Алое и зеленое - Мердок Айрис 6 стр.


— Приходи посмотреть мамино новое жилище.

— Да, конечно.

— Она все время про тебя спрашивает.

— Надеюсь, тетя Хильда здорова?

— Сейчас она молодцом. На нее, понимаешь, ужасно действовали налеты цеппелинов.

— Да?

— А как дядя Барнабас в последнее время?

— По-моему, отлично.

— Рад это слышать. Я, понимаешь, еще не выбрался его повидать, с тех пор как сюда приехал.

— Вот как?

Твердо решив, что в случае чего он даст разговору заглохнуть, Пат устремил взгляд на распятие, висевшее над головой Эндрю. Он заметил, что этот предмет почему-то действует его кузену на нервы. Эндрю заерзал на своем стуле. «Надо заставить его посмотреть на распятие», — подумал Пат, но в эту минуту у трех других собеседников возникла небольшая перепалка.

— Господь сказал: «Не мир пришел Я принести, но меч».[16] — Это Кэтел, не терпевший светской болтовни, сумел как-то переключить разговор на более общие темы и теперь возвысил голос.

— Он имел в виду меч духовный, — негромко сказала Кэтлин. Прожив столько лет вдовой с двумя неугомонными сыновьями, она выработала сугубо мягкий, расхолаживающий голос, гарантировавший снижение температуры в любом споре.

— Ничего такого он не имел в виду. А почему? Потому что он был социалист.

Франсис засмеялась.

Пат, вечно споривший с братом, и теперь не удержался и, оглянувшись, сказал:

— Даже если бы это было так — а это не так, — к делу это не относится.

— Почем ты знаешь, относится или не относится, раз ты не знаешь, о чем мы говорим?

Франсис пояснила, стараясь подражать тихому, медлительному голосу Кэтлин:

— Мы говорили о пацифизме.

— Я же сказал, что это к делу не относится.

— Очень даже относится. Дойна оправданна, когда это борьба за социальную справедливость.

— Но если борешься за социальную справедливость, не нужно убивать людей, — сказала Кэтлин. — Я согласна с Даниелом О'Коннелом: «Ни одна политическая реформа не стоит того, чтобы пролить из-за нее хоть каплю крови».

— Вы пацифистка, тетя Кэтлин? — спросил Эндрю таким дружелюбно-снисходительным тоном, что Пату захотелось его вздуть.

— Да Нет. Просто эта окопная война — такой ужас! Не может это быть хорошо. Война стала совсем другая.

— Все дело в цели и средствах, — сказал Кэтел.

— Но некоторые средства так отвратительны, это уже, в сущности, не средства, потому что самая цель оказывается забытой. А некоторые средства и сами по себе преступны — когда людей мучают, убивают.

— Мы называем убийство преступным, когда воображаем, что это средство для достижения дурной цели, — сказал Кэтел. — Конечно, теперешняя война бессмысленна, но это потому, что она империалистическая, а не потому…

— Ты даже не понимаешь, что значит «империалистическая», — сказал Пат.

— Вы хотите сказать, — негромко и медленно проговорила Франсис, обращаясь к Кэтлин, — что луки и стрелы — это еще ничего, но такое, как сейчас, не может быть оправдано. Пожалуй, я с вами согласна. Как подумаешь о том, что творится, кажется, будто весь мир сошел с ума.

— Значит, ты считаешь, что кузен Эндрю поступил дурно? — громко спросил Кэтел.

— Нет, что ты! — сказала Кэтлин. — Я говорила только о том, что сама чувствую.

— Не может что-то быть хорошо или дурно только для тебя, если оно хорошо или дурно, значит, оно должно быть хорошо или дурно для всех.

— Ничего подобного, — сказал Пат, — все зависит от того, как понимать…

— В каком-то смысле я, конечно, с вами согласен, тетя Кэтлин, — сказал Эндрю. — Тем, кто сидит в безопасных местах, легко призывать нас идти сражаться. А вот когда повидаешь все это на близком расстоянии — дело другое.

Последовало короткое молчание.

— На сколь же близком расстоянии ты это повидал? — спросил Пат, отлично зная ответ на свой вопрос.

Эндрю вспыхнул и нахмурился.

— В сражениях я еще не участвовал. Я ведь очень недолго пробыл во Франции.

— Здорово ты придумал, что вступил в кавалерию, — сказал Кэтел. — Всем известно, что кавалерию держат на много миль позади передовых- позиций.

— А вот это, представь себе, неверно. И как бы то ни было, я вступил в армию, а не сижу дома и не играю в солдатики у себя во дворе, как некоторые.

Кэтел вскочил, чуть не опрокинув стол. Франсис и Кэтлин разом заговорили, повысив голос.

В эту минуту за дверью раздался непонятный шум — несколько громких, глухих ударов, звон разбивающегося стекла и человеческий голос, негодующий в соответствующих выражениях. Потом мертвая тишина. Пат, истолковав это явление исходя из аналогичных образцов, решил, что его отчим, очевидно, свалился с лестницы, по которой он, бесшумно миновав дверь гостиной, осторожно поднимался с несколькими бутылками виски в руках.

— Ах, Боже мой, Боже мой, — сказала Кэтлин. Все бросились к двери.

Барнабас Драмм, в шляпе, сидел на полу, привалившись спиной к столбику перил. На обширном пространстве вокруг него лежало битое стекло, и от большого темного пятна на ковре поднимался одуряющий запах виски. Барнабас искоса поглядел на группу в дверях. Он, конечно, понимал, что его беда никого не могла позабавить, а, напротив, должна была по-своему огорчить каждого из присутствующих, однако не удержался от того, чтобы погаерничать. Продолжая сидеть с вытянутыми вперед ногами, он стал что-то насвистывать сквозь зубы.

Кэтлин перешагнула через его ноги и быстро пересекла площадку. Через минуту она вернулась с совком и щеткой и, словно не видя мужа, начала собирать в совок осколки покрупнее. Она работала медленно, с покорной миной, под стать тихому голосу, каким она говорила с сыновьями; в ее склоненной позе была безмолвная горечь.

Франсис спросила:

— Как вы, ничего? Не ушиблись?

Кэтел вернулся в гостиную и захлопнул за собой дверь. Полное отсутствие у отчима собственного достоинства всегда глубоко оскорбляло его.

Эндрю положил руку на плечо Франсис, словно желая оградить ее от непристойного зрелища.

Раздраженный этими проявлениями чувств, в ярости на их виновника, Пат сказал:

— Вставайте же, черт возьми! — Он сдернул с отчима шляпу и нахлобучил ее на столбик с такой силой, что тулья чуть не лопнула.

Потирая ляжки и локти, разыгрывая целую пантомиму, Барнабас стал медленно подниматься.

— Надо же было! Только я, наверно, и способен на такое.

Барнабас Драмм был кругленький человечек с кротким, дряблым лицом и длинными золотистыми усами, не то поседевшими на концах, не то вымазанными пивом. Его темные волосы курчавились вокруг аккуратной плеши, смахивающей на тонзуру. В удивленных голубых глазах, теперь испещренных красно-желтыми прожилками, сохранилось что-то детское. У него еще были целы все зубы, и он часто обнажал их в улыбке, неизменно доброй, однако напоминавшей о том, что в былые годы он был лучше вооружен для битвы жизни. Когда женщины принимались обсуждать вопрос, почему благоразумная Кэтлин Дюмэй связала свою судьбу с этим невозможным человеком, одни говорили, что первый муж ее тиранил и теперь ей нужен был кто-то, кого она сама могла бы тиранить, другие же уверяли, что Барни, «в сущности, очень милый».

— Здравствуй, Эндрю, — сказал Барнабас. — Вот мы и встретились, хотя и не при самых благоприятных обстоятельствах. Жалость какая, сколько первоклассного виски пропало. Может, нам всем стать на колени и полизать ковер?

— Барни, проводите меня, пожалуйста, до трамвая, — вдруг сказала Франсис. Голос ее звучал напряженно, словно она вот-вот расплачется.

— Ну, конечно, моя дорогая…

Эндрю начал:

— Но, Франсис…

— Нет, Эндрю, ты не ходи. Ты побудь здесь. Мне нужно кое-что сказать Барни по секрету. Большое вам спасибо, тетя Кэтлин. Я так приятно провела время.

Франсис уже схватила свой зонт и горжетку и увлекала Барнабаса к лестнице. Кэтлин что-то тихо проговорила в ответ, все еще не поднимая головы от ковра. Теперь она прилежно подбирала двумя пальцами самые мелкие, поблескивающие кусочки стекла.

Пат вернулся в гостиную и подошел к Кэтелу, который с мрачным видом стоял у окна. Вместе, как суровые судьи, они смотрели вниз на своего отчима, уходившего по улице под руку с Франсис, укрываясь под ее зонтом от моросящего дождя. Он умудрялся выглядеть франтом. Пат терпеть не мог франтовства.

В гостиную вбежал Эндрю Чейс-Уайт, растерянный, огорченный. Братья словно и не заметили его. Он побегал по комнате кругами, как собака. Потом ринулся к Кэтлин, хотел помочь ей подбирать стекло, но она уже кончила. Он снова вернулся и стал искать свой плащ. Пат отошел от окна и открыл роман Джорджа Мура. Эндрю дошел до дверей, потом вдруг вернулся и стал перед двоюродным братом.

— Пат…

— Да?

— Нет, ничего… я так…

— Ну, тогда до свидания.

— Пат…

— Да?

— Нет, ничего… я так…

— Ну, тогда до свидания.

С несчастным видом Эндрю пошел прочь и в дверях столкнулся с Кэтлин, вносившей в комнату поднос для посуды. Пробормотав слова благодарности, он сбежал вниз.

Под взглядами сыновей Кэтлин стала медленно собирать со стола. Пат заметил, что она плачет. Крупные слезы выступали у нее на глазах и скатывались со щек на поднос. Что бы она ни делала, она всегда низко склонялась над работой. Частые, нескрываемые слезы матери были Пату непонятны, но он воспринимал их как упрек и только отводил глаза. Такая эмоциональность ему не нравилась, хотя и не задевала его особенно глубоко. Женщины для него были создания неясные, загадочные, но неинтересные. Кэтлин вышла из комнаты.

— Ну так, — сказал Кэтел. — «По лесенке вверх, по веревке вниз, к черту Билли-короля, католики, держись». Интересно, что ему было нужно?

— Он хотел извиниться. И извинился бы, если бы тебя тут не было;

— Ну Бог с ним. Он нам не нужен. Он — ничто. Ты меня выдерешь?

— На этот раз прощу.

— Пат…

— Да?

Кэтел подошел к брату сзади и ласково обнял его за талию.

— Когда оно начнется?

— Не понимаю, о чем ты говоришь.

— Нет, понимаешь.

— Нет, не понимаю.

4

Так заливался хор в несколько сот детских голосов, когда Эндрю с матерью, ускорив шаг, напряженной походкой проходили мимо огромного шатра, над которым развевалось большое малиновое знамя с надписями: «Миссия богослужения для детей» и «Спасенные кровью агнца». Ни Эндрю, ни его мать никак не прокомментировали это явление. Они шли в гости к тете Миллисент.

— Пора тебе обо всем договориться с Франсис, — сказала Хильда, когда они миновали шатер. — Ведь за тебя этого никто не сделает.

Ужасающее пение затихло вдали, и Эндрю подумалось, что религия в Ирландии — это вопрос выбора между двумя формами, одинаково пошлыми. А что бы ты сам выбрал, если бы пришлось? — спросил он себя и с грустью признал, что его место было бы с детьми в том шатре и с их бодрыми наставниками.

— Да, — отвечал он рассеянно.

Сейчас Эндрю не мог думать ни о чем, кроме Пата Дюмэя. Его терзали сожаления о вчерашнем. Он чувствовал, что показал себя с самой невыгодной стороны. Он не сумел оградить Франсис от непристойности разыгравшейся сцены. Ее бегство с дядей Барнабасом он воспринимал как упрек. Он только стоял и смотрел, пока его дядюшка ломал дурака. А самое ужасное — он поддался на провокацию и оскорбил Пата. Он даже не дал себе труда заранее сформулировать какое-то намерение или решение на этот счет, настолько невозможным представлялось ему сказать кузену колкость. Для Эндрю всегда было аксиомой, что Пат не такой, как все, слишком надменный и властный, чтобы его можно было дразнить или вышучивать. Такое поведение только унизило бы самого шутника — сейчас он и чувствовал себя униженным. Мало того, он испытывал острое сожаление, чуть не сердечную боль, при мысли, что отрезал себе путь к дружбе с Патом. Сам удивляясь тому, до чего его расстроил этот случай, он понял, что не только не «освободился» от неотвязного интереса к Пату, но, оказывается, ехал в Ирландию с горячей надеждой, что будет принят как равный, заслужит его уважение, даже любовь. Вчерашней встрече он придавал очень 'большое значение, и теперь, когда она не удалась, остался с нерешенной эмоциональной проблемой. Вчера он еле заставил себя уйти, не помнил, простился ли с тетей Кэтлин, и, уж конечно, он попытался бы добиться какого-то примирения, если бы там не вертелся этот несносный Кэтел.

— Ведь Франсис хочется услышать настоящее предложение руки и сердца, продолжала Хильда. — Всякой девушке этого хочется. Это такая важная минута в жизни. Будет что потом вспоминать. Право же, пора объявить о помолвке. И о кольце ты должен подумать. А то нехорошо будет по отношению к другим молодым людям. Франсис теперь больше бывает в обществе, не хочешь же ты поставить ее в неловкое положение.

Усилием воли Эндрю переключил внимание на Франсис. Да, нужно с ней договориться. И конечно, да, это важная минута в жизни. «Дорогая Франсис, у меня к тебе очень большая просьба. Ты, наверно, догадываешься, какая?» «Нет, милый Эндрю, не могу даже вообразить. Ты уж скажи сам». — «Я тебя прошу оказать мне честь… выйти за меня замуж».

— Ты совершенно права, мама, — сказал он.

— Хоть бы Кристофер не опоздал. Я утром встретила его у Бьюли на Графтон-стрит, он сказал, что придет непременно. Затащить его к Милли не так-то легко. Тетя Миллисент, по правде говоря, всегда действует мне на нервы, и ему тоже, я знаю… Слава Богу, дождь перестал, может быть, Кристофер подождет нас на улице. Так ты говоришь, на Блессингтон-стрит все по-старому? Нужно, нужно мне там побывать, посмотреть на мальчиков, Кэтлин все равно от меня не отстанет. Не понимаю, почему она не хочет заново обставить гостиную? Это ей вполне по средствам, а там, наверно, все обветшало и выглядит так старомодно.

— Выглядит так, как я всю жизнь помню.

Эта комната уводила его в самое раннее детство, как длинный грязный коридор, всегда погруженный в полумрак, душный, печальный, страшноватый. Впрочем, кое-что в ней теперь было по-другому, вернее, он сам изменился. Он вспомнил, что вчера, оглядывая эти сугробы мебели и бесчисленные вещи, точно приросшие к своим прежним местам, он заметил восточный столик с золочеными ножками, инкрустированными мелкими кусочками стекла. Он вспомнил, что когда-то этот столик казался ему верхом красоты и экзотики, теперь же он увидел его глазами матери — вульгарный предмет, дешевка. Комната утратила свое великолепие, утратила то, что хотя бы казалось красотой. Огромное распятие, некогда наполнявшее его волнением и тревогой, теперь представлялось вопиющей безвкусицей, под стать той полной неразберихе, в которой жили его тетка и дядя. Ну что ж, он увезет Франсис в Англию, подальше от всего этого. «Да, Эндрю, — прошептали она благодарно, — да, да». Ее маленькая ручка доверчиво легла в его ладонь, он привлек ее к груди и почувствовал, как трепетно бьется ее сердце.

— А, вон и Кристофер. Молодец, ждет у подъезда, и в этой своей смешной непромокаемой шляпе… Кристофер, здравствуйте, мы так и знали, что вы не опоздаете. Да, чтобы не забыть, Кэтлин заезжала ко мне в «Клерсвиль», говорит, что была у вас в «Фингласе» и не застала, ей о чем-то нужно с вами поговорить.

Кристофера, как видно, эта новость не порадовала.

— В чем я еще провинился? Она не сказала? Была расстроена?

— Нет, не сказала. И расстроена не была. Вы же знаете, Кэтлин никогда не бывает особенно веселой. Наверно, какие-нибудь пустяки. Вы не тревожьтесь.

— Ну-ну. «Вперед, друзья, на приступ, все за мной».[17]

Городской дом тети Миллисент выглядел, по словам Хильды, «вполне прилично для Дублина». Он выходил «двойным фасадом» на Верхнюю Маунт-стрит, был намного шире, чем дом на Блессингтон-стрит, но по архитектуре на него похож. В водянистом солнечном свете кирпичные фасады Верхней Маунт-стрит отливали ржаво-розовым и желтым, только дом Милли да еще два-три были обрызганы модным в то время красным порошком, а швы между кирпичами прочерчены черным. Осевшие, чисто вымытые ступени парадного крыльца тоже красные — в тон всему дому. Дверь, увенчанная горделивым полукруглым окном, только что была покрашена в ярко-розовый цвет, дверной молоток в форме рыбы гладко отполирован до блеска, как ступня Святого Петра в Риме, а во всех сверкающих окнах пенились белые кружевные занавески, подхваченные ровными фестонами. Чуть подальше, в конце улицы, в чистое голубое небо поднимался нарядный зеленый купол протестантской церкви Святого Стефана. Длинные, зеленые с медным отливом полосы тянулись по светло-серому камню колокольни, цепляясь за большие часы, на которых как раз било четыре. Их характерный высокий надтреснутый голос отозвался в сердце Эндрю печально и властно, напомнив ему строгую, пустую внутренность церкви, куда его иногда водили молиться в детстве, если только участие в этих сухих, прозаических обрядах можно было назвать молитвой.

Горничная в наколке с длинными белыми лентами сообщила им, что миледи в саду. Проходя через темное чрево дома, Эндрю пробовал воскресить его в памяти. Но он не был здесь много лет, и комнаты казались незнакомыми. В полумраке какие-то широкие поверхности красного дерева поблескивали, как черные зеркала. По-весеннему пахло лаком для мебели.

Сад запомнился ему лучше. Он узнал, хотя заранее не мог бы себе представить, широкую террасу из красноватых плит, с чередующимися клумбами ирисов, розмарина и руты и крошечным квадратным прудиком, коричневую буковую изгородь, сейчас еще одетую жесткой, сморщенной зимней листвой, и маленькую лужайку с шелковицей, опершейся ветвями на подпорки. Все было мокрое и блестело, в плитах террасы отражались пятна света и тени, с шелковицы стекали капли дождя. Потом солнце вдруг засияло ярче, и в саду словно зажгли электрическую люстру. Пышная крона шелковицы загорелась зеленым золотом. В разрыве изгороди появилась тетя Миллисент.

Назад Дальше