Он еще раз проверил, надежно ли держится под ремнем пистолет, и, толкая велосипед, спрятанный до поры под досками, по груде битого кирпича вскарабкался наверх. На тротуаре смахнул с руля капельки влаги.
Туман медленно редел, но был еще довольно силен: в ста метрах вперед по дороге ничего нельзя было разглядеть. Миновав железнодорожный переезд, Вилипут, вставая на педали, взобрался вдоль стены старого немецкого кладбища к церкви и свернул во двор громоздкого белого дома, который глыбой грязноватого льда высился над липами, мокрыми толевыми крышами сарайчиков и зелеными от вечной сырости заборами.
За домом крикнул петух, заверещал колодезный ворот. Мальчик толкнул дверь в подъезд, где пахло кошками и овощной гнилью из подвала, постучал в обитую пыльным дерматином дверь. В глубине квартиры кто-то закашлял, послышался долгий шаркающий звук, будто по полу тащили мешок с картошкой. Наконец, визгнув петлями, дверь приоткрылась. Из полутьмы коридора на Вилипута смотрело желтоватое обрюзгшее лицо. Кристина.
– Чего надо? – хрипло спросила она. – Да заходи, заходи.
В кухне пахло вчерашней едой. На сковородке застыли в белесом жире кубики картошки и куски мяса. Со стены над раковиной, прикрывая пятно сырости, смотрел совершенно выцветший Муслим Магомаев с приколотым ко лбу календарем.
– Где Ирус? – спросил Вилипут.
– Чем это ты его так напугал, что он от тебя прячется? – с усмешкой спросила женщина.
Вилипут тоже усмехнулся.
– Да не напугал, – сказал он. – Надоел. Где он?
Здесь его могло и не быть. И эта женщина, его жена, могла и не знать, где пропадает ее непутевый муж. А могла и знать. Недаром спросила, почему он от него прячется. Ерунда. Ирус его не боится. Просто Вилипут ему надоел как горькая редька. А если и прячется Ирус, то от себя. Может быть. Но тогда ему не придется его убивать.
– Так где он? – повторил он свой вопрос.
– А пошел ты! – сквозь зубы процедила она. – Допросы мне, падла, будет устраивать. Ничего не знаю и знать не хочу. Поговорили, а теперь иди отсюда!
Она схватила его за руку и попыталась вытолкать в коридор. Вилипут вырвался, прижался спиной к стене. Глядя вприщур на женщину, вынул из-за пояса пистолет, не глядя сдвинул предохранитель.
– Если ты, сука, – спокойно проговорил он, – не скажешь, где мне его искать, я тебя убью. У меня нету времени.
Она презрительно усмехнулась, прежде чем ответить, но, вглядевшись в его внезапно осунувшееся лицо, вдруг жалобно сморщилась и отступила к двери. Он не шелохнулся, не двинулся, все так же стоял у стенки, направив пистолет ей в лицо, и только глухо повторил:
– Убью.
И она вдруг поняла: убьет.
Леша поскреб свинью, и животина, довольно захрюкав, растянулась в грязи. Вывалив в корыто оставшуюся картошку, он запер дверцу загончика. Заглянул к телке. Была слаба, да и быки донимали, поэтому в стадо ее не выгоняли, кормили в хлеву. Все сыты. Пора и ему завтракать.
После чая зашел к жене. Как всегда, она лежала, до подбородка укрытая одеялом, безмолвная и, казалось, бесплотная от многолетней неподвижности. Между жизнью и нежизнью. Он так давно не видел, как она двигается, что и думать перестал о ее плоти, которая когда-то обладала вкусом, весом, запахом, не думал, хотя эта плоть продолжала существовать, жить по каким-то своим законам – законам греха, памяти, судьбы, и он исправно ухаживал за нею, мыл и причесывал, и все было как всегда, но сегодня… Внимательно посмотрев на нее, он вдруг понял, что она какая-то другая. Будто ее тело под воздействием неведомой внутренней силы внезапно обрело вес, вкус и запах, – он назвал бы это состояние тревогой, если бы тревогу можно было взвесить или попробовать на вкус. Она будто хотела сообщить ему что-то – такое у него возникло ощущение при взгляде на это неподвижное лицо, на ее чуть расширившиеся зрачки, на едва заметно вздрагивающие крылья носа, на это как бы движение, рвущееся изнутри, из глубины ее существа, но бессильное воплотиться в жест или слово. Это должно быть что-то важное. Очень важное, понял Леша.
Он провел ладонью по ее волосам. Ладно, ему пора. Открыл шкаф. И тотчас обнаружил, что спрятанная под курткой кобура – пуста. Обернулся к жене. Не об этом ли она хотела ему сказать? Неторопливо натянул куртку, проверил ладонью, все ли пуговицы застегнуты, повел плечами. Так. Присев на корточки и посапывая от натуги, провел ладонью по полу, кожей сразу почувствовал песок, которого не должно быть ни в коем случае: в этой комнате Леонтьев мыл пол ежедневно, ползал на карачках и тер половицы до остервенения. Скинув войлочные тапочки, по стенке прошел к окну и отдернул штору. Так. Вернулся к шкафу и лег на живот. На чистом полу слабо – слабее некуда – отпечатались тонкие, едва различимые следы, и он тотчас узнал эти следы. Ведь эти туфли он сам подарил Вилипуту в день рождения. Единственный подарок, который этот упрямый мальчишка от него – да и от кого бы то ни было – принял. Зачем ему пистолет?
Глуховатая Вилипутова бабушка ни о чем не знала. Как и следовало ожидать.
Вывел мотоцикл из гаража, закурил первую папиросу. Голова закружилась. Выкрутив ручку газа, выжал сцепление. Мотоцикл с места рванулся к воротам, швырнув из-под заднего колеса фонтан песка.
Он медленно ехал по улицам, отвечая на приветствия знакомых (то есть всех встречных) и думая о пистолете, который неведомо где разгуливает, пока он тут раскатывает. Мотоцикл легко шел под уклон, мягко шурша шинами по мостовой, выложенной мелкими гранитными кубиками, отчего мостовая напоминала чешуйчатый рыбий бок. В окнах магазинов еще горели красные лампочки сигнализации. За поросшими бузиной развалинами вытянулся Цыганский Квартал – так в городке называли несколько домов вокруг просторного двора, где жило несколько цыганских семей. На разложенных во дворе кострах в больших чанах кипятилось белье. Смуглые женщины перекликались с порогов и из окон. Он притормозил у газетного киоска на площади. Городок строился семьсот лет, сначала немцами, потом поляками, затем опять немцами. Он выползал из болотистых низин, карабкался на рукотворные дамбы, наконец плотным кольцом тесно поставленных домов облег невысокий холм с косо срезанной вершиной, на которой и сделали главную площадь (на нее-то в марте сорок пятого и выскочили первые русские танки, из которых высыпали смертельно усталые и закопченные танкисты во главе с капитаном, рослым блондином, вопреки уставу носившим погон только на правом плече, – с левого его сорвало пулей под Вильнюсом – «В день победы пришью правый!» – он обошел с десяток пряничных домиков, прежде чем смог обнаружить старика со спичками, который дал капитану прикурить недрогнувшей рукой, ибо был слеп и абсолютно глух). В разрывах между зданиями виднелись ниспадавшие к реке узкие и кривые булыжные улочки, а над скопищем островерхих черепичных крыш возносилась пирамидальная башня церкви, увенчанная ржавым шпилем, и тень от башни в течение дня, если, конечно, день выдавался солнечный (что было большой редкостью), медленно, словно часовая стрелка, обходила площадь по кругу, словно по циферблату, а вечером опрокидывалась на плоские здания милиции, суда и павильончика, где торговали пивом, жареной рыбой и влажными плоскими сигаретами. Леша купил газету. Когда он полез в карман за папиросами, мимо промчался на велосипеде мальчишка. Леонтьев размял пальцами табак, чиркнул спичкой, и вдруг до него дошло: только что мимо него проехал Вилипут. И он прыгнул на сиденье, дрыгнул ногой, запуская двигатель, и с места бросил мотоцикл вперед. Он видел, как мальчишка притормозил перед спуском в улочку-канал, и прибавил скорость. Надсадно взревывая, мотоцикл с грохотом пролетел через площадь и запрыгал по булыжной мостовой, но Леша не сбавлял газ. Мальчишка, заметив погоню, наддал и свернул в единственную на весь городок подворотню. Леша знал, что, пролетев под ее гулким сводом, он окажется на кратчайшем пути к реке, если рискнет проскочить между сараями, в противном случае нечего и думать догнать велосипедиста, и тотчас вспомнил, что старый Матрас позавчера по пьянке запалил свой сарай, после чего соседи отправили его отсыпаться, а пожар потушили, – сарая-то, значит, не было, – может, рискнуть? С гулом промчавшись под каменным сводом подворотни, он бросил мотоцикл на груду обгорелого хлама и, едва успев подумать: «Только б не напороться на вилы или косу», с оглушительным ревом врезался в еще дымившийся хлам и буквально выпрыгнул на набережную. Машина крутанулась на гладких каменных плитах, норовя сползти в реку. Леша резко сбросил газ и завалил мотоцикл набок, успев в последний миг отскочить в сторону. Мотор заглох. Переднее колесо, продолжавшее крутиться над водой, вспыхнуло спицами под первыми лучами пробившегося сквозь туман солнца. Перепуганный мальчишка завороженно следил за бликами от спиц, мелькавшими на поверхности зеленовато-желтой воды. Его велосипед валялся рядом с мотоциклом.
– Еще бы чуть-чуть, – сказал мальчишка, – и хана тебе, дядь Леш. Ты чего это, а?
Леша снял фуражку, пригладил волосы.
– Утренняя зарядка.
Он поднял мотоцикл, дернул стартер – двигатель ровно зарокотал. Подмигнув мальчишке, который восхищенно поднял большой палец, дал газу и через минуту вернулся на площадь. И с чего он взял, что этот мальчишка – Вилипут? Такая же куртка цвета хаки, застиранная и заштопанная на локтях, такой же рост – метр с кепкой, такой же тощенький… Ну и что? Нервы. Он остановил мотоцикл у витрины похоронного бюро. Между двумя горшками с каллами красовался роскошный пыльный венок, вызывавший восхищение у детей и городских сумасшедших. Один из них, Вита Маленькая Головка, часами простаивал перед этой витриной, монотонно мыча и беспрестанно покачивая крошечной своей головкой, венчавшей мощный торс. Галахе ведь тоже нравилось, вспомнил вдруг Леша. Рот его вдруг наполнился слюной. Ей нравилось. А Вилипут не позволял ей торчать здесь до упаду. Галаха. Похороны. Вилипут. Пистолет. Ирус. Леша обвел площадь беспомощным взглядом. Господи, какого же дурака родила его мама! Завтра похороны Галахи. Ирус отказался выполнить идиотское требование Вилипута, об этом знал весь городок. Так, значит, дело за пистолетом. Как же он сразу-то не дотумкал? Яснее ясного. Он покрутил ручку газа. Яснее ясного. Выжал сцепление.
Леонтьев поставил мотоцикл у забора, напился из ведра, стоявшего на крышке колодца, и только после этого поднялся на крыльцо и постучал в обитую пыльным дерматином дверь. Никто не ответил. Тогда он толкнул дверь и вошел в пропахшую вчерашней едой и керосином прихожую – длинный коридор с голым дощатым полом, по обеим сторонам – крашенные темно-коричневой краской двери с потемневшими от времени железными ручками. На вбитых в стену крючках висела одежда, источавшая запах плесени. Посредине коридора брошены галоши. За дверью в комнате громко звякнуло. Леша постучал, сердито посмотрел на галоши и навалился плечом на дверь. Замок щелкнул, и Леонтьев оказался в комнате, свет в которую проникал узкой и жидкой струйкой через щель в шторах. За круглым полированным столом сидела Кристина. Она не шелохнулась, когда Леша, сломав замок, ввалился в комнату. Растрепанная, в мятом и засаленном халате, она сидела на стуле прямо, слишком прямо, и вполне можно было подумать, что вот так она сидит уже не один час или даже день. На столе – ополовиненная бутылка самогона, стакан, тарелка с грибами. Леша взял стул и сел напротив. Даже не взглянув на него, Кристина твердой рукой взяла стакан, плеснула в рот остатки самогона и вытерла губы рукавом.
– Я так и знала, что ты придешь, – наконец сказала она. – Думаю, раз этот пришел, жди того. Да и пистолет он небось у тебя стырил. Надо же, пистолет. – Налила в стакан, придвинула к Леше. – За мое здоровье, чтоб вам всем сдохнуть. Пей, Леша, а то ничего не скажу.
Леша сделал глоток, поймал вилкой гриб.
– Почему он меня сукой назвал?! – вдруг во всю силу легких закричала она. – Я не сука! Ты же знаешь, что я не сука! И он знает! Почему?
Леонтьев промолчал. А зря. Кристина погрозила ему пальцем. Зря он молчит. И зря он думает, будто ей жалко своего сраного муженька, за которым гоняется этот Вилипут. Может, этот малыш и прав. Но разве имеет право человек, который прав, обзывать ее сукой? Она что, подзаборная, что ли? Ей было семнадцать лет, когда она вышла замуж за Ируса. У нее были сиськи с кулачок и вот такусенькая попка. А сейчас? А зубы? Широко разинув рот, она продемонстрировала Леонтьеву два ряда железяк. Тоже – Ирус.
– Потаскун, – сказала она, пьяно мотнув встрепанной головой. – У него ж давно не стоит. Кидается на малолеток. Вроде этой Галахи. Сколько ей лет? Пятнадцать? Потаскун. Теперь вот к Илонке лесниковой побежал. Думаешь, он от Вилипута побежал? Если только чуть-чуть… а так – к Илонке… Хоть бы лесник ему вправил мозги…
– Погоди, – мягко сказал Леша. – Кристина, ты пойми, родненькая, он его убьет. Понимаешь?
Она вытаращила на него глаза.
– Ты правду говоришь, что он пошел к Илонке?
Она молчала.
– Ты понимаешь меня, Кристина? Он его…
– Ох! – с надрывом сказала она. – Господи! Господи…
– Он его убьет, – повторил растерянно Леша. – Кристина, ты слышишь…
– Ох! – снова выдохнула она. – А я?
– Что – ты? – не понял он. – Он его убьет…
– А я? – Она с трудом поднялась, опираясь руками на стол. – А я? Я что же – останусь одна? – Она погрозила Леше пальцем. – Если этот его убьет, я, значит, вдова. Если же он его, тогда его упекут в тюрягу, и опять я одна. Да я всю жизнь одна! – крикнула она. – Да господи! Обо мне-то хоть когда-нибудь кто-нибудь подумает или нет? Обо мне?!
– Вот сейчас, – сказал Леша, – у тебя есть шанс подумать о себе самой. Может, впервые. А может, и в последний раз. Такой вот шанс.
Она долго молчала, раскачиваясь из стороны в сторону. Наконец подняла голову и в упор посмотрела на Лешу.
– Почему ты меня заставляешь выбирать? – с мукой в голосе спросила она. – Ты кто такой? Какое у тебя право?
– Никакого, – сказал Леша.
– Тогда иди. – Она медленно опустилась на стул. – Тогда иди, Леша. До Одиннадцатого кордона путь неблизкий.
Дорогой, обсаженной липами и березами, Вилипут долго взбирался на холм. Велосипед скрипел сухо, однообразно, мальчику приходилось вставать на педалях, чтобы приблизить вершину, где, казалось, кончалась сужавшаяся дорога, заляпанная бледно-голубыми тенями деревьев, сомкнувших кроны над асфальтом. Справа, за чахлой полоской придорожных посадок, блестела извилистая речушка. Тяжелый массив дубовой рощи волнами спускался к берегу, крайние деревья зависли над обрывом, а внизу, на песке у воды, грудами лежали серо-синие камни и торчали огрызки свай. Начиналась жара, а у него не было ни фляги, ни хотя бы бутылки, чтобы набрать воды. Он свернул в проселок. За деревьями показались черепичные крыши Первой казармы – так жители городка называли хутор путевого обходчика.
Хозяев не было. По двору бродил толстый поросенок, тыкавшийся рылом то в пустые деревянные корыта для кур и уток, то в заросли бурьяна, окаймлявшие сараи. По сторонам прямоугольного двора на фундаментах из дикого камня стояли капитальные постройки из красного кирпича, за ними – сад, обнесенный забором из старых шпал, увитых хмелем и воробьиным виноградом. Вилипут давно не бывал здесь, хотя Иван Иваныч при каждой встрече передавал поклоны от Маруси и Оленьки и звал в гости. В кухне Вилипут снял с крючка алюминиевую флягу, раздутую автомобильным компрессором – для большей вместимости, набрал воды, прихватил нож, сделанный из ружейного штыка (хотя у него при себе и был братанов ножик с надписью на лезвии «Ирус»). Потом отдаст. Заглянул в нежилую часть дома, где хранилось сено, седла, рассохшаяся лодка, «паук», которым давным-давно не ловили рыбу, висели снизки сушеной корюшки, грибов, пучки трав, обметанные паутиной. Никого. Ладно, он все вернет. А Иван Иваныч даже и не спросит, зачем все это ему понадобилось. Таков уж был закон, по которому жили Иван Иваныч и остальные Стрельцы. Закон есть закон. У каждого свой. У Вилипута – свой. Никому не мешать. Он не хотел, но так уж получалось, что иногда мешал. Мешал матери, которую не знал и не помнил и которую однажды нашли замерзшей насмерть на железнодорожной станции, а рядом сверток с посиневшим мальчонкой. Его подобрала Носиха и чуть ли не в первый же день забыла о нем. Сунет ему что-нибудь в рот, в этот бескровный порез на узком бесцветном личике, и – по своим делам. Маленький, тощенький, беспомощный. Лилипут-вилипут. Ну что ж, главное – никому до него не было никакого дела. Живет – и пусть себе живет. Смотрит исподлобья – и пусть себе смотрит. Не просит ничего, ни на что не жалуется – и хорошо. Дитя не плачет – мать не разумеет. Да и не было у него матери. Был только холмик на кладбище. Фанерный памятник. Ни имени, ни даты. Вообще ни слова – чтоб не писать «замерзшая пьянь». Не было никого, кроме Носихи, дававшей ему приют и кусок хлеба. Он все вернет. Недаром он с двенадцати лет подрабатывал в совхозе на погрузке сена. Он ей все вернет до копейки – за хлеб, за суп и селедку, вымоченную в спитом чае, за самый дешевый в округе костюм, ни разу не надеванный, ждущий своего часа в холщовом мешке. Он наденет этот костюм на Галахины похороны, событие того стоит. Он все вернет и Леше Леонтьеву, который, как вдруг выяснилось, пятнадцать лет стирал его тряпки и готовил обеды. Он ему не отец. Вилипут не просил его об этом. С какой стати? И с какой стати милиционеру вздумалось тайком ухаживать за ничейным мальчишкой? Он его не просил. Он и ему все вернет, до копейки, – за стирку-глажку, за обеды-ужины. Вернет Носихе и Леонтьеву, они об этом знают, он им сказал. «Сдались мне твои деньги, – отмахнулась Носиха. – Живой – и ладно». Но в первое же лето, как пошел работать в совхоз, он принес ей всю получку – сорок два рубля девятнадцать копеек. «Ну-ну, – только и сказала Носиха. – Ну и ну». Так же он вернет и Леонтьеву. Он упрямый, он ни у кого ничего не просил. Да ему и не у кого просить. Его ни у кого нету. И у него никого нету. Кроме, может, Ируса и Галахи. Но Галаха лежит мертвая на столе, а Ируса еще надо отыскать. Брата. Названого брата. Почти что родного. «Хорошо падаешь, пацан! – крикнул Ирус, когда шестилетний Вилипут едва поднялся после двадцатого или тридцатого падения с ледяной горки, с которой пытался спуститься на ржавых коньках-фигурках, выброшенных кем-то на помойку. – Хорошо падаешь. Без соплей. Молодец. Давай-ка я тебе коньки подвяжу». Вилипут его об этом не просил. «Я и сам могу». – «Ладно, самый какой». Подвязал. Научил съезжать с горки. Никаких сю-сю. Сильный, смелый, рыжий. Самый сильный, самый смелый, самый рыжий. Король Семерки. «Кто этого пацана тронет, будет иметь дело со мной. Ясно?» Вот так-то. Друг. Брат. «Он мой названый брательник, ясно? И кто его хоть пальцем – ясно?» Они даже ножами обменялись, как полагается: у Ируса остался Вилипутов, у Вилипута – Ирусов. На лезвиях, как полагается, было выгравировано: на Ирусовом – «Вилипут», на Вилипутовом – «Ирус». Чин чинарем. Братаны. Старший и младший, готовый ради старшего в огонь и в воду. Только скажи, братан. А старший не жалел времени на науку: «Ты поменьше думай, братан. Мало ли что он сильнее тебя, этот парень. Ты об этом не думай, бей в зубы, потом разберемся». Вот это наука. Это – школа. А не та, в которую его заставляли ходить Носиха и Леонтьев. За восемь лет он задал училке всего один вопрос: «А если я выучу, что прямой угол девяносто градусов, я лучше стану? Или хуже?» Она оторопела. Пятнами пошла. А потом трещала с полчаса про знание силу и ученье свет. Ясненько. Больше вопросов нету. И этот-то можно было не задавать. Ясно. Знание сила, ученье свет. Ага. Нет вопросов. И больше не будет.