Надежда Александровна Лухманова Клетка Очень простая история
Из цикла «Как сердце страдает».Триумфом Фёдора Ивановича был его рассказ о том времени, когда он был простой Фрицка, ходил без «башмак», ел один колбасный «трух» и немножко «хлебец», а «произошёл» он от двух обезьян, при этом он всегда сам начинал ужасно хохотать и объяснять, что не надо поштенна публик понимайт, что он по систем великий учёный Herr Дарвин пройзойшёль от этих двух скот, у него были свои sehr und sehr gebildete leute [1], папенька и маменька, но от обезьян он пошёль богатеть и стал из strassen bube [2] Фрицке Фёдором Ивановичем Шульц. В действительности было именно так, как он говорил, то есть, что в пятнадцать лет, окончив в Кёнигсберге своё школьное образование, он получил от родителей костюм «чёртовой кожи», толстые башмаки на медной подкове, несколько звонких талеров и благословение: идти в свет, искать работы, и если разбогатеет, не забывать любящую семью. Видя всегда на географической карте необозримое пространство России, слыша о золотых россыпях Урала и пушных зверях Сибири, он составил себе такое этнографическое понятие о нашей родине: богатства столько, что стоит копнуть ногою, чтобы добыть золото; население состоит из дикарей, и каждый немец здесь может быть просветителем Kulturträger'ом [3] и… при случае миллионером. С этими радужными надеждами, он доплёлся пешком до Петербурга и тут первое время до такой степени голодал, что действительно питался тем, что он на своём жаргоне называл «трух», т. е. те обрезки и остатки ветчины и колбасы, которые сметают в один ящик и продают по несколько копеек за фунт.
Наконец ему посчастливилось поступить к какой-то полусумасшедшей старухе, смотреть за её домашним зверинцем, состоявшим из изувеченных собак, кошек, птиц и пары обезьян. Добродушный Фриц не обижал животных, напротив, очень скоро ознакомился с их нравами и обычаями: подсвистывал снегиря, устроил особый садок для вывода канареек и даже одному трёхногому мопсу предлагал сделать четвёртую деревянную, но этой операции побоялась старуха. Как бы то ни было, когда хозяйка почувствовала приближение своего последнего часа, то, перецеловав на прощанье всех Бумок и Васек, оплакав как родных детей пару бразильских обезьян, она послала за священником и при нём сделала завещание, оставляя весь свой зверинец и небольшой капитал доброму Фриценьке. Погрустив по благодетельнице, юркий немец стал понемножку эксплуатировать своё наследство. Старым Васькам и Бумкам он купил хороший бифштекс и пересыпал его тем порошком, после которого уже больше не просят ни пить, ни есть; остальных котов разнёс по лавкам, а собачек по таким же старым, сердобольным дамам, но обезьян, действительно редкой породы, он продал так выгодно в зоологический сад, что мог купить себе несколько попугаев, нанять крошечный подвальчик, над входом в который укрепил вывеску: «Продажа иностранных птиц, говорящих попугаев и других заграничных редкостей». Хотя единственным представителем этих редкостей он мог считать только себя, но у него была прекрасная система: как только покупатель не удовлетворялся его «орлами», а требовал действительно поющего и говорящего попугая, он начинал рассказывать ему, какую чудную последнюю пару он только что продал вчера. И так было насчёт всего: всё у него было и только-только что продано, но если покупатель был серьёзный, то он брался доставить ему именно то, что он желает к известному дню и часу, и, обегав весь город, непременно доставал то, что спрашивали. Так мало-помалу он приобрёл себе доверие, круг покупателей и из Фрицки превратился в Фёдора Ивановича, владельца сперва приличного, а затем и богатого магазина птиц, обезьян, золотых рыбок и на этот раз действительно заграничных редкостей. Подвальчик, который он нанял когда-то так дёшево, выходил на одну из больших улиц; его окна — табакерки, заставленные клетками разнопёрых птиц, заставляли прохожих нагибаться и засматривать во внутрь. С тротуаров шесть каменных ступенек вели в магазинчик, где за прилавком стояла высокая, красивая белокурая Амалия Францевна, madame Шульц. Вся эта первая комната была заставлена громадными ящиками, в которых плавали золотые и серебряные рыбки, зеркальные и кожистые карпы, орфы, фондюли, ципридоны и другие. Керосиновые лампионы, с широкими рефлекторами освещали эти подводные царства. В отдельных банках содержались дорогие породы: лимонные рыбки, прелестные, тоненькие бледно-золотистого цвета, с чёрными пятнышками на хвосте и плавниках; серебристо-белые с розоватым оттенком альбиносы. Бабочки с красными плавниками, отороченными трёхцветной каймой из жёлтых, чёрных и красных полос. Трёхцветка, с чёрно-оранжевой каймой на хвосте. Дельфин с тройным хвостом, с шипом, взамен спинного плавника; и в круглом, особом сосуде, с нежным песком на дне, уродливый китайский телескоп (Cyprinus macrophthalmus). Привлечённая вероятно ярким галстуком фрау Амалии, эта рыба уставляла свои глаза — маленькое бинокли по её направлению и веерообразным хвостом, лениво простаивала у стеклянной стены целые часы. За всеми этими рыбами нужен был самый тщательный уход: их кормил сам Шульц, разрывая руками червей, опуская на дно личинок и мух. Никто не умел так красноречиво как он рассказывать покупателю о родине рыбы, об её достоинствах, трудности доставки, о том, как за нею следует ухаживать, какой температуры должна быть вода; он давал советы об устройстве аквариумов и скоро получил между любителями репутацию чрезвычайно учёного и любезного зоолога.
Вторая комната была вся уставлена клетками с птицами. Тут шёл всегда такой гвалт и свист, такое сухое постукивание от перескакивания с жёрдочки на жёрдочку, что у непривычного человека кружилась голова; тут были: голосистые канарейки Гарца, виленские щеглы, с красно-ржавой шейкой, в чёрной шапочке с белой грудкой. Снегири, с чёрной головой, красными щеками, с чёрным коротким хвостом попугайчика; малиновки, с грудкой как бы окроплённой кровью, крошки корольки, с ярко-жёлтыми хохолками; чижи, в зелёных фрачках и много других певунов наших северных лесов сидели здесь в простеньких деревянных клетках. Это была приманка для гимназистов и молоденьких барышень: птичка дешёвая, немудрёная, которая скоро ручнеет и долго живёт; выше, ближе к выставке, стояли более нарядные клетки с привозными красавцами: бенгальские зяблики, с острым розоватым носиком, голубыми лапками, пурпуровой головкой. Сенегальские вдовушки, в чёрном оперении, с белой грудкой и ярко-золотым кольцом на шейке. Монастырки, блестяще-чёрные, с белым воротником и грудкой. Синие вдовушки самого истого ультрамаринового цвета. Пурпурно-красные кардиналы, подымавшие высоко хохол при виде каждого нового предмета.
В глубине комнаты аквариумы, фонтаны и туфовые арки.
В третьем отделении, узком как коридорчик, наверху расположились попугаи, внизу обезьяны. Тут были попугаи Старого и Нового света: краснопёрые Лорисы, Перюши, с длинным неровным хвостом, амазонские с яркими пятнами жёлтых перьев, австралийские, волнистые, зелёные, «неразлучки», какаду, на розовом и жёлтом подбое, простые серые, кричащие человеческим голосом, и — гордость и редкость всего магазина — гвинейский, чёрный попугай «Vasa», с маленьким клювом и лиловатым брюшком. Под крик и гам, свист и песни, в высоких клетках нижнего этажа, метались и кувыркались обезьяны всевозможных сортов. Крошечные «уистити», лёгкие как птица, весёлые и нежные; обыкновенные мартышки, с их гладкими, старчески-детскими лицами и гвианская пушистая собака-обезьяна с длинным и цепким хвостом. Из собак Шульц держал только одного громадного сторожа и самых маленьких, очень редкой породы Кинг-Чарльз[4], с головкой круглой как бильярдный шарик и широкими волнистыми ушами до полу; английских, чёрненьких «stern», которых так любят привозить в Россию наездницы цирка и держат в муфте или в кармане, где это маленькое создание занимает места не более, чем пара перчаток. Несмотря на такое разноплемённое, разнопёрое и разношёрстное население, в магазине всегда царил необыкновенный порядок и даже относительно чистый воздух. Посетители приходили туда с детьми, и Шульц, не спеша, не обижаясь на то, что иному нужно было только фунт канареечного семя, охотно рассказывал про особенности своих жильцов, их нравы, характер, заставлял говорить попугаев, вынимал обезьян из клетки, и часто какая-нибудь растроганная мамаша, совершенно неожиданно для самой себя уходила домой с черепахой, попугаем или обезьяной, пленившими её ребёнка.
Амалия Францевна своею аккуратностью и прирождённой немкам любезностью в отношении мужчин, занималась больше покупателями и, отпуская им золотых рыбок, растения и раковины для устройства аквариумов, всегда так мило смеялась, так искусно всё завёртывала своими белыми, красивыми руками, что как на благотворительных базарах или вовсе забывала дать сдачу, или ошибалась в счёте, конечно не в собственную убыль. Но когда в магазине появилось новое существо, крошечная, белокурая Линьхен, то казалось, весь подвал ещё более оживился. Её щебет, смех то сливался в общем хоре, то звенел на удивление всех обитателей. Первый подарок, который она получила от отца, был пушистый, тёплый коврик, который она всюду таскала за собой, присаживаясь то около той, то около другой клетки. Обезьяны давали ей лапу, гладили её по лицу и своими грустными глазами засматривались в её весёлые, ясные глазки. К пяти годам Лина хорошо знала породу и оперение птиц, но она продолжала бояться попугаев за то, что они кричали такими сердитыми голосами, не желали ей отвечать на вопросы, а повторяли одно и то же слово; не особенно симпатизируя рыбам за то, что они «моклые», она целые часы готова была простаивать около аквариума, глядя в его зелёную пучину; все сказки и песни, которые слышала она, невольно применялись у неё к миниатюрным гротам и дворцам крошечного царства; но маленькие собаки и обезьяны были её лучшими друзьями. Их крошечные, тёплые тельца, их розовый язычок, сверкающие глазки, которые так приветливо глядели на неё, всё это обоюдной любовью связывало сердца маленьких бессловесных с ребёнком. Лина почти ненавидела покупателей; она не могла понять, зачем отец дозволяет им уносить то того, то другого из её любимцев. Болезнь или смерть которого-нибудь из них тяжело отзывались на девочке; раз она сама захворала, убежав ночью из свой кроватки и просидев до зари у клетки обезьян, грея на груди маленького больного «уистити». С восьми лет Лина пошла в школу. Одним из главных стимулов её прилежания и успехов было распоряжение матери не пускать её в магазин до тех пор, пока она не приготовит уроков; хорошие отметки тоже принимались во внимание. В крошечной комнатке, у отцовской конторки, на высоком стуле сидела по вечерам белокурая Лина. Плохо укладывались в её головке хронологические цифры или какие-нибудь географические подробности; глаза её то и дело отрывались или от книги, или от атласа, и, откинув шелковистые кудри, она прислушивалась к звукам, доносившимся до неё из коридорчика. В кармане её было несколько орехов и леденец: она принесла их для своей любимой Мони N 3. Это были бразильские «игрунки»; первые две продались по очереди, и вся любовь девочки сосредоточилась на третьей, которая жила у них уже целый год. Купят или не купят эту Мони? Каждый звук чужого голоса, звон колокольчика входной двери, бросали девочку в трепет и жар, и когда, наконец, в 9 час. магазин был уже заперт, уроки добросовестно окончены, Лина могла усесться на своём крошечном коврике около клетки Мони N 3. Открыв дверцу, она выпускала зверька и, гладя её тёмную, соболиную шкурку, рассказывала ей все свои удачи и обиды школьной жизни, все затруднения с хронологией Меровингов и Карлов, толстых и лысых, а жадная Мони, уже отыскав своими проворными лапками её карман, доставала оттуда припасённые для неё лакомства. Заперев Мони в клетку, Лина шла к маленьким собачкам, расчёсывала их пушистую шерсть, снимала банты, которые на них надевали днём для привлечения покупателей.
Сердце Лины искало привязанности, тем более, что отец и мать, мечтавшие иметь сына, как-то холодно относились к дочери и, поглощённые всецело всё разраставшимися коммерческими оборотами, обращали своё внимание на девочку настолько, чтобы не пропадали даром деньги за её ученье, и чтобы дома она оказывала им посильную помощь. Все сокровища любви маленького, замкнутого в себя сердечка, Лина расточала на бессловесных друзей. Амалия Францевна, по-прежнему красивая и белая, флиртовала с покупателями в первом отделении магазина, а Фёдор Иванович также охотно читал лекции по естественной истории своим прекрасным и не прекрасным покупательницам, также умело разжигал желание балованных детей приобрести дорогую собачку, попугая или обезьяну.
Лине минуло 14 лет. Это была тоненькая, серьёзная девочка, с тяжёлой, длинной, белокурой косой, с личиком бледным как цветок, выращенный в подвале без света и воздуха. Тонкие бровки её часто сдвигались точно под какими-то вопросами или думами, зарождавшимися под широким, белым лбом. Маленький рот, с серьёзной, недетской складкой губ, и заострённый подбородок, серые глаза, ясные, чистые, не подозревавшие обмана и сами не умевшие скрыть никакой мысли.
Теперь Лина была уже деятельной помощницей по делам магазина. Она сводила счета, помогала при чистке всех клеток, развешивала и распределяла корм, вела иностранную корреспонденцию и получала заграничный товар.
Отец и мать нашли, что ей совершенно достаточно полученного образования, и Линьхен с восторгом оставила школу, с гордостью надела белый передник, за поясок которого заткнула стальной крючок, с большим кольцом и ключиками от всевозможных клеток и ящиков с кормом.
* * *Суббота… Вечер… Расфранчённая Амалия Францевна отправилась со своим супругом в немецкий рай, называемый обществом «Пальма». Там, несмотря на вечный чад кухни, на низкие, закоптелые потолки, на миниатюрной сцене любители разыгрывали разные «poss'ы» и «gesang stüke». Там же устраивались состязания любителей атлетического спорта, и всякий такой спектакль кончался танцами, и, под звуки упоительного вальса, по залу носились и порхали всевозможные Вильгельмины и Амалии, с Адамами и Карлами, петербургскими немчиками средней руки. После танцев, в столовой, за столами, накрытыми подозрительной чистоты скатертями, съедалась порция форшмака, запивавшаяся неисчислимыми кружками пива. Затем, с пожатиями рук, грациозными улыбками и вздохами о кратковременном счастье, в два часа ночи все расходились по домам.
Заперев дверь за своими родителями, Лина, с облегчённым вздохом, вернулась в магазин.
В эти два часа, оставшиеся до закрытия, она чувствовала себя полной хозяйкой подвальчика. Работник Ганс и толстая Розалия, на которых лежала вся чёрная работа, заняты были на кухне ошпариванием грязных клеток. Лина обошла всех мелких птиц, осмотрела их кормушки, водопойки и только что хотела пройти во второе отделение, как раздался звонок входной двери, и в магазин вошёл высокий, тоненький мальчик, гимназист лет 16. Осмотревшись и не видя никого, кроме Лины, вышедший к нему навстречу, он снял фуражку и замял её в руках.
— Птичку хотелось бы, — начал он, не глядя на неё.
— Вам какую: иностранную или русскую?
— Недорогую…
Лина улыбнулась.
— У нас ведь особенно дешёвых нет, — это на Щукином.
— Покупал там… мрут… замучены… да и на холоду.
— Да, у нас выдержанные! Мы диких даже и в продажу не пускаем, они долго там, на кухне обживаются, и только потом уж их сюда переносим.
— Почему так?
Гимназисту очень понравилась худенькая, ласковая девочка, отвечавшая так толково и охотно.
— Да ведь дикая птица бьётся! И других начинает пугать, о лесе рассказывает… а им надо дать забыть о нём…
— Как рассказывает? Вы почему знаете?
Гимназист и Лина стояли во второй комнате, между аквариумами, фонтанами и рядами клеток с мелкими птичками. Высоко подвешенная лампа как лунным светом обливала густые, белокурые волосы Лины, коса как серебряная волна лежала у неё на спине. Головка гимназиста, с коротко остриженными чёрными волосами, бархатилась.
— Конечно рассказывают! Неужели вы не вслушивались? Ведь у птиц совсем-совсем слова есть!
— А вы их понимаете?
— Да, часто!
Лина вспыхнула: ей показалось недоверие в глазах мальчика. Она вдруг выпрямилась, приняла официальный вид продавщицы и начала указывать на клетки.
— Вот, угодно вам виленского щегла? Он хорошо поёт. Два рубля… обсидевшийся… Вот чижи… эти от рубля до четырёх: по голосу.
— Вас как зовут?
— Меня!?
Лина хотела рассердиться, но на неё глядели большие, тёмно-карие глаза, серьёзные и такие «простые», как она определила в душе.
— Меня зовут Лина.
— А меня — Сергей… Я через год кончу гимназию, мне восемнадцать лет, а вам?
— Мне — четырнадцать; я уже кончила, т. е. видите, я не ученье кончила, а учиться, потому нельзя, надо здесь помогать, вот видите сейчас: папа и мама в клубе, ведь это один раз в неделю, а то они никуда-никуда… А я — в магазине. Ещё через час можно будет закрыть.
— Вы не боитесь одна?
— Я не одна! Оглянитесь!
Гимназист оглянулся: у самых дверей, на коврике, спокойно, не двигаясь и только следя за пришедшим глазами, лежал громадный ульмский дог.
— Барс! — позвала его Лина.
Когда животное встало на все четыре ноги, потянулось, зевнуло, показав при этом розовую пасть с большими белыми клыками, Сергей даже отодвинулся.
— Я никогда не видал таких громадных собак.
— Да, это особенно крупной породы, и отец не продаст его ни за какие деньги. Он привёз его щенком из-за границы, сам выкормил… Это такой сторож! Если б я крикнула, он взял бы вас за горло, припёр к стене или повалил бы и, не сделав никакого зла, продержал бы так, пока пришли люди.
— Покорно благодарю! А теперь он меня не тронет?
— А разве вы хотите мне сделать зло? — засмеялась Лина.
— Боже избави!
Слова эти вызвались так искренно и горячо у мальчика, что они оба засмеялись.
— Барс, на место!
Собака ударила тяжёлым как полено хвостом по столу, и все стоявшие на нём клетки задрожали.
— Тубо! Куш! — крикнула Лина. — Вот видите: это он только повилял хвостом.
Барс флегматично улёгся на том же коврике.
— Вы на меня не сердитесь, я ведь только удивился, что вы понимаете птиц, а вы и замолчали, не захотели разговаривать…
— Мне показалось… Да видите, что я хотела сказать: ведь вот музыка без слов, а когда хорошо играют, так то молитву слышишь, то разговор, то ночь кажется, звёзды… вот так… разные картины, мне по крайней мере; так и птицы: вот эти, что обсиделись, в особенности год-два, совсем не так поют как те, что только что из лесу: у этих песня весёлая, звонкая и какая-то пустая, а диких я попробовала вносить сюда же, так как запоют… все остальные так и притихнут, и начнут тосковать; по жёрдочкам прыгают, едят мало и не поют. Вот мы с отцом и решили, что лучше их не смешивать. Хотите, я вам посоветую, какую птичку купить? Возьмите этого снегиря! Вот этого! — Лина поднялась на цыпочки и взяла клетку с красивой, пёстрой птичкой. — Постойте, вы для себя?
— Да, и я страстно люблю птиц! Не беспокойтесь, буду ухаживать!
— Видите, этой мой любимец! Я его сама дрессировала!..
Она открыла дверцу, и крошечный попугайчик сейчас же вылетел к ней на плечо. Он брал зерно не только из её рук, но и из губ, тёрся своей пунцовой грудкой о шею девушки и ворковал нежно, тихо как маленький голубёнок.
— Он и поёт. Это ведь не наш снегирь: он с Гарца, их несколько вывезли нам с канарейками… Нравится он вам?
— Нравится-то нравится, только он, поди, дорогой у вас?
— А у вас сколько денег?
— У меня? — гимназист смутился. — Да не жирно: мне крёстный подарил золотой на именины, всего пять рублей!.. Вот я и хочу, чтобы уж тут и клетка, да не дрянь какая-нибудь, а хорошая, и птичка, и корм, уж тут всё… Я прежде думал соловья, да ведь за ними уход…
Лина расхохоталась, да так звонко и весело, что сама огляделась кругом:
— Вы не собирались ли на эти деньги купить попугая? Да ещё говорящего?
Гимназист сконфузился:
— Разве уж так дороги соловьи? — пробормотал он.
— Да, который в клетке обживётся и станет петь… Вот у нас есть парочка, — по 50 рублей!
— Ну-у!!! А этот ваш снегирь?
— Этот?
Лина задумчиво гладила перья птички; она хорошо знала, что именно эту птицу отец не отдал бы дешевле рублей восьми, но гимназист ей очень нравился: он был совсем-совсем «простой». Никогда ещё ни с одним покупателем ей не приходилось так разговаривать, ни одного вечера она не провела так хорошо и так весело.
— А аквариум у вас есть?
— Н-нет… И аквариум бы хотелось! Это я решил сам себе сделать, как-нибудь летом, на каникулах примусь.