Выложила на стол гостинцы. Сало, несколько банок домашней тушенки, примерно кило морковки, бурячка штуки четыре, мешочек с рябой фасолью. В особом свертке — шоколад. Не плиткой, а тяжелыми кусками, черный, твердющий.
Сказала:
— Шоколад — деткам вашим. И Любочке, конечно. Ей как матери тоже надо. Это от Евы. Воробейчик. У нее такой ухажер завелся, такой ухажер… Он достал. Ну, сейчас неважно. Важно, что до вас дошло. До вашего стола, так сказать.
Люба поблагодарила. Я только надеялся, чтоб не расплакалась. Мы ж не голодом сидим. Сыты.
Говорю Лаевской:
— Спасибо вам, Полина Львовна, от всей души. А за шоколад вы не волнуйтесь. Все до крошечки достанется детям. Могу вам расписку дать. Мы с Любочкой подпишемся.
Лаевская головой качнула. Даже не всей головой, а только лицом.
— Зачем вы меня хотите обидеть, Михаил Иванович… Да еще при Любочке, святой женщине. Ну, я на вас не в претензии. У вас и работа тяжелая, и все остальное. И мне тяжело. Если б вы только знали. Да вы ж знаете. — И Полина Львовна снизу заглянула мне в глаза. Как она умела. По-особому. — Извиняюсь, что поздно пришла. Но только сию минуту приехала. Так в грузовике тряслась, думала, душу растрясу, не говоря про банки-склянки. Из Остра — прямо к вам. Пока гостинцы не заветрились. Знаете, из рук в руки. Тут и Довид передал, и товарищ его, Зусель Табачник.
И за локоть меня тронула. Вроде невзначай, как обычно у нее. А током пробило.
— Как там братики нашего Ёсеньки? — Люба стала убирать со стола банки и мешочки. Заметно, что старалась не спешить. Но спешила. Я ее глазами осаживал, но она ничего не могла с собой сделать.
— Дети чувствуют себя хорошо. Окружены со всех сторон заботой. Родной дед — не шутки. А про Бэлку вам не интересно?
Люба встрепенулась.
— Ой, конечно, интересно. Нам в Халявин далеко добираться. Тем более зимой. Но мы с Мишей собирались проведать. Да, правда ж, Миша?
Я ответил честно:
— Нам сейчас не до Бэлки. Хоть она и больная, и несчастная. Мы дите спасаем. И спасем.
Лаевская опять кивнула лицом:
— Ага. Спасаете. Правильно. И люди тоже так считают. А Бэлка совсем плохая. И себя не узнает. Твердит одно: «Евсей не убивал, Евсей не убивал». Что она такое имеет в виду, никто понять не может.
Наблюдается навязчивый бред. Так врачи говорят. Я уже там, в больнице, промолчала, а сама так думаю, ясно ж, как на ладони: Бэлка имеет в виду, что Евсей сам себя не убивал. Именно это она и говорит. Да, смириться с самоубийством, с безответственным поступком отца детей — это вам не фунт изюма. Вот она и помешалась. А вы как думаете, Михаил Иванович? Вот вы работник органов. А я же вижу, вы со мной совершенно согласны. И если кто-нибудь этот вопрос поднимет, люди ж болтают, вы знайте, что именно таким образом слова Бэлки я и растолковываю всем, кто интересуется. И вот еще что, радость у меня. Евочка Воробейчик приезжает в Чернигов на постоянно. И Малка с ней. Евочка на словах просила передать: Михаилу Ивановичу большой привет и наилучшие пожелания. Не сомневайтесь, вы окружены благодарностью. Со всех сторон окружены. И Зусель за вас Бога молит. Вам это, конечно, смешно, но, я думаю, хуже не будет. Тем более он по своей инициативе. Вы ж ни при чем. А он пускай молит. На пару с Довидом. И детей учат. Ну и ладно. В школу пойдут — школа их выровняет на правильную дорогу. Все. Пошла я. У меня есть время. Не всегда, но выбрать можно. И дом хороший, теплый. Вы, чтоб себе дать отдых, можете ко мне деток приводить на побывку. Или я сама приду — заберу их — и гулять поведу, и покормлю, и помою. Я умею. У меня своих трое было. Трохи постарше ваших. Девочки, между прочим.
И так радостно она про своих убитых детей сказала, вроде они сами собой выросли и от нее уехали в далекие края. А она теперь заместо них — наших просит во временное пользование.
Любочка тут не выдержала — прослезилась.
— Спасибо. Спасибо, Полина Львовна. Без дела, конечно, мы вас не затрудним. Но в крайнем случае — конечно. Спасибо.
Лаевская обняла Любочку, аж Любочки моей стало не видно.
Я пошел провожать. Предлагал полностью до дома. Но Полина Львовна решительно отказалась.
Я ее провел через самое темное место — через переулок до площади, и она начала прощаться.
Ответил в ее же духе:
— Спасибо и до свидания.
Она рукой помахала прямо в мое лицо. Как туман перед собой разогнала.
Я пошел быстро. Но оглянулся. Лаевская стояла на месте. Не смотрела мне вслед. Стояла себе и стояла. Смотрела под ноги. В снег.
Любочка не могла заснуть. Спрашивала, как нам отблагодарить Полину Львовну.
Я заверил, что специальной благодарности не требуется. Люди помогают людям. Так в войну было. Так и сейчас. Если специально долго благодарить, становишься в унизительное положение. Вроде и не рассчитывал на человеческое тепло. Надо просто быть людьми. И если Лаевской понадобится наша помощь вплоть до крови, надо кровь сдать.
Такой пример успокоил Любу.
Теперь про Евсея. Дело открыли и тут же закрыли — очевидное самоубийство.
Но болтовня Лаевской наводила на разные мысли. Я сопоставил ее разные заявления неприятного толка, и получалось, что она катит на меня бочку. Катит и катит. Катит и катит. И сама не знает, что катит и для чего.
Будем откровенны. Я не забыл свою неудавшуюся поездку в Остер. После моего возвращения из Рябины — прямо на похороны Евсея — я не заметил со стороны Довида никакой заинтересованности в разговоре со мной, помимо тем детей и Бэлки. Если у него что и было на уме — так пропало в результате семейной трагедии. Зусель — не в счет. Дурко.
Когда мы оформляли документы на Иосифа, Довид все подписал моментально. Благодаря моим связям дело прошло скоренько. В общем, теперь меня с Басиным ничего не связывало. Ну, родные братья Иосифа при старике. И что? Мало ли в войну раскидывало детей по разным семьям? Что ж, теперь одну семью со всех раскиданных собирать и вместе мыкаться?
Я самостоятельно не раз думал над смертью Гутина. И получалось, что ничего не мог придумать путного. Жил Евсей честно. Весь на виду. Бэлку любил. Детей тоже. На работе на хорошем счету.
Не скрою, радовало меня, что он себя убил в мое отсутствие. Я как оперативник понимал, что если б я в ту минуту был в Чернигове, меня затаскали б по допросам. Замучили бы рапортами. Я б оказался главным толкователем поступков лучшего друга. А с кого спросить, как не с меня? Вот именно! С кого спросить?
31 декабря я сказал Любочке, что уезжаю по службе в район, а сам отправился в Халявин — в психбольницу.
Главный врач Дашевский Юлий Петрович встретил меня хорошо. И сам казался с приветом. Улыбался без перерыва. Про Бэлку сказал утешительное, что она сама себя не чувствует. Что ей в своем состоянии спокойно.
Я поинтересовался:
— Может она поправиться?
Дашевский заверил:
— Не может.
Я настаивал:
— А бывали подобные случаи?
Юлий Петрович подумал и ответил:
— Подобное случалось. Вот был у нас до войны такой пациент — Штадлер. Он немного потом пришел в себя. Хоть врачи сначала считали, что случай безнадежный. А теперь почти вменяемый гражданин. Кстати, к Бэлле наведывался. К ней вообще много посещений. Если учитывать специфику заведения. Отец, естественно. Штадлер. Лаевская Полина Львовна. Молодая женщина, интересная — Ева Воробейчик. Еще какой-то человек — наш возможный пациент, я вам как врач говорю, точно когда-нибудь с ним встретимся. Фамилию уточню, если надо.
Я спросил:
— Пританцовывает этот ваш будущий постоялец? Вроде молится по-вашему на ходу?
Врач насторожился:
— Как это — по-нашему?
— По-еврейски. Сами знаете.
Юлий Петрович смущенно буркнул:
— Ну да, конечно.
— Не надо уточнять. Табачник его фамилия. По паспорту. А на самом деле — черт его знает. Такой тип — всего можно ждать.
Врач поддакнул:
— Вот именно, вот именно.
Бэлка гуляла по двору. Поверх серого байкового халата на ней была кое-как напялена фуфайка, на голове теплый платок, коричневый, с белесой каймой. Валенки без калош.
Меня не опознала.
Я не настаивал. Повесил ей на руку, на сжатый кулак, сетку с гостинцами — булка, конфеты-подушечки. Погладил по плечу.
Конфеты в кульке Бэлка почему-то сразу различила. Сказала:
— Подушечки? Мои любименькие. Как там Евсею лежится? Мягко ему?
Я вытащил конфету и подал ей прямо в чуть-чуть открытый рот.
Она пожевала и, довольная, подтвердила свой вопрос:
— Мягко ему лежится. Мягко.
До наступления Нового года оставались часы, надо было успеть нарядить елку для детей.
Разговаривать некогда. И не с кем. Бэлка — пустое место. Пустей, чем Евсей сейчас в гробу на подушечке красного кумача.
Я думал: вот все хотели знать, включая первым счетом следователя, — какая причина самострела Гутина? Я дело читал. Тонюсенькое. Когда самоубийство — всегда тонюсенькое. Там русским языком зафиксировано: «Вследствие ряда причин состояния здоровья». И приложены справки.
Здоровье у Гутина было неважнецкое. Последствия ранений и контузий. Это да. Боли головы.
Он мне не раз говорил:
— Так башка трещит, невозможно описать как. Может, застрелиться?
Я ему говорил:
— Ты сам себе хозяин. Захочешь — застрелишься.
Смеялись по поводу такого выхода.
Он обязательно прибавлял:
— Нет, Миша, когда я детей делаю, мне моя голова больная не мешает. А как жить — так стреляйся? Нет. Буду жить. А что? Буду — и точка!
Я знал — голова ни при чем. Но следователю именно про голову рассказывал. Чтоб семью в покое оставили, не терзали вопросами под протокол. И чтоб пресечь разговоры вокруг и около.
А разговоры все равно пошли. Я и с Довидом уговорился держаться крепкой версии про состояние здоровья. И Бэлке внушал — она тогда еще находилась более-менее в себе.
Твердила:
— Да, конечно, он устал терпеть, я сама видела, как он терпит. Но все-таки ты, Мишенька, мне скажи, только мне, почему он так с нами поступил?
Я ее осадил:
— Запомни раз и навсегда. Когда человек стреляется или еще как, он не с теми, кто остается, поступает, он сам с собой поступает. И ты в его дела последние не лезь. Самозастрел — это есть его последнее личное дело.
Значит, не засело мое объяснение в Бэлке. А другое засело. Кто-то в нее внедрил что-то, что в ее бабских мозгах все перепуталось окончательно и вышло через ее рот, как фарш из мясорубки: «Евсей не убивал».
А если по-другому спросить. Кого Евсей не убивал? Себя не убивал? Или другого не убивал? То есть, может, кто-то считает, что Евсей кого-то убил, или он на самом деле убил, а Бэлка считает, что Евсей не убивал. Евсей не убийца. И именно потому, что он есть не убийца, а есть напрасно обвиненный кем-то в убийстве, он и застрелился.
Или именно он и есть убийца чей-то и от раскаяния сам себя убрал. То есть лично спустил концы в воду.
А кто-то еще додумается, что Евсея убили. Не он себя убил. А кто-то его это самое.
До страшных вещей додумаются люди, если начнут рассуждать. Я имею в виду, рассуждать без крепкого базиса.
А то, что имело место в конечном счете самоубийство, — факт не только следственный, но и в первую очередь медицинский, и какой угодно — по всем правилам. Не подкопаешься.
А Бэлка теперь протестует в своих поврежденных мозгах против обвинений Евсея в неизвестном убийстве. Она не только от факта мужниной смерти повредилась, а от того еще, что он мало что себя убил, так и кого-то.
А люди ж к ней ходят. Ездят даже издалека, прикладывают труд, чтоб послушать больного человека. Люди ж рассуждают.
И кто ходит? Лаевская. Зусель. Довид. Штадлер без языка. Евка Воробейчик.
И сам подбор имен продиктовал мне — снова на свет вышла убитая весной женщина. Лилия Воробейчик.
И в ее убийство скорее всего некоторые упомянутые товарищи замешивают имя Евсея. Вроде он убил, а я, капитан милиции Цупкой Михаил Иванович, как верный соратник, дело прихлопнул.
Вот они и ходят. Сначала мое имя трепали. Не получилось. Взялись за Евсея.
Правда, Довид все-таки тесть. Но он всем известный как слишком упертый и принципиальный по отдельным вопросам.
И что особенно досадно — сначала Моисеенко, артист погорелого театра, теперь Евсей.
Не выдерживают люди. Не выдерживают. А должны выдерживать. Мы такую войну выдержали. А тут на ровном месте не могут жить. Не хотят. Нежные.
Я листал память в обратном порядке и делал один вывод за другим.
Первое. Все они — посетители Бэлки в сумасшедшей больнице — заодно.
Второе. Что есть это ОДНО?
Третье. Самое ясное — в корне лежит покойная Воробейчик.
Вот главное. Вот корень. И этот корень болел у меня лично во всех моих зубах сразу. Болел, а в каком именно зубе наверняка — я не знал.
Но ничего. Надо по зубику. По зубику. Молоточком простукивать, до главного и добраться. Потерпеть придется. Но я и не такое терпел.
Дома Любочка без меня украшала елку. Честно говоря, заканчивала. Дети помогали. Подносили нехитрые украшения. В основном — бумажные. Но яркие и красивые. Еще когда Ганнуся только появилась на свет, Любочка решила каждый год ставить елку. И сама делала игрушки. Копила серебряные бумажки из чайных цыбиков — редкость, конечно, но за четыре года игрушек с нее получилось достаточно для праздничного вида. В несколько таких бумажек, которые собрались за текущий год, Любочка придумала красиво обернуть кусочки шоколада — из того, что принесла Лаевская. Про шоколад она шепнула мне, чтоб дети не услышали. Это главный гостинчик, который мы разместили на ветках в самом низу, когда дети отправились спать. У них же главное — утром 1 января наступившего года. Когда подарки надо смотреть под елкой. А у взрослых — в самую новогоднюю ночь. Утром же взрослым, понятно — ничего нового, кроме другого номера года. Только и помечтать, что ночью.
Праздновали мы с Любочкой на кухне. Лежали потом на моей раскладушке так тесно, как один единый человек.
И тогда Любочка мне призналась, что ждет ребенка. В самом начале, но ждет. И спросила, как я отношусь.
Я сказал, что отношусь со всем сердцем, хорошо и радостно. Несмотря на грядущие трудности.
Любочка пошла в комнату — теперь она там спала с Ганнусей в одной кровати, а Ганнусину бывшую занимал Иосиф. Я минутно пожалел, что не буду находиться всю ночь в такой торжественный для семьи момент рядом с женой. Но интересы ребенка — имею в виду Иосифа — требовали для него удобств. Этой мыслью я себя успокаивал и таким образом крепко заснул.
Утром дети грызли шоколад. Ганнуся оделась в новое платьице — Любочке принесла знакомая от своей подросшей дочери. Иосиф играл с медвежонком: красного цвета, вельветовый, с черными бусинками в виде глаз. Я купил в магазине. Дороговато, конечно, но мальчику нужна радость. Причем специальная. Новая. Хоть он и не делает разницы — новая игрушка, старая. Но взрослые ж понимают. Мне хотелось, чтоб у Иосифа было все новое.
Мы с Любочкой заранее без слов договорились, что нам с ней подарков не надо. А она таки мне подарок сделала! Как говорится, из себя достанет, а сделает мужу радость.
Год начался хорошо. Уверенно.
А когда думали, что зима пройдет без крупных детских болезней, с Иосифом что-то стало не так. Мы с Любочкой сидели всю ночь у его постели. Лучше ему не делалось.
Вызванная «скорая помощь» поставила диагноз: у мальчика жар, железки за ушами припухли. То есть свинка. Откуда? Как? Непонятно. Всегда непонятно, вот в чем вопрос.
Необходимо изолировать. Любочка и сама понимала, что нужно. И не только от Ганнуси — наша дочка еще эту детскую болезнь не переносила. Но и от себя самой, потому что Любочка не знала точно, болела ли сама, а спросить уже не у кого. Если она подхватит инфекцию, будущий ребенок в утробе может затронуться болезнью.
Но врачам сказала решительно — нет. В больницу мальчика не отдаст.
Врач уехала. Кажется, еврейской нации женщина. Это к слову.
Я уговаривал Любочку поместить Иосифа в больницу. Без толку. У нее присутствовал страх, что в больнице доктора залечат мальчика. Ясно. Влияние убийц в белых халатах.
Тогда я сказал:
— Ты отвлекись от беспокойства. Рассуди здраво. Ну, допустим, там есть убийцы. Но они против своего хлопчика действовать не будут.
— Он не их. Он наш. Наш Ёсенька.
— Ну фактически наш. Но все ж в городе знают, что мы его от Гутиной взяли.
— А вдруг кто не знает. Новенький или как.
— Ну, если новенький, сразу увидит, что хлопчик обрезанный. Еврейчик, значит. Его и не залечат.
Люба вроде соглашалась, но больше на словах, а в глазах у нее я читал другое. «Не отдам» — вот что читал. А там и до Бэлки не далеко.
Надо сказать, что она и раньше Иосифа выделяла среди детей Евсея и Бэлки. И Ганнуся тоже. Он с синими глазами, каштановыми кудельками, при улыбке. Понятно — женщина всегда готова мечтать про такого сыночка.
Когда встал вопрос про усыновление, я не сомневался в Любочке. Я только удивлялся, как настолько можно прикипеть к чужому. А она таки прикипела. И теперь у нее в животе, может, уже находится свой собственный хлопчик, и даже скорей всего не хуже Ёси и по внешности, и по всему, а она своим дитем готова рисковать ради, будем откровенны, приемыша.
Я в отчаянии хотел ей так и выразить свои чувства. Но сумел взять себя в руки.
Говорю:
— Ладно. Вот настал крайний случай. Лаевская предлагала, если что, взять к себе на время детей. А тут всего одного. Правда, больного. Но разницы нет. Я к ней убедительно обращусь. Она не откажет.
Люба после быстрых раздумий согласилась.
Сам не знаю, почему я приплел Лаевскую. Тем более в больнице евреи-убийцы, и Лаевская тоже, будем откровенны, еврейка на все сто. Сидела она у меня в голове, я и бовкнул. И тут же пожалел. А назад дороги нету.