Сан-Мадрико не скрывал, что считает мое поведение предосудительным: по его мнению, я слишком часто «влезал туда». Но мне тогда было не до его попреков, будь он хоть тысячу раз прав. Я забросил все, ничего не писал (писать после Сан-Мадрико? Шутите!), к служебным обязанностям относился так, что заслужил выговор от директрисы, но что значил выговор в сравнении с неожиданным путешествием в Дуинский замок или даже возможностью побыть звенящими стрелами в колчане гомеровского Аполлона?
Отрезвил меня случай – каким-то образом я сумел выделить его из той череды случайностей, в которую превратилась тогда моя жизнь. Однажды во время очередного «сеанса» я увидел наш двор. В первое мгновение я решил, что иссякла магия треугольника, но не успел испугаться, как понял, что ошибся. По двору пробежала женщина. Я узнал ее, хотя и видел лишь однажды: это была та красавица на высоких тонких ногах, которая одарила нас презрением накануне первого «сеанса». Ведет она себя странно. То и дело оглядываясь, спускается в кочегарку. Через несколько минут во дворе появляется мужчина с мотоциклетным шлемом в руках. Он в растерянности, не знает, куда идти. Он ищет женщину, думаю я, значит, ему нужно в кочегарку. Словно услыхав подсказку, он бросается вниз по лестнице. Я следую за ним – ну, может, чуть впереди. Женщина в знакомой узкой комнатке на кровати, застеленной грубым суконным одеялом. Она полулежит; она полураздета; она страшно взволнована и чего-то ждет. Прижавшись спиной к желтому шкафу, Сан-Мадрико пытается что-то ей втолковать. Он явно ошарашен. Наверное, я ослышался: он называет ее любимой. Когда в комнатку врывается мужчина с мотоциклетным шлемом, женщина облегченно вздыхает: видимо, его-то она и ждала, хотя ни мотоциклист, ни Сан-Мадрико об этом даже не догадываются. Ах, стерва! Я не прислушиваюсь к их разговору: мне это неинтересно. Пора кончать. Мотоциклист хватает женщину за руку и рывком поднимает с кровати. Криво улыбаясь, она следует за ним. Спустившись к котлу, мотоциклист принимается застегивать одежду на женщине. Она резко отталкивает его – он падает на Сан-Мадрико, толкая его на пожарный щит. Щит. И вот двое разъяренных мужчин друг против друга. В руках у них… Что у них в руках? У Сан-Мадрико, пожалуй, лом. У его противника топор. Грубые и жестокие орудия. Итак, Сан-Мадрико хватает лом, мотоциклист срывает со щита топор. По лицу кочегара течет кровь: он ударился виском об угол щита. Он пьян; он и наносит первый удар – женщине. Он гоняется за нею по всему подвалу и грозит убить. Спасая женщину, мотоциклист что было силы бросает топор в кочегара. Боже, какая неосмотрительность! Однако топор сбивает кочегара с ног. Он падает затылком на стальную закраину колодца. Он недвижим; он мертв. Несколько мгновений мотоциклист и женщина неподвижны; они в растерянности. Первым приходит в себя мужчина. Он аккуратно вешает на место топор и лом, приносит со склада два ведра угля, одно ставит у топки, другое опрокидывает возле тела. Женщина наблюдает за его действиями. Судя по всему, ей по душе активность мотоциклиста. Она не без удовольствия подчиняется его приказаниям. Они покидают котельную.
– Любопытно… – бормочу я, когда «сеанс» заканчивается.
– Зачем так-то? – спрашивает в пустоту Сан-Мадрико. – Навязался этот треугольник на мою шею…
Дома я с раздражением подумал о несправедливости судьбы, подарившей этому мерзкому, опустившемуся пьянице возможность распоряжаться чудом, возможность, которую он даже не в состоянии по достоинству оценить. Мечту тысяч людей всех времен – вот этому пьяненькому, слабенькому, соромненькому? Почему? Случайность? Или потому, что он пьяненький, слабенький, соромненький? Будь это волшебная палочка, я просто-напросто обменял бы ее на пару-тройку бутылок вина… Да что! Наверное, я бы даже пошел ради этого на преступление. Не знаю… Но чудом должен владеть не такой человек. Если бы это чудо можно было взять, потрогать, завладеть… Я взялся за какую-то книгу, валявшуюся на столе. «Братья Карамазовы», третье свидание Ивана Федоровича со Смердяковым, – нет, не читалось…
Я включил свет и посмотрел на себя в зеркало: я не узнал себя.
Несколько дней я не видел Сан-Мадрико – говорили, что он приболел. Вечером в субботу ребятишки играли на раскисшем снегу в футбол, гоняя вместо мяча помятый мотоциклетный шлем. Кто-то сильным ударом забросил его в подвал. Спустившись в кочегарку, нашли Сан-Мадрико, который лежал у стены под раструбом вентилятора. Будучи сильно пьян, он, по всей видимости, споткнулся о валявшуюся на полу кочергу и со всего маху ударился лбом о вентиль на водопроводной трубе, уронив ведро с углем. При обследовании на затылке была обнаружена довольно глубокая рана, но, по утверждению врача, не она послужила причиной смерти. Кочегара похоронили, и только тогда все узнали его настоящее имя. Но я запомнил его как Сан-Мадрико.
Много раз после этого я пытался увидеть чудо в подворотне, много раз и подолгу стаивал на том плоском синем камне и таращился на щербинку в центре равностороннего треугольника, небрежно намалеванного мелом на стене, но безрезультатно. Со смертью Сан-Мадрико чудо перестало существовать.
Я не смог вернуться к своим прежним занятиям: рассказы, над которыми я так долго бился, полетели в печку – иногда я об этом жалею, но все реже. Я пытался восстановить в памяти и запечатлеть на бумаге все то, что видел, что пережил в подворотне, воссоздать Сан-Мадрико – в мельчайших деталях, с достоверностью, соперничающей с самой реальностью, – и не мог. Не могу. Запечатлеть чудо – не значит ли это сотворить чудо? И все же я пытаюсь достигнуть совершенства, какого только способен достигнуть небессмертный человек, быть может, движимый раскаянием, быть может, лишь затем, чтобы вновь пережить то волнение, тот восторг, то ощущение полноты бытия, которые однажды мне дано было пережить, – стремлюсь и не достигаю, и знаю, что буду стремиться, хотя знаю, что никогда не достигну, и нет муки сладостнее и безысходнее – не будучи в силах вспомнить, никогда не забывать Сан-Мадрико…
Женщина и река
Погрузившись по щиколотки в жидкую глину, я сидел на корточках, обхватив руками колени, и завороженно смотрел на текучее вещество реки, на свое отражение в воде – темная фигура на фоне невысокого берега. На другом берегу бегали и кричали дети. Казалось, я впадаю в сон. На краю обрывчика за моей спиной, прямо надо мною, возникла девочка, отразившаяся в воде. Нешироко расставив ноги и склонив голову набок, она смотрела мне в затылок – я почувствовал это физически. Я напряг зрение. Девочка была невысокая и, кажется, миловидная, кажется, чуточку веснушчатая. Чувственные, красиво вырезанные губы делали ее старше своих четырнадцати, ну, может быть, шестнадцати лет. На ней была белая футболка, обтягивавшая неразвитые груди, и коротенькая юбочка. Крохотная родинка на верхнем правом веке, чуть больше – на нижней губе, а третья… Но я же знал, где была третья! Я резко встал и обернулся. Девочка исчезла. Я быстро вскарабкался наверх. Передо мною расстилалась (ничего другого она делать не умела) гладкая, как стол, кое-где поросшая низеньким кустарником поверхность пустынного острова, над которым медленно гасло августовское небо… Я прыгнул в воду и быстро переплыл ставшую вдруг узкой реку, чье желтовато-коричневое зеркало тускло горело в лучах заходящего солнца.
Край синего облака внезапно вспыхнул алой каймой. И в тот же миг над землей возник звук – слабый, бесконечно печальный, гаснущий – и все не погасающий. Он долго не затихал.
Женщина, сидевшая на складном стульчике с книгой в руках, прикрикнула на ребятишек, с рассеянной улыбкой взглянула на меня, поправила свои красивые рыжеватые волосы.
Я оделся, поднялся на дамбу – она повторяла изгибы реки. Вдали темнели ворота шлюза, черепичные кровли над кронами лип. Слева от дамбы раскинулся луг со стадионом в центре. Над лугом поднимался тонкий туман.
Девочки не было. Девочка была. Скорее всего, оба утверждения одинаково справедливы, и с этим, увы, надо примириться, хотя это и невозможно. Девочка, женщина… Я никогда не встречу ее – я никогда не расстанусь с нею.
Живем всего два раза
– Простите, вы немец?
Андрей Фотограф обернулся.
Девушка спрыгнула с подножки вагона и поправила темно-каштановые волосы, с улыбкой глядя на рослого костлявого мужчину в черной широкополой шляпе, длинном черном плаще, с узким шарфом, щегольски обмахнутым вокруг шеи. Она была в ситцевом платье с кружевами, слегка пожелтевшими от долгой сундучной выдержки, в туфельках на высоких каблуках. На плечи был наброшен легкий светлый плащ. В руках она держала новенькую дешевую сумочку.
Женщина, сидевшая на складном стульчике с книгой в руках, прикрикнула на ребятишек, с рассеянной улыбкой взглянула на меня, поправила свои красивые рыжеватые волосы.
Я оделся, поднялся на дамбу – она повторяла изгибы реки. Вдали темнели ворота шлюза, черепичные кровли над кронами лип. Слева от дамбы раскинулся луг со стадионом в центре. Над лугом поднимался тонкий туман.
Девочки не было. Девочка была. Скорее всего, оба утверждения одинаково справедливы, и с этим, увы, надо примириться, хотя это и невозможно. Девочка, женщина… Я никогда не встречу ее – я никогда не расстанусь с нею.
Живем всего два раза
– Простите, вы немец?
Андрей Фотограф обернулся.
Девушка спрыгнула с подножки вагона и поправила темно-каштановые волосы, с улыбкой глядя на рослого костлявого мужчину в черной широкополой шляпе, длинном черном плаще, с узким шарфом, щегольски обмахнутым вокруг шеи. Она была в ситцевом платье с кружевами, слегка пожелтевшими от долгой сундучной выдержки, в туфельках на высоких каблуках. На плечи был наброшен легкий светлый плащ. В руках она держала новенькую дешевую сумочку.
– Последнего немца выслали из Восточной Пруссии два года назад, – растерянно сказал он. – Хотите – я вас сфотографирую… я фотограф… Прошу вас!
– Стоянка поезда три минуты. – Она с улыбкой покачала головой. – Вы сумасшедший. И фотоаппарата у вас нету. Да и на немца вы не похожи, скорее – на цыгана.
– Это рядом. – Андрей попытался придать своему лицу умоляющее выражение, но сил не было даже на это.
Девушка по-прежнему улыбалась, но взгляд ее был серьезен.
– Это безумие, понимаете?
– Безумие, – согласился он. – Поезд стоит три минуты. Вот-вот отправится.
Он шагнул в сторону и наткнулся на этажерку, которую двое молодых людей в одинаковых крапчатых кепках с пуговкой собирались погрузить в вагон. Этажерка покачнулась – он неловко придержал ее рукой.
Девушка рассмеялась.
– Давайте я попробую угадать ваше имя, – предложил он. – Лотерея. Если угадаю, вы…
Она погрозила ему шелковым пальцем.
– Женя, – обреченно сказал он. – Евгения.
Она – уже без улыбки – смотрела на него. Вот-вот должны были объявить отправление.
– Хорошо, – наконец сказала она. – Куда идти?
Он, разумеется, солгал: от вокзала до ателье было минут двадцать ходу. Они шли не торопясь, взявшись за руки, не обращая внимания на прохожих, удивленных такой фривольностью.
– Да вы не слушаете меня! – воскликнула вдруг она.
– Слушаю. Ваша мама юрист, отец погиб на фронте, вы насмерть поссорились с женихом и уехали из Саратова сюда, в Кенигсберге у вас тетушка, вы везете ей в подарок шесть серебряных ложек и надеетесь с ее помощью устроиться на работу… Вас действительно зовут Женей?
Она расхохоталась:
– А как же еще! – У нее были мелкие голубоватые зубы. – Шесть ложек – подумать только!
В палисаднике перед фотоателье – это был серый двухэтажный домик под черепичной крышей – цвели алые и белые розы, за которыми ухаживала пожилая уборщица Кувалда, женщина одинокая, грубая, усатая, с огромными костлявыми кулаками. Она важно говорила, что однажды была влюблена, но история кончилась ничем. Пока Андрей обслуживал клиентов, она читала книги из его скромной библиотеки.
– Розы! – счастливым пустым голосом сказала Женя. – Сколища!..
В прихожей она одним движением, не глядя – куда, скинула светлый плащ – Андрей подхватил – и прошла в зальчик, где на стрекозьем штативе стоял деревянный фотоаппарат. Андрей ногой отшвырнул стул, на котором обычно послушно одеревеневали клиенты, и придвинул к ней кресло с высокой прямой спинкой, украшенной резными химерами, драконами и змеями, сплетающимися чешуйчатыми хвостами и угрожающими друг дружке оскаленными пастями и раздвоенными языками. Женя откинулась на спинку, закинув ногу на ногу и небрежно уронив тонкие прозрачные руки на подлокотники, и вопросительно посмотрела на фотографа, который только сейчас понял, как она высока ростом.
– Сейчас, – сказал он, мучаясь бессилием своей речи. – Момент. Только один момент.
Через несколько минут он вернулся с огромной охапкой алых и белых роз.
– Это безумие, – вновь сказала она – и вдруг резко встала и, не спуская с него напряженно-темного взгляда, развязала пояс на платье. – Помогите же. – Повернулась к нему спиной. – Там крючки.
Разбудила их Кувалда, матерно горевавшая о загубленных розах. Бухая кирзовыми сапогами, она поднялась в квартиру фотографа, и не успел Андрей спохватиться, как баба вошла в комнату и уставилась на Женю, которая с улыбкой сидела в постели, держа перед собою простыню с алым пятном.
Кувалда шевельнула усами.
– Ну, – наконец сказала она, – раз так…
И ушла.
Наскоро перекусив, они бросились на вокзал. Вскочив на подножку, Женя спросила без тени робости, приедет ли Андрей на следующий день встретиться с нею.
– Завтра в два я буду у памятника Шиллеру, – сказал Андрей. – Там все встречаются. Известное место.
Двое молодых людей в одинаковых краповых кепках с пуговкой, оттолкнув Андрея, едва успели втащить в вагон этажерку. Женя махнула рукой из-за их спин. Поезд тронулся.
Когда Андрей вернулся домой, Кувалда в кухне допивала вторую бутылку водки.
– Значит, счастлив, – отчетливо проговорила она, не поворачиваясь к Фотографу. – И любишь. И хочешь, значит, чтоб всегда так было…
Он с изумлением уставился на нее.
– А если хочешь, чтоб – всегда, – тягуче продолжала Кувалда, – больше с нею никогда не встречайся. Никогда. – Она наконец посмотрела на оторопевшего Андрея и с беззлобной усмешкой повторила: – Никогда. Живем-то всего дважды.
– Дважды? – тупо переспросил Андрей.
– Всяк просит Господа перед смертью о второй жизни, точно зная, что вот уж она-то и будет настоящей, и успевая прожить ее в предсмертном хрипе, стоне и блеве. Так сделай это сейчас, чтоб не жалеть потом. Проживи по-настоящему. И тогда-то у тебя не будет ничего и никого, кроме нее. Не по силе? Мало кому по силе.
– Три минуты, – глухо пробормотал Андрей.
– Чего?
– Да я про жизнь, – сказал он, поднимая налитый Кувалдой стакан.
Эту историю Андрей Фотограф рассказал мне двадцать шесть лет спустя, когда мы пили пиво в Красной столовой. Он был известным в городке человеком, прославившимся тем, что делал блистательно лаконичные и трогательные надписи на надгробиях и обручальных кольцах (пятерка за строку прозы, десятка – за стихотворную). Весь городок знал надпись – его авторства – на могиле главного городского обормота и пьяницы Кольки Урблюда: «Лежал бы ты – читал бы я». На его фотографиях были запечатлены все жители городка, их жизнь от рождения до смерти. Раз-другой в месяц, подкопив денег, он исчезал на несколько дней из городка, но всякий раз возвращался – помятый, небритый, с виноватой улыбкой на обрюзгшем лице, – чтобы вернуться к обязанностям «мастера смерти», как он сам это называл, – вновь и вновь останавливать мгновения и выдавать их клиентам строго по квитанциям…
– И ты так и не встретился с нею?
Он странно посмотрел на меня и проговорил с улыбкой:
– Но зато у меня ничего и никого настоящего, кроме нее, в жизни и не было. А она – была. Понимаешь?
– Была?
– Была, – пьяно кивнул он. – Живем-то всего два раза, чего же непонятного…
Семерка
О, Семерка!
Настоящее – почтовое – имя ее ничего не скажет сердцу. В бывшей Восточной Пруссии, откуда еще в сорок восьмом депортировали последнего коренного жителя-немца и которую быстро, наскоро заселили жителями из областей Новгородской и Псковской, Московской и Ярославской, Калининской-Тверской и Смоленской, а также из соседней Белоруссии, и названия улицам и поселкам давали впопыхах, вот и случились десятки Вишневок и Некрасовок, немецкий Таплаккен переименовали в Талпаки, Рамау в Ровное, а вкусное народное название центральной площади областного центра – площадь Трех Маршалов (долго на ней стояли огромные портреты Василевского, Баграмяна и Жукова) заменили пресным именем вождя русской революции.
Но ведь мы о Семерке! О Семерке!
Если не считать углового дома с книжным магазином, равно принадлежавшего Семерке и Липовой, то начиналась она с дома, где жил вселенский брехун Жопсик, безвинный обладатель зеленого сердца, – раз, дальше – дом, где жил молчун Казимир, – два, больница – три, желтый узкий дом с его стаей белобрысых братьев-футболистов – четыре, детский сад – пять, дом под каской (мелкочешуйчатая черепичная кровля его уж больно напоминала кайзеровский стальной шлем с шишаком) – шесть, дом Фашиста и его вечно голодных фашистиков – семь, дом Буянихи – восемь, наш дом – девять, напротив – магазин и товарные склады, устроенные в бывшей кирхе, – десять, тридцать первый дом с парочкой юных евреек-давалок, томной Ларисой и бойкой рыжухой Валькой, – о, как сладки были их огнедышащие устья! – одиннадцать, дом Кувалды – двенадцать, дом старухи Три Кошки, умершей в подвале на тюфяке, набитом мятыми трехрублевками, – тринадцать, дом Ивана Тихонина, храброго ратая с зелеными чертями, которых он после восьмой бутылки водки принялся выковыривать из руки вилкой, – четырнадцать, дом директора бумажной фабрики, жившего одиноко и любившего собственноручно ощипывать в ванной живых кур, – пятнадцать, дом болтливейшей на свете старухи Граммофонихи – шестнадцать, дом без номера – семнадцать, дом деда Муханова, курившего исключительно ядовитые сигареты, набитые вместо табака черным грузинским чаем высшего сорта, – восемнадцать, дом как дом – девятнадцать, дом злых собак и посторонним вход запрещен – двадцать, дом учителей – двадцать один, дом Кольки Урблюда, сумевшего пропить все, кроме звездного неба, – двадцать два, дом моей тайной возлюбленной, так никогда и не узнавшей об этом, ибо волны весенней Преголи утащили ее на дно, чтобы она под водой пересекла Балтийское море и всплыла у ног бронзовой Русалочки в Копенгагене, – двадцать три, дом с гнездом шершней в стене – двадцать четыре, фабричный клуб, бывшее немецкое офицерское казино с борделем, где по субботам и воскресеньям устраивались танцы, которые не имел права пропустить ни один владелец складного ножа старше тринадцати лет, – двадцать пять, и, наконец, дом железнодорожных путевых обходчиков Рыжего и Рыжей – двадцать шесть!.. Итого – двадцать шесть, в которых, помимо упомянутых, жили еще десятки семей, собак, кошек, коров, мышей, пауков, а о них незачем и говорить, потому что они и сами способны постоять за себя перед моим знанием и моей памятью.