Все проплывающие - Юрий Буйда 62 стр.


В марте 1945 года, сидя у стола, на котором покоилась со скрещенными на груди руками Луиза, убитая случайным осколком при воздушном налете, Миша и Гертруда прислушивались к канонаде, приближавшейся к городку со всех сторон. В мастерской тикали часы. Гертруда что-то шептала.

Рано утром, когда они собрались на кладбище, под окнами их дома остановился русский танк. Из люка выбрался кряжистый белокурый парень со шлемом в руках. Он поднялся на крыльцо и постучал в дверь, но ни Миша, ни Гертруда не шелохнулись. Увидев гроб, танкист смутился и шепотом спросил: «Огонька не найдется, папаша?» Часовщик щелкнул зажигалкой и поднес огонь к папиросе. Русский прикурил, закашлялся и вышел, тихо притворив за собою дверь. Гертруда сказала: «Пора, Миша…» – «Я не Миша, – сказал муж. – Меня зовут Сергей. Сергей Иванович Ламеннэ. На Рождество мне подарили лошадь с льняной гривой, а потом мы катались на санях». Он думал, что вот сейчас заплачет, но не заплакал.

Похоронив дочь, он ушел. Люди и чудовища, населявшие Гертрудины сновидения, выбрались в ее дневную жизнь, и она, кажется, даже не заметила исчезновения мужа. Каждое утро она ставила на тумбочку у изголовья голубую тарелку с алым сочным яблоком, которое сморщивалось и сгнивало, прежде чем она успевала закрыть за собой дверь.


Изможденный старик в истрепанном пальто прошагал сотни километров, питаясь подаянием в толпах инвалидов и ночуя где придется, и однажды в полдень толкнул дверь в библиотеку поместья Ламеннэ, чудом сохранившуюся, даже с книгами на полках, – правда, это были совсем другие книги. На каминной полке стояли часы. Он нажал потайную пружинку, достал из углубления ключ и завел часы, звонко пропевшие фрагмент знаменитого бетховенского финала. Испитая девушка, служившая в этой сельской библиотеке, изумленно взирала на уродливого старика, подслеповато помаргивавшего у камина. Путаясь в словах, он спросил о судьбе барской библиотеки. Пожав плечами, девушка отперла клетушку, где были свалены тома с золотыми и лиловыми обрезами. Сергей Иванович безошибочно извлек из кучи том большого формата. Открыл книгу, прочел:

И только после этого обратил внимание на полустертую карандашную вязь. Он приладил свою часовую лупу и узнал почерк младшей сестры Веры. Она писала в никуда, адресуя свое послание ему, Сергею Ламеннэ: «Милый Сережа, я так и знала, что когда-нибудь ты откроешь Шиллера на этом месте и прочтешь мою записку. Маму и папу они уже расстреляли во дворе за клумбами. Со мною, Катенькой и Любашей бог весть что станется, но вряд ли мы избегнем… Помнишь ли, как плакали мы над этими строками? Это было вечность назад. Глупые мечтатели, глупые гимназисты! И все же я испытываю странную радость и веру в то, что Он не оставит нас и эту страну, этот народ, и Его радостью соединятся живые и мертвые, правые и виноватые, и мир устоит, устоит, Сережа! Прощай, Сережа, прощай, милый, молись за нас, как мы молим Бога о тебе. Шиллер будто прозрел нас и сберег нас и нашу веру для будущего. Я целую краешек этой страницы. Кажется, уже. Прощай».

Сергей Иванович вдруг понял, что бездна времени, разверзшаяся перед ним, страшнее бездны вечности. Жизнь показалась ему чем-то столь же далеким и чуждым человеку, как его душа. Ему захотелось умереть – тотчас, сразу, мгновенно, и было мучительно сознавать, что это невозможно. Он поцеловал краешек страницы, исписанной вкось – через немецкие буквы – по-французски карандашом.

С книгой под мышкой и лупой на лбу он вышел из дома, спустя несколько часов был арестован и вскоре расстрелян. Книга и немецкое удостоверение личности были приобщены к делу как вещественные доказательства.

Гертруда продолжала жить среди чудовищ, тикающих часов и тарелок с гниющими яблоками. Вся ее жизнь сжалась в один день, еще тридцать лет клонившийся к закату. Потешая новых – русских – жителей городка, прозвавших ее Веселой Гертрудой, она часами приплясывала на одном месте, монотонно напевая: «Зайд умшлюнген, миллионен…» Она жила среди людей и чудовищ из сновидений и потому и не заметила прихода смерти, открывшей дверь в мир, где ее ждал Миша, ждал Гуго, ждала Луиза, ждал, наконец, Бог радости, так и не научившийся немецкие сны отличать от русских…

Чужая кость

После двух ожесточенных штурмов городка и прорыва танкистов к дорогам на Кенигсберг поредевший полк майора Лавренова оставили в тылу, а его самого наскоро назначили комендантом взятого городка у слияния рек Прегель и Алле – горы битого кирпича, над которыми еще не рассеялись клубы дыма после двухдневного артобстрела и массированного налета английских бомбардировщиков с Борнхольма.

Майор занял более или менее сохранившийся дом пастора, где доживала свой век полуслепая старуха-вдова, – массивное двухэтажное строение красного кирпича, с просторным кабинетом, уставленным книжными шкафами, и просторной же гостевой спальней наверху, обычно пустовавшей и служившей хранилищем для яблок, сложенных в прорезные ящики. Старуха пообещала привести свою племянницу, которая приготовит спальню и будет прислуживать господину майору, если тому будет угодно.

– Три дня отдыха, – приказал Лавренов своему начштаба. – И готовься к приему пополнения. – Он остановился перед книжным шкафом, провел пальцем по тускло-золотому корешку.

«Historia calamitatum mearum» – «История моих бедствий» Пьера Абеляра. Рядом том Грегара «Lettres complète d’Abelard et d’Hèloïse».

– Любопытно. Но холодно. Пусть затопят камин… или что тут… печки?

Он поднялся в комнату с незанавешенными окнами, в которые било яркое весеннее солнце, где головокружительно пахло яблоками, отодвинул ящики, снял шинель и сапоги и в одежде лег ничком на широкую деревянную кровать, уткнувшись лбом в резную высокую спинку, и мгновенно заснул.


Он спустился вниз под бой часов.

Из кухни пахло едой.

Рослая синеглазая девушка с широким лбом и бледным лицом, окаймленным чуть вьющимися каштановыми волосами, расставляла приборы на столе, накрытом чистой скатертью, и при виде майора сделала книксен.

– Надо перевести часы, – хмуро сказал майор. – Разница с Москвой – час сорок девять минут.

Девушка кивнула.

Пасторша больше мешала, чем помогала повару, который, вполголоса чертыхаясь и легонько отталкивая старуху локтем, быстро разложил еду по чистым тарелкам.

– Свободен. И дай им чего-нибудь… консервов, масла, сгущенки, хлеба… и мыла!

Он налил из своей фляжки в узкий хрустальный бокал, залпом выпил и, не обращая внимания на женщин, набросился на еду. Старуха и ее синеглазая племянница с интересом наблюдали за тем, как майор ловко управляется с ложками, вилками и ножами: наверное, они были убеждены, что варвары едят руками.

Солдаты принесли консервы и мыло.

Старуха, наконец сообразив, что все это ей и племяннице, принялась путанно благодарить господина офицера, который после сытной еды и выпивки – он пил чистый спирт – сонно смотрел на ее испятнанное мелкими родинками лицо.

Девушка спустилась в столовую и с книксеном сообщила, что приготовила спальню для господина майора.

– Как вас зовут? – Он налил себе еще спирта и выпил, после чего наконец закурил папиросу.

– Элиза, – ответила пасторша. – Ее предки из старинной гугенотской семьи… – Старуха вдруг улыбнулась: – Настоящее ее имя – Элоиза.

– Вы замужем?

– Нет, господин офицер. Мой жених погиб на фронте. В Африке.

Он смотрел на нее тяжелым взглядом.

– Помойте ноги.

Девушка посмотрела на тетку, но та лишь пожала костлявым плечиком.

– Здесь, – уточнил майор, пыхнув папиросой. – Пожалуйста.

Девушка принесла в тазе теплую воду, чуть приподняв юбку, села на табурет и осторожно опустила узкие ступни в воду. Сжав юбку коленями, стала намыливать ноги.

Майор не шелохнувшись наблюдал за нею.

Наконец она вытерла ноги полотенцем, которое принесла из ванной старуха, надела туфли и посмотрела на офицера. Он выпил спирта и встал.

– Спасибо. Я пойду спать.

– Il c’est insensé[4], – прошептала старуха.

– Peu probablement, – возразил майор, уже ступивший на лестницу. – Je suis la derniér des hommes… homme épuisée… seulement, mademoiselle Héloïse… Просто у вас очень красивые ноги. Très joli[5].

Широкая кровать с аккуратно – углом – откинутым одеялом слепила взгляд белизной белья. Чертыхнувшись, Лавренов разделся и лег под пуховик.

Пахло яблоками.

Майор спал.


На следующий день за завтраком пасторша, не поднимая глаз на офицера, смущенно проговорила:

Широкая кровать с аккуратно – углом – откинутым одеялом слепила взгляд белизной белья. Чертыхнувшись, Лавренов разделся и лег под пуховик.

Пахло яблоками.

Майор спал.


На следующий день за завтраком пасторша, не поднимая глаз на офицера, смущенно проговорила:

– Господину майору, вероятно, нужна женщина. Элиза…

– Не нужна. – Лавренов мотнул головой. – Ни вы, ни Элиза, ни черт, ни дьявол…

– У меня есть сестра, – донесся сверху голос Элизы, которая, убрав в комнате майора, вышла на галерею, опоясывавшую столовую на уровне второго этажа. – В отличие от меня она стройная, худенькая и…

Майор закурил и с интересом уставился на Элизу. Лицо ее было бесстрастно.

– Милые дамы, – наконец сказал майор. – Я трижды ранен и дважды тяжело контужен. Мне хочется спать, и мне не нужна женщина вообще. Мои жена и дочь погибли в блокадном Ленинграде от голода. Соседка рассказала мне, что, когда девочка просила есть, жена слегка надрезала вену и давала ей попить теплой крови, а потом аккуратно заклеивала ранку. До следующего раза. Их похоронили в огромной братской могиле. – Он помолчал, задумчиво глядя на кончик дымящейся папиросы. – Я не думаю, что в этом виноваты вы или даже ваш африканский жених, фройляйн. Война… – Он встал. – Извините, но я ранен в голову и хочу спать. А продукты и мыло у вас будут и без этого… и у вашей сестры тоже… Извините.

Так и не сообразив, за что он только что извинился, майор поднялся наверх, старательно обогнув замершую на галерее девушку, и лег спать поверх покрывала.

– Полчаса, – шепотом скомандовал он себе. – Тридцать минут.


Весь день он провел на железнодорожной станции, куда прибывали наступающие части, пополнение и где танкисты развернули свою вторую ремонтную базу. Вместе с главным врачом дивизии решали, где лучше расположить госпитали.

– Один в бывшем военном училище – на крыше башенка с птицей, узнаете, – распоряжался Лавренов, – другой за водонапорной башней у переезда, метров двести – двести пятьдесят по мощеной улице от тюрьмы. Третий – в ста метрах от собора два целехоньких здания под такими крышами-колпаками… к ним надо только дорогу расчистить… Куравлев!

К нему подбежал офицер с капитанскими погонами.

– Пополнения нашего уже сколько?

– Две роты, товарищ комполка.

– К церкви на расчистку подъездных путей для дивизионного госпиталя! Привлеките местное население, Куравлев, и заплатите им за работу… ну, едой, конечно…

С начальником штаба на всякий случай проехал до магистрального шоссе, откуда полку было приказано в течение часа-полутора выйти на северо-восточную окраину Кенигсберга.

– Час-полтора. – Лавренов покачал головой. – По таким дорогам можно. И сразу в ад, Николай Игнатьич.

– Как учили, Петр Иваныч. На макете в штабе армии нам показывали всю эту механику – я доложу. Там никаким полкам или батальонам не развернуться, приказано сформировать штурмовые группы разной численности для действий против фортов и других укрепсооружений. Чем и занимаюсь.

– Что население?

– Женщины, дети, престарелые. Мужчин призывного возраста – ни одного. Город – сами видите… распахали его будь здоров…

– Вижу. Ну, а через час-полтора кто нас встретит с шампанским?

– Хозяева те же, Петр Иваныч: дивизия СС «Мертвая голова».

– Мистика, Николай Игнатьич, но ничего не попишешь: придется нам оторвать голову «Мертвой голове».


Он вышел из машины возле будущего госпиталя. Подъезды к зданию были почти расчищены, женщины – среди них он разглядел и пасторшу с Элоизой – подметали дорожки.

Огибая кучи битого камня, он вошел в собор. Стены здания в нескольких местах были пробиты снарядами, фрески на стенах сбиты пулями, крышу с башни сорвало взрывной волной.

– Этот храм построен в пятнадцатом веке, – услышал он голос пасторши за спиной. – Война… она не щадит искусство…

Он обернулся. Рядом с пасторшей была Элоиза в сером пальто и черном берете.

– Искусство опасно, потому что оно больше жизни. – Он вдруг усмехнулся: – Но собор мы разбабахали, конечно, вовсе не поэтому. Вы правы: война.

– Германские солдаты причинили горе многим русским, и вот вы здесь. Это возмездие. – Старуха посмотрела на исковерканный взрывами пол и стены. – Мой муж умер еще в сентябре прошлого года, он ничего этого не видел.

– Мы убиваем врагов. – Майору с трудом давался этот разговор. – Но хотелось бы не забывать, что мы воюем не на Луне, где можно ничего не жалеть… наверное… Некоторым кажется, что война – это не просто другая жизнь, это другой мир. Луна или Марс. И трудно помнить, что это тот же мир, в котором ты родился и будешь жить после войны. Если выживешь. Тот же. – Он только сейчас заметил коробку на земле. – Это что у вас?

– Русский офицер сказал, что это наша плата за работу: консервы и мыло, – наконец подала голос Элоиза.

Майор молча подхватил коробку и зашагал к пасторскому дому.


К ужину он спустился умытый, гладко выбритый и пахнущий одеколоном.

– Если у вас есть какой-нибудь компот, можно разбавить, – пробормотал он, наливая в фужеры спирт. – Или варенье.

Залпом проглотив спирт, принялся за еду.

После ужина потянуло в сон, но, глянув на часы, решил повременить.

– Как отсюда добраться до реки? С моста я видел шлюз, дамбу…

Женщины переглянулись.

– Я покажу, если можно. – Элоиза встала. – Только надену пальто.


Когда они пробрались через развалины и вышли на топкий луг, упиравшийся в дамбу, майор с кривой улыбкой проговорил:

– Слушайте, что вы спотыкаетесь, как корова… Возьмите же меня под руку! Или вам нельзя?

Она молча взяла его под руку.

Они поднялись на дамбу.

Внизу быстро несла свои воды чешуйчатая Прегель, освещенная заходящим солнцем.

– Господин пастор говорил, что храмы строят люди, они же их и разрушают, и в этом нет ничего страшного, – сказала Элоиза. – Герострат разрушил храм Артемиды Эфесской, ну и что? Дело даже не в том, что им владела безумная идея, и не в том, что потом греки на месте разрушенного построили еще более красивый храм…

Она вдруг замолчала.

– А в чем?

– Я вдруг подумала, что для многих из тех, кто видел первый храм, но не смог увидеть второй, первый остался прежним чудом… прекрасным… Я даже думаю, что могли найтись люди, которые нарочно не пошли любоваться новым храмом, чтобы не разрушить образ, сохранившийся в памяти…

– Потому что образ прекраснее здания, которое можно потрогать руками, – сказал майор. – Материальная красота тленна. Иная – бессмертна. Но ведь люди смертны, Элиза. Правда, есть такая штука – память, – тотчас перебил он себя. – Мы до сих пор знаем о Герострате и о том, что сожженный им храм был одним из чудес света. Остальное довершает наше воображение… тысячи образов прекрасного, может быть, даже не похожие на исчезнувший оригинал и тем более – друг на друга, но все эти образы и есть прекраснейший храм Артемиды, то есть образ красоты… Извините! – Он с трудом прикурил, повернувшись спиной к ветру. – После ранений в голову… мне дважды делали трепанацию черепа и хотели списать из армии к черту… но во второй раз хирург что-то придумал и заделал отверстие костной пластиной… чужой костью… – Он с усилием улыбнулся Элоизе. – Когда я его спросил, чья это кость, он довольно сухо ответил, что не интересовался ее происхождением – национальностью и прочим… его интересовали только краниометрические данные… Я математик, до войны был учителем математики, поэтому все эти термины запоминаю с ходу… Иногда бывают жуткие боли, особенно когда не выспишься, – спиртом лечусь, а до войны пил только шампанское… вино «Северное сияние»… ну, да вы не знаете…

– А третий раз? Вы говорили, что вы трижды ранены.

– Это не имеет отношения к голове. – Он взял ее под руку. – Что еще говорил ваш пастор? Он говорил, что фокус, который прошел с храмом в Эфесе, не проходит в случае с природой? Она сама себя делает… Разве что с людьми… но тут такие фокусы…

– Вы вспоминаете жену?

– Нет, дочку. Извините, не жену. Почему я перед вами извиняюсь? Черт возьми, только потому, что ваш жених погиб в Африке, а не под Ленинградом… наверное… Простите. Ваш жених тут ни при чем, конечно. Как и моя жена.

– Мы даже не целовались, – сказала Элоиза. – Вас зовут Петером?

– Петром. Петр – значит «камень». На котором зиждется здание Церкви Христовой. Петр. А вы Элоиза. Чушь, Господи! Завтра-послезавтра Пьер Лавренов отправится на свидание с братьями во Христе из дивизии СС «Мертвая голова» – и что останется? Что будет? Речка останется. Чешуя золотая. Кто-то увидит, вот вы видите и запомните, а я не вспомню, потому что убьют… Тьфу!

Он сердито погасил окурок носком сапога.

Назад Дальше