говорит, что эта куртка вышла из моды и мне нужна какая-то другая куртка, и вот мы на днях сходили в магазин и разорились – купили мне куртку, хотя я и противился: я же такой практичный, а это приобретение – это так непрактично, тем более учитывая наше положение, а как только что-нибудь идет вразрез с обстоятельствами, я сразу становлюсь упрямым, но мы, знаешь, в последние дни обрели чувство некой уверенности или, скажем, тень надежды налилась густотой, и я стал использовать больше красок и меньше воды, что тоже могло быть причиной, почему мы решили купить для меня новую куртку, а эту мы решили, так как она всё еще новая (или почти новая), послать тебе, у вас в Эстонии наверняка такие куртки еще не вышли из моды, если вообще мода на такие куртки дошла до Эстонии, у нас такие куртки были какое-то время – вот еще в прошлом году – в пике, и неожиданно, я, как всегда, не заметил, а мне жена говорит, что только иноверцы носят такие куртки, а все датчане вдруг перестали носить, будто сговорились проверить: кто тут коренной, а кто – инострань, – и я спокойно донашивал; приперся в мае в этой куртке в институт, и в курилке мне одна девушка заметила:

– Что, новый куртяк?

– Да, дядя из Дании прислал.

– Круто, только она зимняя, а сейчас уже май.

Ее подружка добавила:

– Всю зиму проходил в драной, а тут в новой пришел…

– А я ту куртку выкинул, и другой у меня нет, – объяснил я, ничуть не смущаясь.

– Круто живешь, – засмеялись они, и я засмеялся – над собой: ничего другого не оставалось, – у меня дома такой развал, мне стыдно было к себе людей приглашать, куртка – это так, шутка.

Одна потом вышла за бизнесмена, теперь она черт знает кто; другая родила от вора, он тягал кошельки у иностранок на Виру.

Обе длинноногие…

Я помню, как на них пускал слюни Адар, музыкантишка, который приходил к нам в институт бухнуть или попить кофе – тогда он был нищеброд с козлиной бороденкой и слипшейся челкой; он бережно пронес сквозь девяностые образ шкета в коротких штанишках, он носил рваные тенниски, на сцене появлялся в гольфах. Он был поджар, много бухал, подкрашенными, как у Роберта Смита, глазами изображал из себя психоделического наркомана… Теперь это совсем другой человек. Он сановит и уверен в себе, пишет музыку для российской попсы. Раньше он пытался быть альтернативным, подражал то «Кино», то EMF, играл в трусах, как Wedding Present, жопой крутил перед Айзеншписом, когда тот в Таллин «Технологию» привозил, попал в фокус локальных телевизионщиков и быстро о нас забыл, нырнул в линзу, как щенок в миску, и с урчанием растворился в ней… Затем я исчез, потому что все вокруг ныряли во что-нибудь: кто в телевизор, кто в радиоприемник, кто в бензин, кто в сахар, кто в металл… выныривали с бисмарками на шеях, в лексусах, ногами вверх в карьерах… В те скверные годы лучшие уходили в траву… и я за ними, с мешком бобин и черновиков… А когда вернулся и включил ящик, то узнал, что Адар стал писать попсовые песенки для нюбильных старлеток! В конце концов его проглотила политическая секта, он для них стал писать тоже – предвыборный гимн о том, что Эстонию от кризиса спасет только строитель храма, вот если строитель храма встанет у руля, мир посветлеет и у нас будет два лета и ни одной зимы.

А у моей матери на кухне работает датская лампочка, которую прислал дядя в 1993 году! И с каждым годом она светит ярче. И будет светить – храм раньше рухнет.

* * *

Есть вещи, о которых нет необходимости говорить вообще… могут и просто сплавить в Латинскую Америку замаливать грехи с кокаином в гондоне – сейчас это модно. Перуанскую тюрьму не переживу точно. Одиночку в Тарту еле-еле – до сих пор часть меня там томится: обычные тесты, которыми меня там время от времени беспокоили, я воспринимал как неслыханное издевательство, почти пытки («Вы бы хотели поохотиться на диких хищных животных? Принять участие в сафари?» – «Конечно! Крестик!»), – нет, перуанская тюрьма меня просто съест. Язва, печень, камни… Тарту далось тяжело, а ведь я там всего лишь лежал на полу – постелил себе матрас и читал, по камерам ходила в основном русская классика, думаю, нигде больше она спросом не пользуется, нигде русской классики не знают лучше, чем в тюрьмах… Надо же, меня выводили из себя тесты: «Напишите две-три книги, которые вы любили в детстве больше всего» – «Капитан Гаттерас», «Граф Монте-Кристо» (вот откуда все беды, решит психолог)… Я убивал время с затычками в ушах: книги, книги, книги… а в вентиляционных шахтах шли радиопьесы, люди переругивались, спорили, трепались, чего-то просили… выключить это было невозможно, не слышать тоже, – когда включали радио, мне удавалось его не слышать, но человеческие вопли заглушить собственными мыслями невозможно… это были голоса из чрева, они вгрызались в сердце… я слушал их и содрогался: а вдруг и мой обезображенный тоской и психозом голос скоро полетит по коленцам шахты от камеры к камере с ужасной исповедью?.. до сих пор слышу: «Ой-ой!.. не могу больше! волки!». Голоса, голоса… «Девки, у кого сахарин есть?» Тюремные сводки: в первую же ночь я узнал, что в день открытия тюрьмы в ней вздернулся какой-то должник. «Его хотели на волю… а он вздернулся!» – «А чего тогда его вообще сюда привезли, если на волю?» – «А спроси их!» – «Один-три-восемь, подойди на телефон, базар есть! Один-три-восемь, Валера, че, уснул, что ли? Подойди на телефон, ну!»

Всё это чепуха: порошки, которыми меня кормили вежливые эстонские санитарки, молоденькие вертухайки в темно-синей форме, от которых шел легкий лимонный запашок… Это же просто Рай! Благодать!

В перуанской тюрьме я просто сдохну от тоски, там даже этого не будет; в Тарту я хотя бы слушал, как гудит народ, вентиляционная сеть мне так много историй рассказала, я сидел и строчил, садился и записывал, от нечего делать, когда всё прочитано, изводил бумагу, кипы, кипы бумаги; каждый понедельник соцработница мне носила, а в пятницу перед выходными я затаривался у одной санитарки, она вместе с лекарством приносила мне бумагу и пасту; врачи меня просили дать им почитать, нашли мой почерк аккуратным, понятным, а истории, мною записанные, – интересными, связными; я всю эту бумажную мороку озаглавил «Канитель». Там было столько персонажей: нарвские наркодилеры, проститутки, убийцы, воришки – у всех свои истории… намного интересней того, о чем пишут в блогах современные писатели и актеры, критики, журналисты; все СМИ вместе взятые – претенциозная чушь по сравнению с историями из вентиляционной шахты. А какой язык! За русским языком сегодня надо ехать не в Тартуский университет, а в тартускую тюрьму.

* * *

Кругом одни проповедники… каждый сам себе президент со своей свитой, партией, программой действий… проповедники, шакалы и рабы… в Эстонии – особенно: от официанта до премьер-министра несколько ступенек карьерного роста: прыг-скок, и ты в партии, еще прыг – вице-мэр, скок – спикер парламента, а там и рукой подать… но сперва с прогибом в спине, с гиеной в заднице, собачьим языком лижи зады, чтоб за щеками трещало! И тогда – научившись совершать кульбиты и тройные прыжки – ты окажешься в кресле министра… или хотя бы в его свите… с бокалом вина в Розовом саду президента… 24 февраля[51] в очереди за орденом или рукопожатием… ты попросишь, чтоб сделали фотографию: «Я и Господин Президент», – в рамочке повесишь на стену, чтобы раз в три месяца тряпочкой снимать с нее пыль, в надежде на следующую встречу – возможно, с новым президентом, но – так ли это важно? Даже интересней: еще один президент – еще одна фотография, будет что рассказать внукам: скольких президентов на своем веку перевидал, и каждый пожал мне руку!

Кругом одни проповедники… каждый сам себе президент со своей свитой, партией, программой действий… проповедники, шакалы и рабы… в Эстонии – особенно: от официанта до премьер-министра несколько ступенек карьерного роста: прыг-скок, и ты в партии, еще прыг – вице-мэр, скок – спикер парламента, а там и рукой подать… но сперва с прогибом в спине, с гиеной в заднице, собачьим языком лижи зады, чтоб за щеками трещало! И тогда – научившись совершать кульбиты и тройные прыжки – ты окажешься в кресле министра… или хотя бы в его свите… с бокалом вина в Розовом саду президента… 24 февраля[51] в очереди за орденом или рукопожатием… ты попросишь, чтоб сделали фотографию: «Я и Господин Президент», – в рамочке повесишь на стену, чтобы раз в три месяца тряпочкой снимать с нее пыль, в надежде на следующую встречу – возможно, с новым президентом, но – так ли это важно? Даже интересней: еще один президент – еще одна фотография, будет что рассказать внукам: скольких президентов на своем веку перевидал, и каждый пожал мне руку!

Это ты тут шатаешься без дела, куришь, глядя в море, ссышь против ветра; в отличие от тебя там каждый при деле: нашел партию, религию, цель в жизни. Никто просто так по свету болтаться не может – должен быть шнур, к которому человек присоединен, как эта лампочка.

Да, взять хотя бы эту вечную лампочку: что она такое, как не символ рабского поклонения моего дяди благам капитализма? Символ его веры в социальное обеспечение, свободу слова, демократию и тому подобную чепуху. Но это можно понять: человек с шестнадцати лет маниакально смотрел финское телевидение, слушал Севу Новгородцева, бегал за спекулянтами, ненавидел Совок каждой клеточкой своего тела. У него не было другого выхода. Он был обречен превратиться в социал-поклонника. Да за одну его веру, за одно его поклонение западному образу жизни и культуре они обязаны платить ему социал пожизненно, содержать обращенца за преданное служение: ведь он душой с ними. Я всё понимаю: он слишком много инвестировал, вложился по самую голову, отдал свое сердце, положил на это свою жизнь, – я понимаю, почему он терпеть не может мусульман…

«Эти твари вкушают те же блага, что и я, и не хотят уважать западную культуру, не принимают западную веру… Ха! Они ни во что не ставят европейцев! Недавно по датскому каналу показали, как журналисты пытались взять интервью у мусульман, стучались в двери, задавали вопросы, а те их взашей: убирайтесь! Представляешь, они считают европейцев прогнившими извращенцами, жалкими скотами! Просили, молились, прятались от бомбежки и преследований, а теперь, когда их приняли, обласкали всем необходимым, плюются и поносят Европу. Неблагодарные твари! Всем недовольны, кусают руку, которая их кормит. Плюют в колодец, в который сами прыгнули, и теперь кричат, что тут нет никакой культуры! Они недовольны: культуру им подавай! Мне с очень многими позитивщиками в школах языка пришлось пообщаться. Почти все они стонали что-то вроде: I did not order this![52]

Его волшебная лампочка выявляет до мельчайшей трещинки устрашающую убогость, в которой живет моя мать. Но – в отличие от моих родственников – яркий свет мне кажется печальным. В нем бессилие какое-то! Думаю, никакие европейские кунштюки ничего не изменят в жизни русского человека – телега всё так же будет вязнуть в тысячелетней грязи.

Убогость, возможно, была там всегда.

Скорей всего, раньше я не обращал внимания (я на многое закрывал глаза, или они прорезались позже: семь лет в отрыве от тутошней жизни).

Эти стены, окна, ступени, потолки были мне сызмальства знакомы, для меня тут всё было родным. Но прошло семь лет, и я теперь смотрел на этот дом другими глазами, – теперь я всё видел.

Построенный пленными немцами в конце сороковых, дом быстро осел на плохом фундаменте; строили наскоро, без любви, без особого расчета, – хотя Кирюхин уверял: «На двести лет вперед построили!.. Хрущевки были рассчитаны на двадцать пять лет, до сих пор стоят и будут стоять! Блочные дома в Ласнамяэ-Мустамяэ ставили на пятьдесят, а будут еще сто лет стоять! Инспекция подтвердила! А наш – вообще вечный! Дома с печным отоплением, если всё время топить во всех квартирах равномерно, стоят веками! Как русская изба! Потому что дерево живет даже после того, как его спилят!».

Кряхтение, кашель… Что бы там ни говорил этот алкоголик, дом расползался во все стороны; ему недолго осталось (может, даже меньше, чем Кирюхину); изнуренный временем и жизнями, что томились в его коридорах, дом крошился, штукатурка осыпалась, сквозь сетчатую изнанку можно было разглядеть фигуры жильцов: они бродили как тени, они плавали в нем, как тритоны в аквариуме. Точно скрюченный инвалид с баночкой из-под творога в подземном переходе, дом замер в ожидании подачки, и ждал он одного – избавительного сноса.


Я каждую ночь не засыпаю, а умираю.

Склеп. Тут только крысам привольно живется. Легкий крысиный бег и тараканий скребет внутри стены, мышиная чехарда на лестнице, ветер на чердаке.

Каждая ступенька поет, напоминая о своей деревянности. Даже днем свет, с трудом проникая внутрь, входит как-то боком, и не освещает, а висит, как облако пыли, быстро растрачиваясь.

Я не просто так лежу в темноте, глядя в потолок (и в полной темноте нельзя не видеть, как неровно мать его покрасила), – я продумываю побег из моей новой темницы.


Синий подъезд (стены, ступеньки, перила – всё синее); рогатины для белья подпирают паутины с тлеющими в них мухами; на стеклах узор заморозка неизвестно какого года; облупившиеся рамы; в меловом потолке обугленные спички – глисты семидесятых. У нашей двери, как часовой, громадный скрипучий шкаф, отягченный призраками прошлого. Двери все новые, металлические, только открываются они и закрываются с тем же отвратительным скрипом, разве что хлопок тяжелей (разносит дрожь по всем стенам: на первом этаже хлопнет, на третьем во сне вздрогнут); за дверями всё те же скучные персонажи.

Старуха напротив отобрала у своей дочери сына и воспитывает его на свой лад. Делают зарядку, читают по слогам. Сперва она, потом он. Песенки из мультфильмов. Чаще всего – всхлипы, нытье. Разок мне захотелось постучать в стенку, крикнуть «ой-ой!», как в соседнюю камеру, но я тут же спохватился: какая же это была дикая мысль! – меня даже передернуло.

Эстонка снизу пригрела свою дочь, которая убежала от мужа (говорят, судились за детей, но дети сами отказались последовать за матерью), водят к себе мужиков, шашлык по субботам во дворе, но пьют не так, как прежде. Дальше по коридору какие-то подозрительные сухопарые старички, пьянь с мусорным ведром, разорившийся бизнесмен, который часами по утрам матом разогревает свою развалюху, еще какие-то вовсе невзрачные… чем ближе к чаду, в котором правит Кирюхин, тем менее приметные… тени, а не люди… Бывший школьный учитель, на котором держится странное семейство: мать, сестра и ее ребенок, обе помешанные, религиозные фанатички; он – образцовый интеллигент: растрепанный, принципиальный, бритый, помятый галстук, бессонница в глазах, пиджак-футляр, квадратные очки, брюки с разбитыми стрелочками, – кумир моей матери, о нем она говорит с восхищением: всё время работает – во всех смыслах, ни слова матом, но в основном – работы, работы… почта (мать что-то говорила о каком-то скандале в школе), частные уроки, статейки в газеты… У него, наверное, послужной список похлеще, чем у моей матери. Он и ее устраивал. Она ему так благодарна… Плеснул на меня ядовитым взглядом, блеснул очками и больше не поворачивал в мою сторону головы. Наверняка поставил диагноз, классифицировал, пришпилил булавкой, а может – статью написал? О синдроме нашего времени… о том, во что превратилась вчерашняя молодежь девяностых… а ведь подавали надежды… что-нибудь такое… с горьким вздохом в скобках…

Еще у нас жил полицейский, но он куда-то съехал. Жаль, был бы классический набор. Интеллигент шел за двоих: учитель и почтмейстер, он же аптекарь, – у него два образования: филология и фармакология. Отставной офицер Кирюхин. Эстонка-портниха. Вечно сгорающий на медленном огне бизнесмен-транспортник. Председатель когда-то чем-то торговал, но успешно обанкротился, вовремя слег в больницу с инфарктом и теперь был человеком неопределенного рода занятий. Старухи, старики, даже гадалка есть… Жить и жить, никуда ходить не надо, как на острове, с такими людьми не пропадешь, они подскажут, вылечат, всему научат, такой фундаментальный список… еще раз выпишу; возьму ручку и на бумаге сейчас отдельно выпишу… чтобы лучше разглядеть… так, так… никого не забыл…


интеллигент (учитель-почтмейстер-аптекарь-журналист)

бизнесмен-транспортник (логистик, говорит мать)

бывший офицер советской армии Кирюхин (сущий Лебядкин)

эстонка-швея

эстонка-гадалка

бездельник-председатель

Назад Дальше