Эндрю рассмеялся.
— Не говорите шинфейнерам, но в нашем запасном эскадроне в Лонгфорде всего сотни винтовок, да и то половина учебных. Попробуй из них выстрелить — наверняка взорвутся.
— О, тогда пусть ваши ребята в Лонгфорде глядят в оба, — сказал Кристофер. — Лонгфорд — известный рассадник брожения.
— Нельзя говорить такие вещи, Эндрю, — сказала Хильда. — Мало ли кто может услышать.
Эндрю устыдился, и ему сразу вспомнился один неприятный эпизод, которым отмечено было его прибытие в Дублин. Единственное, что он успел сделать толкового, пока находился во Франции, было приобретение отличной итальянской винтовки с телескопическим прицелом. Этот чрезвычайно ценный предмет таинственным образом исчез где-то по дороге от пристани в «Финглас». Садовник Кристофера клялся, что, когда багаж прибыл с парохода, никакой винтовки там не было. Теперь-то Эндрю понимал, что в этой изголодавшейся по оружию стране нельзя было ни на секунду спускать с винтовки глаз. Позднее Кристофер как-то упомянул, что его садовник связан с Гражданской Армией. Эндрю не надеялся доискаться правды, однако чувствовал, что исчезновение винтовки — враждебная акция, нежелательная и угрожающая.
— Нет, нет, — говорил между тем Кристофер. — Я не считаю, что Ирландия — пороховой склад. По-моему, прав Булмер Хобсон. Ирландия — болото, в котором погаснет еще не один пылающий факел, не одна бочка с порохом. Дело в том, что ирландцы еще более чувствительны и эмоциональны, чем о них говорят. У них все сводится к разговорам. Сегодня утром, например, когда я был в городе, я наблюдал забавную сценку — хотел рассказать вам раньше, да забыл. Я шел мимо Либерти-Холла — знаете, где помещается тред-юнион рабочих транспорта и чернорабочих — и увидел, что там происходит какая-то церемония. Собралась большая толпа, и девушка в мундире Гражданской Армии, влезла на крышу и развернула флаг. Флаг был зеленый, с ирландской арфой. А солдаты ИГА стояли строем, с оружием на караул, трубили горны, играли оркестры волынщиков, потом все закричали, и знаете, у многих в толпе были слезы на глазах.
Этот рассказ встревожил Эндрю; к тому же он подозревал, что Кристоферу все это очень интересно, только он не показывает виду. Франсис отложила свое рукоделие.
— Но что за этим кроется? — спросил Эндрю.
— Ничего. Об этом я и говорю. Ирландцы так привыкли олицетворять Ирландию в образе трагической женщины, что всякий патриотический стимул сейчас же вызывает у них неумеренные проявления чувств.
— «Встретил ты на дороге старушку?» — «Нет, но я встретил молодую девушку, она шла поступью королевы».[13]
— Совершенно верно, Франсис. В зале Святой Терезы чуть потолок не рухнул, когда Йейтс в первый раз это показывал. Но в Дублине можно прочесть людям вслух хоть телефонную книгу, лишь бы с чувством, и они будут проливать слезы.
— По-моему, это нужно прекратить, — сказала Хильда. — Не понимаю, как им только не стыдно так поступать, когда в городе полно раненых воинов. И между прочим, меня очень удивляет, что. Пат Дюмэй до сих пор не в армии. Придется мне поговорить с его матерью. Такой молодой, здоровый — ему бы надо рваться на фронт. Вообще из него, мне кажется, получился довольно неприятный молодой человек.
— Я бы на вашем месте не стал говорить об этом с Кэтлин, — сказал Кристофер. — И самому Пату не советую вам показывать, что вы о нем думаете. — С этими словами Кристофер бросил быстрый взгляд на Эндрю.
Эндрю кольнула досада и знакомое чувство опасности. Неужели он такой дурак, что станет упрекать своего кузена, зачем тот не в армии?
— Ну что ж, может быть, вы и правы, — сказала Хильда, вставая.
Морской туман уже затянул весь сад, окутал дом и влажными струйками пробирался сквозь щели в стеклянных стенах. Дождь перестал, но вода скопилась на потолке рядами поблескивающих бусинок, которые вдруг начинали катиться, сливались и чуть слышно шлепались на туго накрахмаленную полотняную скатерть. Франсис убирала со стола. Когда все двинулись к дверям гостиной, Эндрю услышал, как его мать обратилась к Кристоферу:
— Я все хочу вас спросить, чем он, в конце концов, знаменит, этот Уолф Тон?[14]
3
— Это ты знаешь?
— Не смешно.
— А этот стишок и не должен быть смешной. Он философский. Да нет, он и смешной тоже. А этот ты слышал? «Жил-был старичок из Ратмейна…»
— Хватит, Кэтел, замолчи.
— Почему ты вечно одергиваешь брата? — сказала Кэтлин, накрывавшая на стол к чаю. Братья не ответили и с отсутствующе вежливыми лицами дождались, пока она выйдет из комнаты.
— Значит, к нам пожалует примерный юноша?
— Стыдно так говорить про двоюродного брата.
— А что? Я ведь его похвалил.
— Ничего подобного.
— Ну ладно, ничего подобного. Да ты и сам его не любишь. Чертов английский воображала, верно?
— Нет, я ничего против него не имею. В общем, он мне нравится.
— Он придет в мундире?
— Наверно.
— И со шпорами?
— Откуда я знаю? Вероятно.
— Я буду смеяться над его шпорами. Когда я засмеюсь, ты так и знай, это я над его шпорами.
— Ты будешь вести себя прилично, а не то я тебя выдеру.
— Нет, не выдерешь.
— Нет, выдеру.
— Га-га, гу-гу, я от Патси убегу! — запел Кэтел, прыжками спасаясь в дальний угол гостиной.
Их дом стоял в верхнем конце Блессингтон-стрит — эта широкая, унылая, грязная улица к северу от колонны Нельсона лезла в гору и упиралась в ограду скучного маленького парка. Под бледным, ясным небом от нее веяло тихим запустением — улица, не ведущая никуда, праздные собаки, раскрытые двери подъездов. Впрочем, она была очень похожа на другие крупные артерии Дублина, возникшие в начале прошлого века, — тот же внушительный сплошной фасад почерневшего красного кирпича, казалось не столько озаренный привычно дождливым светом, сколько поглощающий его. Вблизи было видно, что кирпич далеко не одноцветный — то фиолетово-красный, то желтовато-серый, но весь покрыт слоем грязи, наросшей на него как некая органическая оболочка, своего рода рыбья чешуя, — основной строительный материал Дублина, города, разом появившегося из-под земли по мановению какой-то растрепанной Дидоны. Железные решетки ограждали глубокие, как пещеры, подвальные дворики, где росли одуванчики и молодые деревца, а к каждой парадной двери, увенчанной изящным полукруглым окном, вело несколько ступенек. Причудливые колонки по бокам дверей, обитые и сплющившиеся от времени, напоминали памятники античности. Одни только окна на всем протяжении улицы выглядели нарядно и красиво, как в первый день творенья.
Двери являли большое разнообразие. Нешуточные сооружения, крепкие, о многих филенках, и те из них, что были хорошо покрашены и снабжены красивыми молотками и медными дощечками, даже на этой улице достаточно красноречиво оповещали о том, что здесь живут солидные люди, образованные, знающие себе цену врачи или юристы. Но многие двери покоробились, краска с них осыпалась, они пестрели таинственными дырками, а молотки исчезли, так что посетителям приходилось кричать в щель почтового ящика. В подвалах тем временем возникали странные предприятия: в одном — магазин подержанных велосипедов, в другом — столярная мастерская, а перед одной из подвальных дверей целыми днями сидел человек и чийил плетеную мебель. За мутным стеклом над парадными подъездами теперь можно было увидеть рядом с традиционной ярко раскрашенной фигуркой Христа-спасителя карточки парикмахеров и трубочистов. В конце улицы в нижнем этаже одного из домов даже приютилась кондитерская лавочка.
Но душа улицы витала выше этих мелочей, и по вечерам, когда делал свой обход фонарщик, или в теплые дни, когда солнце пробивалось сквозь тучи и все проступало отчетливо и тонко, как на гравюре, улица была прекрасна, исполнена особой, присущей Дублину печальной и спокойной красоты покорного увядания. Эти прямые, похожие на утесы закопченные дублинские улицы, тянувшиеся на мили и мили, все еще были отмечены печатью совершенства, хотя многие террасы больше походили на склады или даже превратились в склады, а на бедных улицах вместо окон и дверей зияли дыры. Но даже тут дома, казалось, помнили, что и в этом своем почерневшем виде они представляют собой прекраснейшие жилища, когда-либо сооруженные человеком.
Дом семейства Дюмэй был не лучший на улице, но и не самый обшарпанный. Парадная дверь была выкрашена в темно-зеленую краску лет шесть назад. Возле нее имелся большой медный молоток, который служанка Джинни, одинокая немолодая девушка, получавшая восемь шиллингов в неделю и проживавшая поблизости, в трущобах, ласково именуемых «Маленький ад», чистила в тех редких случаях, когда у нее доходили до этого руки. Первое, что встречало человека, входившего в дом, был церковный полумрак и тот запах, о котором упоминала миссис Чейс-Уайт. На мысль о церкви наводило и окно с цветными стеклами на первой площадке — всего-навсего окно из уборной, дверь которой, когда помещение не было занято, всегда была открытой. Возможно, этим и объяснялся странный запах. Верхняя площадка, длинная и освещенная окном в потолке, по неясным причинам была разделена пополам чуть позванивающей занавеской из бус, а по стенам ее тянулся ряд алтарей или часовенок, в которых хранились чучела птиц, пирамидки восковых фруктов и каскады рассыпающихся в прах бабочек под стеклянными колпаками.
Дом семейства Дюмэй был не лучший на улице, но и не самый обшарпанный. Парадная дверь была выкрашена в темно-зеленую краску лет шесть назад. Возле нее имелся большой медный молоток, который служанка Джинни, одинокая немолодая девушка, получавшая восемь шиллингов в неделю и проживавшая поблизости, в трущобах, ласково именуемых «Маленький ад», чистила в тех редких случаях, когда у нее доходили до этого руки. Первое, что встречало человека, входившего в дом, был церковный полумрак и тот запах, о котором упоминала миссис Чейс-Уайт. На мысль о церкви наводило и окно с цветными стеклами на первой площадке — всего-навсего окно из уборной, дверь которой, когда помещение не было занято, всегда была открытой. Возможно, этим и объяснялся странный запах. Верхняя площадка, длинная и освещенная окном в потолке, по неясным причинам была разделена пополам чуть позванивающей занавеской из бус, а по стенам ее тянулся ряд алтарей или часовенок, в которых хранились чучела птиц, пирамидки восковых фруктов и каскады рассыпающихся в прах бабочек под стеклянными колпаками.
Гостиная, по которой сейчас носился Кэтел, была длинная коричневая комната, затемненная коричневатыми кружевными занавесками и заставленная пузатой мебелью красного дерева. По стенам висели олеографии с изображением цветников, большая розоватая гравюра под названием «Любовное письмо» и на видном месте — распятие. Кэтлин и Пат были равнодушны к тому, что их окружало, и принимали смесь из медных тазов, рыжих ваз, вышитых салфеточек и фотографий в матерчатых рамках как неотъемлемую часть повседневной обстановки, не более примечательную, чем камни на морском берегу. Только Кэтел проявил какой-то интерес к внутреннему убранству дома, но до сих пор интерес этот ограничивался коллекционированием фигурок разных животных, постепенно вытеснивших других обитателей высокой каминной доски и вызывавших у Джинни, в те дни, когда приходила очередь стирать с них пыль, приглушенные восклицания, которые оскорбили бы слух преподобного отца Райена. Посреди замысловатого резного орнамента над камином, словно не созданного работой человеческого ума, но свободно разросшегося на стене, было узкое и очень высокое овальное зеркало, в котором отражалась комната еще более унылая, заполненная воздухом цвета крепкого чая.
Кэтлин тем временем вернулась и расставляла на белой с синим, вышитой крестиком скатерти большой серебряный молочник и такую же сахарницу, приберегаемые для парадных случаев. Сыновья ее умолкли. В последнее время они избегали при ней разговаривать даже друг с другом. Они наблюдали за ней с ленивым бесстрастным любопытством, как наблюдаешь за животным, забредшим в твое поле зрения. Она, со своей стороны, ощущала их присутствие как что-то раздражающее. Сейчас на ней была старомодная коричневая юбка почти до полу и белая блузка с высоким воротничком, поверх которой она по случаю гостей надела длинный вязаный жакет — полосатый, оранжевый с лиловым. Волосы ее, все еще белокурые, хотя и начавшие тускнеть от проступающей седины, были гладко зачесаны и скручены на затылке в большой круглый пучок. Нос у нее был маленький, прямой, глаза большие, светло-карие, лоб не то чтобы изрытый морщинами, но словно сморщенный от постоянной тревоги. В молодости она была красивая и сейчас еще выглядела не старой, но какой-то замученной.
Мальчики снова углубились в свои книги. Пат читал роман Джорджа Мура,[15] а Кэтел — учебник О'Грауни «Первые уроки ирландского языка». Пат любил мать, но отношения между ними всегда были натянутые. Когда умер его отец, ему было около шестнадцати лет, и Кэтлин, опасаясь, как бы сыновья не отбились от рук, пыталась держать его в строгости. В отце Пат с детства видел некую силу природы, перед которой нужно было смиряться и хитрить, а в последние годы и противиться ей, но которую невозможно было ставить под сомнение. В матери же для него воплотился слепой человеческий деспотизм, и борьба с нею будила настроение и чувства, глубоко ему самому противные. За это он казнил ее молчанием и теперь уже привык почти не разговаривать с нею. Ее второе замужество осталось для него загадкой; к отчиму он относился неплохо, но с легким презрением и никогда не признавал за ним ни малейшего авторитета.
— Пришли, — объявила Джинни, впуская в гостиную Франсис Беллмен и Эндрю Чейс-Уайта. Кэтлин поцеловала Франсис и расхвалила ее платье, и под ропот приветствий и грохот тяжелых стульев все, ушибая колени, расселись вокруг небольшого, низкого чайного стола.
Пат разглядывал Эндрю Чейс-Уайта, не пытаясь скрывать, что производит ему смотр. С их последней встречи Эндрю сильно возмужал. Лицо у него стало почти взрослое, и появились эффектные светлые усики, которые он жеманно теребил. Мундир был ему к лицу, делал его выше и шире в плечах, и Пата вовсе не подмывало смеяться над его блестящими шпорами и начищенными сапогами. Даже Кэтел и тот притих и, казалось, проникся почтением. Этот лощеный молодой офицер словно принес с собой пьянящую атмосферу широкого, официального мира. Казалось, он был слишком красив, слишком типичен нарочно выбран на роль посланника и почти сознательно играл эту роль, когда теребил свои усики и любезно, громким голосом разговаривал с миссис Драмм, искоса поглядывая на Пата. Много внимания он уделял и осмотру комнаты, словно желая убедиться, что в его отсутствие здесь ничего не меняли без спросу. Снова и снова взгляд его беспокойно обращался к распятию.
Пат сам удивлялся тому, какое впечатление произвел на него Эндрю в мундире. Двоюродный брат особенно не интересовал его, хотя он, как было сказано Кэтелу, «ничего против него не имел». Мальчиком он всегда тянулся к детям постарше, а Эндрю причислял к мелюзге. Поразителен он был просто как явление из большого мира, как обретший кровь и плоть образчик военного, одобренный и разрешенный к выпуску официальными властями. Видеть в собственной гостиной этот круглый, сугубо современный предмет, очутившийся тут словно по воле какого-то озорного фокусника, было не столько досадно, сколько удивительно. Присутствовала здесь и зависть, хотя и не к самому Эндрю. Этот молодой офицер был олицетворением власти. Но у Пата были свои причины не вступать в армию.
Пат, смутно сознававший, что в различные периоды детства он порядком тиранил Эндрю, теперь чувствовал, что тому безумно хочется произвести на нега впечатление. В воздухе веяло местью. Пат отметил это рассеянно, мимоходом, чувствуя себя совершенно неуязвимым благодаря своему явному превосходству. Его даже забавляла возможность дать своему сопернику понаслаждаться его воображаемым преимуществом, и он без труда удерживался от того, чтобы утвердить свою личность, раз и навсегда поставив юного Эндрю на место. В глазах Пата Эндрю оставался тем маленьким, орущим мальчишкой, который ходил за ним по пятам и путался под ногами на всех пляжах ирландского побережья. Сегодняшний гость интересовал его не как индивидуум, а как тип.
Кэтлин разговаривала с Франсис — внушала ей, для передачи Хильде, некоторые правила обращения с прислугой. У троих остальных разговор шел стаккато: Эндрю был снисходительно, преувеличенно дружелюбен, Пат сдержанно вежлив, Кэтел, уже оправившийся от смущения, — откровенно дерзок. Эндрю обращался к Пату, тот отвечал по возможности кратко, и оба старались игнорировать провокационные выпады Кэтела.
— Я вижу, у вас тут ирландская грамматика. Как интересно. Это кто же по ней занимается?
— Кэтел.
— Ирландский язык трудный?
— Говорят, нелегкий.
— А здорово, наверно, если его знаешь.
— Что же не выучишь?
— Ты считаешь, что ирландцы должны его учить?
— Конечно, а ты сам разве не ирландец?
— Он имеет некую символическую ценность.
— «Страна без языка — это страна без души».
— Да, его символическую ценность я признаю. Но, с другой стороны, если твой родной язык — язык Шекспира…
— Скажи лучше — язык Кромвеля.
— Да не перебивай ты все время, Кэтел.
— Пожалуйста, я не навязываюсь!
Кэтел повернулся вместе со стулом лицом к Фронсис и матери. Как легкий электрический удар, Пат ощутил изменение в эмоциональной температуре и понял, что это Эндрю испугался, оставшись с ним, так сказать, с глазу на глаз. Пата охватило крайнее раздражение. Только бы разговор не коснулся войны! Ему казалось, что он чувствует, как Эндрю умышленно обходит эту тему, и оттого его досада еще усиливалась. При мысли, что «примерный юноша» воображает, будто тактично щадит собеседника, по лицу Пата расплылась издевательская усмешка. Он с трудом совладал с нею.
— Приходи посмотреть мамино новое жилище.
— Да, конечно.
— Она все время про тебя спрашивает.
— Надеюсь, тетя Хильда здорова?
— Сейчас она молодцом. На нее, понимаешь, ужасно действовали налеты цеппелинов.