– А карта где? – вдруг спохватился Витька. – А ну-ка!
Вера с Любой побежали лугом домой – за картой. Тем временем мужчины помогли Витьке подвесить к корзине мешки с грузом.
– Чем ты их набил? – спросил Ирус, вытирая пот со лба.
– Фениками, – ответил Витька. – Чего им в подвале без толку гнить.
Катя вытерла передником глаза.
– Я ж тебе предлагал, – пробурчал Витька. – Вольному воля.
– Какая я вольная? – Теща всхлипнула. – А Женю я на кого оставлю?
– Держи курс на Сибирь, – посоветовал Муханов-младший. – Урал перевалишь, а там рукой подать.
Муханов-младший лет двадцать странствовал по России, раз в год напоминал о себе отцу открыткой с обратным адресом «Сибирь, до востребования», прежде чем вернулся навсегда в городок и прославился как создатель самых кособоких в мире гробов и самых ненадежных в мире лодок. В компании, собиравшейся вечерами в Красной столовой, он любил рассказать о загадочной стране, раскинувшейся за Уралом: о драгоценных камнях и золотых слитках, нарытых вручную в горах; о белых медведях и амурских тиграх; о беглых каторжниках, питавшихся человечиной и шедших на запад, ориентируясь на запах женского тела; о камчатских собаках, воротивших нос от красной икры; о бродягах, питавшихся исключительно одеколоном и кедровыми орехами; о гигантских реках, по которым весной поднимались стада китов; о бескрайних лесах, скрывавших беглых крестьян со времен Ивана Грозного и Петра Великого…
– Может, и в Сибирь, – уклонился от прямого ответа Витька. – Там видно будет.
– Всем хочется улететь в страну Хорошая Жизнь, – сказала Буяниха. – А прилетишь, осмотришься и поймешь, что страна-то – Другая Жизнь всего-то.
Наконец близняшки принесли все карты, какие только нашлись в доме: автомобильный атлас 1957 года выпуска и карту звездного неба.
– В самый раз, – сказал Муханов-младший. – Тебе ж по небу лететь, а не грузовиком править.
Подъехал Колька Урблюд на грузовике с компрессором на прицепе. Машина загрохотала. Через несколько минут зашевелились брезентовые складки оболочки, что вызвало радостное оживление среди провожающих. Когда наполненный воздухом шар, напоминавший печеное яблоко, приподнялся над травой, Урблюд на радостях откупорил бутылку водки. Выпили на посошок. Помогли Витьке забраться в корзину.
– Господи! – воскликнула Буяниха. – Да неужто полетит? Как во сне.
– А куда ему деваться? – удивился Муханов-младший. – Ты глянь, сколько народу собралось. Ему ничего другого не остается, как полететь. А, черт! Зараза!..
Проклятье было адресовано компрессору, который вдруг закашлял, зачихал, взревел и заглох.
Колька бросился к машине. Тотчас собрался консилиум знатоков, пришедший к неутешительному выводу: «зараза» работать больше не будет. Заспорили: искать другой компрессор или гнать в ремонт этот?
– Что так, что этак, – со вздохом сказал Урблюд. – Пока будем гонять туда-сюда, шар спустит.
Опять заспорили: спустит или не спустит?
– А может, дунем? – подал вдруг голос из корзины Витька.
Он обвел взглядом притихшую толпу и, зажмурившись, прокричал:
– Ребята! Давайте дунем! А? Нас вон сколько!
Колька Урблюд с сомнением покачал головой:
– Духу не хватит: народ-то мелкий.
– Хватит! хватит! – закричал плачуще Витька. – Ну, ребята! Кого чем обидел – простите! Не держите зла! Ведь насовсем улетаю! Дунемте! Духу хватит! Хватит!
Урблюд со вздохом («Ну что с ним делать, с этим гадом?») взял резиновую трубку и дунул. Кто-то хихикнул. Колька обернулся, побагровел. И принялся дуть всерьез, пока его не оттащили в сторонку отлежаться.
И тогда народ кинулся к шлангам. Дула Буяниха, дула старуха Граммофониха и старуха Три Кошки, дул парикмахер По Имени Лев и председатель поссовета Кацнельсон по прозвищу Кальсоныч, дула Ванда Банда, женщина-геркулес, разрывавшая руками надвое живую кошку, и даже дед Муханов ради такого случая нехотя слез с крыши, откуда в подзорную трубу наблюдал за стадионом, и, впервые, наверное, в жизни вынув изо рта сигарету, набитую грузинским чаем, – дунул что было сил…
Шар разгладился, корзина оторвалась от земли.
– Руби! – закричал Фашист, срываясь на визг и размахивая костылем. – Ребята…
Но тут грянул давно ждавший своего часа паровой оркестр, обычно игравший на свадьбах, похоронах и футбольных матчах, и Витькин голосок утонул в реве труб и натруженных дутьем глоток. Урблюд перерезал последнюю веревку, корзина подпрыгнула, и шар стал стремительно набирать высоту – под восторженный лай собак, крики людей и негромкий плач Говнилы, оставшейся на земле доживать эту жизнь без Фашиста, отважно пустившегося в путешествие в бесчеловечных пустынях новой жизни…
Бедный Крестьянин
Никто никогда не называл Аркадия Иринархова по имени. Чаще – Бедным Крестьянином, как он сам о себе любил говорить: «Нам, бедным крестьянам, лимонады не нады – нам водочки сойдет…» Он был прославленный неудачник, враль и пьяница и даже в нашем городке раза по два, по три успел перебрать все места, где дважды в месяц зовут к кассе.
В конце концов жена не выдержала и ушла от него вместе с дочкой, которую Бедный Крестьянин ласково звал Селедочкой, хотя у нее было красивое имя Светлана.
После ухода жены Аркашка и вовсе загулял, и даже попал в больницу с тяжелым сердечным приступом. А оклемавшись, укатил на заработки за Урал. Вернулся через год гол как сокол, но с запасом историй, превосходивших все слышанное завсегдатаями Красной столовой, где по субботам собирались лучшие в городке брехуны, краснобаи, болтуны и бесстыднейшие лжецы. Под Урблюдову гармошку, водку и вечную котлету из неизвестного мяса они наперебой рассказывали необыкновенно правдивые истории, хвастались, спорили и пережевывали свежие слухи и сплетни. Чего нельзя было делать в Красной столовой, так это драться. Желающие разобраться махали кулаками на столовской помойке, в компании дикорастущих котов и собак.
В первый же по возвращении вечер Бедный Крестьянин поведал мужикам историю своего обогащения, завершившуюся, впрочем, как и следовало ожидать, полным провалом. Примкнув к старательской артели, он рыл золото в сибирских горах, и однажды ему повезло: Аркашка вывернул заступом самородок величиной с медвежью голову. Артельщики – бандит к бандиту, любившие полакомиться человечинкой, – сговорились отнять у Бедного Крестьянина золото. Он вовремя почуял угрозу и бежал. Ему пришлось три месяца уходить от погони, бедствуя в непролазной тайге и суровой тундре. Когда иссякла скудная провизия, он перешел на подножный корм – на мох и снег. Спасаясь от цинги, Аркашка прибегнул к самому эффективному средству: добавлял к пище золотые опилки, обтачивая потихоньку самородок. Когда впереди показались крыши таежного поселка, от куска золота уже ничего не осталось: Бедный Крестьянин съел его.
– Девятнадцать кило триста пятьдесят семь граммов, – с мечтательным вздохом уточнил Бедный Крестьянин. – Видели бы вы тогда мое говно…
В качестве доказательства правдивости своих слов он продемонстрировал мужикам свой золотой пупок, рядом с которым была наколка – «Аи 1940», и хотя было ясно, что «Аи» вовсе не «Au», а 1940 – не проба, а год Аркашкиного рождения, народ, само собой, спорить не стал: в истории всегда ценится не правда, а интерес.
По возвращении из сибирского похода Бедный Крестьянин, вообще-то человек робкий, стал пить еще пуще. Пьяный это был совершенно иной человек. Несколько раз он пытался вернуть жену и дочь, но ничего у него не вышло. Иногда целыми днями он бесцельно бродил по опустевшему дому, бормоча себе под нос стих, который когда-то сочинил для дочки и читал ей перед сном:
Кажется, именно тогда и возникла у него причуда: напившись, он надевал картонную заячью маску, которую когда-то купили Селедочке к новогоднему карнавалу в детском саду. И вот теперь взрослый мужчина повсюду таскал ее с собою… Надев маску, он становился лихорадочно оживленным, пил еще больше, хотя пить совершенно не умел, и однажды даже влез на стол в Красной столовой и помочился на пол. Правда, после этого недели две старался не попадать знакомым на глаза, мучительно переживая очередное свое падение. Если наутро ему напоминали о том, как он вечером набедокурил, Бедный Крестьянин закрывал глаза и со стоном отвечал: «Да не помню, не помню я ничего! Пьян же был, сами видели… И охота же вам вспоминать…»
Напившись и тотчас забыв о муках совести, он принимался плести очередную историю – например, о причинах разрыва с женой. Выяснялось, что виною всему тайная любовная связь. Однако всем было известно, что единственной бабой, которая его ненадолго пригрела, была Машка Геббельс. После третьего стакана самогона с куриным пометом она обычно призывала тотчас повесить всех городских евреев – директора школы, слесаря-сантехника и врача-рентгенолога – и тем самым отмстить иудину племени за украденных у Машки кур…
Напившись и тотчас забыв о муках совести, он принимался плести очередную историю – например, о причинах разрыва с женой. Выяснялось, что виною всему тайная любовная связь. Однако всем было известно, что единственной бабой, которая его ненадолго пригрела, была Машка Геббельс. После третьего стакана самогона с куриным пометом она обычно призывала тотчас повесить всех городских евреев – директора школы, слесаря-сантехника и врача-рентгенолога – и тем самым отмстить иудину племени за украденных у Машки кур…
Продолжая сибирский эпос, Бедный Крестьянин поведал обалдевшим мужикам о теле товарища Сталина, хранящемся в недоступном месте и ждущем своего часа.
– Станет народу плохо – он и восстанет и всех спасет, – вдохновенно плел Аркашка.
Дав страшную клятву молчания и пройдя обряд посвящения, Бедный Крестьянин сподобился лицезреть Генералиссимуса. Но прежде чем попасть в заветное место, ему пришлось пешком одолеть не одну сотню километров по тайге, то и дело вступая в единоборство с тиграми, вражескими шпионами и комарами. Всюду подстерегали опасности, но Аркашка оказался тертым калачом. Наконец в сопровождении молчаливых офицеров он спустился на лифте во глубину сибирских руд и там, на глубине приблизительно пяти с половиной километров, в особом зале увидел хрустальный гроб, висевший на золотых цепях, а в том гробу – Генералиссимуса, как две капли воды похожего на отца лошади Пржевальского. Вождь приветливо улыбнулся Бедному Крестьянину. Тело Генералиссимуса предохраняла от порчи собачья сперма, в которую он был погружен до губ. Охрана зорко следила за тем, чтобы в этот зал не проникли сучки, которые тыщами метались по тайге, выли по ночам и норовили прорваться к Телу, чуя, надо полагать, мужской запах. Кобелей же собирали со всей страны и даже покупали за границей якобы для опытов, а на самом деле доили, как коров, обеспечивая вождя свежим соусом. И никто, кроме Аркашки, не знает об этом, а если он проболтается, ему каюк…
Тут он начинал плакать – из-под маски текли крупные желтые слезы – и требовать от мужиков клятвы молчания. Мужики охотно клялись, положив правую руку на жалобную книгу, на которую был наклеен портрет Акакия Хоравы в роли великого воина Албании Скандербега.
Протрезвев, Бедный Крестьянин не хотел даже в зеркале себя видеть и, конечно же, не верил, что после десятой стопки ходил по воздуху на высоте пяти метров.
Получив в очередной раз где-нибудь толику денег, он подстерегал возвращавшуюся из школы дочку и овечкой трусил рядом с нею, умоляя взять хоть рублик, хоть десяточку на расходы. Сжав губы, Светлана держала голову так, чтобы всякому было ясно: к этому человеку она не имеет никакого отношения. К человеку, напяливающему детскую картонную маску. Живущему с Машкой Геббельс. Пьющему и врущему. В детстве она не любила зеркала, и отец говорил ей: «Если не будешь каждый день смотреться в зеркало, однажды потеряешь лицо». Смотрелся ли он в зеркало – Бог весть, но совершенно ясно, что свое лицо он давно потерял. А он со смущенным смешком вдруг напомнил ей, как в детстве она выговаривала слово «львеночек»: получалось – «ивленисек»…
– А, Селедочка? – вопрошал он, сбоку заглядывая ей в лицо. – Ну, пожалуйста…
Она останавливалась и чеканила, вся леденея от ужаса, жалости и ненависти:
– Я тебе не Селедочка! Не позорь хоть меня! Я не возьму твоих денег! Мне стыдно за такого отца! Не подходи ко мне больше никогда!
И убегала, едва сдерживая рыдания. Однажды она рассказала обо всем матери, и та вдруг со вздохом сказала: «Ну и взяла б у него эти деньги… хоть меньше пропьет…»
После смерти обжоры Аркаши Стратонова по городку разнесся слух: из его могилы по ночам доносятся какие-то звуки. Поначалу было решили, что Аркаша и после смерти продолжает пердеть, из-за чего при жизни ему приходилось подшивать штаны жестью, не то уже через день-другой брюки превращались в лохмотья. Но Бедный Крестьянин сразу понял, в чем дело. В действительности же, объяснил он, Аркаша, как и все мертвецы, просто-напросто хрюкает в гробу и жрет что ни попадя: костюм, червей, себя, наконец, соседей. Кончится тем, что он слопает всех мертвецов, выберется наружу и примется за живых. Однако Бедный Крестьянин знал, как управиться с Аркашей. Ночью на кладбище он выкопал яму, в которую на веревочке опустил большой стакан водки с медной монеткой на дне. Учуяв угощение, Аркаша, разумеется, бросился на запах, хлопнул стакан и вместе с водкой – монету, которая и заперла ему рот. После этого Аркаша с ворчанием удалился и успокоился навсегда. Кладбище, городок и мир в который раз были спасены Бедным Крестьянином.
Под такую историю ему подливали и подливали, пока он не дошел до состояния, когда мог ходить по воздуху.
Его вывели во двор. Мужчины с интересом наблюдали за Аркашкой, который с вытянутыми перед собою руками поднялся, словно по лесенке, на пятиметровую высоту и, что-то бормоча из-под маски, сделал по воздуху несколько шагов, задев левой ногой макушку тополя. Покачнулся.
Насмерть перепуганная Селедочка, которую мать послала в Красную столовую за горчицей, закричала что было мочи:
– Расшибешься! Папа!..
Бедный Крестьянин вздрогнул, оступился и упал. С него сняли истрепанную картонную маску – и никто не узнал его лица. Засомневались даже, Аркашка ли это Иринархов, и только по наколке возле ярко-желтого пупка – «Аu 1940» – он был в точности опознан. Через три дня его похоронили. А маску его вдова повесила на стенку в темной кладовке, где иногда Селедочка любила молча посидеть, осененная нарисованной улыбкой картонного зайца…
Чарли Чаплин
Этот паровоз – кургузый, со смешной пузатой трубой – получил от Буянихи прозвище Чарли Чаплин. Так же стали называть и машиниста, хотя Петр Федорович Исаков вовсе не походил на знаменитого комика, да и к кинематографу был совершенно равнодушен. Был он высок, костляв, с густыми сивыми усами. После рейса тщательно отмывался в бане, отсыпался там же на верхнем полке, переодевался в жесткий черный костюм и черную же шляпу с круглым верхом. К непременной белой рубашке надевал узкий галстук на резинке. Женился он поздно. Крупная, широкая в кости жена его получила прозвище Тетя Лошадь. Она работала на бумажной фабрике, из смены в смену таская на животе тяжеленные кипы целлюлозы, которые бросала в жерло жутко гудящего размольного колодца. После смены в душевой Тетя Лошадь отстирывала чулки от крови, привычно ворча: «Вся наизнанку! Слава богу, свое отрожала…» И тяжело вздыхала, глядя на молодых девушек, работавших с нею в размольном отделении. Одна из них, Люся, гуляла с ее младшим сыном, и Тетя Лошадь упорно теребила начальника цеха, чтоб перевел девушку на другой участок: «Ей же еще рожать, человечина!»
Машинист Исаков был молчаливым и спокойным человеком без особых увлечений и выкрутасов. Набрав отгулов, с удовольствием копался в огороде, подрезая яблони, гоняя кротов и слушая между делом птицу, поселившуюся в долго пустовавшем скворечнике. Вечером они с Тетей Лошадью принаряжались и отправлялись в кино, где Чарли Чаплин, неудобно искрючившись в скрипучем деревянном кресле, спал до конца сеанса. За ужином он выпивал небольшую рюмку водки. Летними вечерами любил лежать в траве в конце сада и беспричинно смотреть на звезды.
Во всей жизни Петра Федоровича было лишь одно событие, которое можно назвать приключением. Застряв на несколько дней в Вильнюсе, он через дружков-машинистов познакомился с милой женщиной Аней, у которой и провел две ночи. Но поскольку Петр Федорович привык воли себе не давать, связь эта продолжения не имела, хотя Аня и звала к себе, да и Исакову было у нее уютно. Скрепя сердце, он сказал ей, что больше не придет: нельзя, чтоб человеку было хорошо и жилось по своей воле. После разрыва с Аней у него между ребрами, справа, образовалась как бы трещинка, иногда дававшая о себе знать несильной болью.
Паровозы заменяли тепловозами, Чарли Чаплин стал маневровым, гонял зерно на мельницу, целлюлозу на бумажную фабрику.
Старший сын давно женился и жил в Казахстане, раз в два-три года навещая родителей с женой-кореянкой и детьми-кореятами. Младший служил в армии – говорили, что в Афганистане.
Домой младший вернулся живой, хотя высохший и нервный. Узнав, что девушка Люся вышла замуж, буйно запил с приятелями и пьяный попал под поезд. Придя со смены домой и узнав о случившемся, Петр Федорович утратил дар речи, у него отнялись руки и безвольно повисло левое веко.
Лишившись ног по колено, Михаил будто успокоился. Зиму он пересиживал дома, потихоньку пропивая крохотное пособие, а с наступлением весны перебирался к винному магазину. Он отпускал дикую бороду, протезов не носил, ходил враскачку на обрубках, волоча за собою грязные штанины. По утрам беспричинные люди (так в городе называли пьяниц) вытаскивали его из груды ящиков у стены, где он спал, и всовывали его обрубками в урну для устойчивости, пока сами искали какое-нибудь спиртное, чтобы опохмелиться и опохмелить Мишу Портвейна – так теперь звали его в городке. Вечером он заползал в кучу мусора и хлама у стены магазина и засыпал до утра, пугая припозднившихся прохожих внезапными взрывами храпа.