Семейный отдых в Турции (сборник рассказов) - Валерий Поволяев 25 стр.


- Эх, ты! - добавила жена в тот раз, хотела отодвинуть Боброва в сторону, но он резко, по-солдатски, на одной ноге развернулся и ушел к себе - прямо из-под руки ушел, такое осталось у жены впечатление.

Дальше - хуже. Жена иногда задерживалась нарочно - никто её нигде не задерживал, ведь она была хоть и красива, но уже не та смазливая девчонка, на которую, как на сладкую ягоду, слетались разные любители "клубничного промысла" - у неё и лицо обвяло, и губы пошли морщинками, и глаза из сочных, зеленых, будто у лешачихи, превратились в блекло-бутылочные, мутноватые. И вновь повторялось старое: жена, пахнущая табачным дымом, водкой, с размазанной помадой на губах, мятая, улыбалась, глядя на Боброва в упор, ожидая, что муж в конце концов взорвется, но муж не взрывался, лишь запирался у себя в комнате, этим все и заканчивалось.

Зарабатывал Бобров раз в шесть меньше жены, хотя без его мозгов, без его рук в Москве бы в тоннелях никогда не просыхала вода, а в дождливые дни и в пору таяния снега эти подземные прогалы можно было бы вообще одолевать лишь на катере - тонули бы не только легковушки, тонули бы и огромные грузовики, из кранов на кухнях текла бы навозная жижа, а из туалетов нельзя было бы спустить дерьмо. Но что делать, раз время пришло такое, когда мускулы банковского охранника стали стоить дороже мозгов профессора, а ловкость умеющего хорошо обманывать палаточника ценится ныне выше честности врача и производственной хватки инженера.

А если брать разные накрутки, премиальные, отпускные, "пайковые", "дорожные", "обеденные" и прочие прибавки, то заработок Людмилы был не в шесть, а в шестнадцать и даже в двадцать шесть (и такое случалось) раз выше заработка инженера Боброва.

У них была дочь Лена - милое существо, заставляющее сердце отца останавливаться от теплого восторга. Но вот подошел возраст, и Лена стала другой, а Бобров её другой никак не воспринимал, она для него все оставалась ребенком. Он не представлял, что дочку будут хватать волосатые бесцеремонные лапы порочных юнцов. Он надорвал себе душу, оберегая её от посягательств, рассчитывал на благодарность дочери, но достиг обратного. Дочь, повзрослев, отшатнулась от отца - встала на сторону матери. Мать была ей ближе, чем отец, и это было понятно: Боброву не удалось обмануть природу.

И все равно людей ближе, роднее, чем Людмила с Ленкой, у него не было. Он никогда не сможет сказать резкого слова Людмиле не потому, что благодаря чужой, очень злой воле стал практически её иждивенцем, лишним человеком, которого она кормит, а раз кормит, то, значит, имеет право определять, как ей жить, с кем жить, наставлять мужу рога или нет, и так далее; не потому, что у него слабая воля и сам он - червяк, лишенный внутренней твердости, а потому, что любит их. Людмилу любит, а Ленку, дочку... Очень любит!

Если бы не любил, не прощал бы жене её художества, мигом порвал бы, разменял бы квартиру, либо, надавав ей по щекам, ушел к другой женщине. В их громоздкой, имеющей свои пункты во всей Москве конторе работало немало одиноких женщин, заглядывающихся на него, опрятного привлекательного мужчину. И уж наверняка, если бы он обратил внимание на какую-нибудь из них, у него не было бы проблем...

Квартира встретила его проволглой тишью, теплом, запахом женского "парфюма" - духами, пудрой, кремами пропиталась не только прихожая, но и гостиная - центральная комната с круглым раздвигающимся столом, предназначенным для обильных и шумных застолий. Бобров улыбнулся тихо, но улыбку обрезала резкая боль, он даже скорчился от нее, втянул сквозь зубы воздух, стараясь погасить её или хотя бы остудить, но боль не проходила.

Посмотрел на часы - времени у него было в обрез: лишь покидать в сумку одежду да собрать кое-что из туалетных принадлежностей: бритву, одеколон, мыло, зубную щетку с пастой, а потом на метро - и мчаться бог весть куда, на московскую окраину. Впрочем, кого-кого, а Боброва окраиной не испугаешь, он здесь бывал столько раз, что и сосчитать невозможно.

Хоть и думал он, что прощание с домом пройдет "всухую" - не прошло, виски у него заломило от тоскливой боли, на глаза навернулись слезы. Бобров не сумел удержать их, сел на стул, притиснул руки к голове.

Какой бы худой ни была жизнь в доме, в семье - это была его жизнь. Им созданная, им поддерживаемая. И какой бы хорошей ни была жизнь в больнице, как бы ни старались врачи, нянечки - забота их все равно будет дежурной, как всякая забота посторонних людей, и больничное "хорошо" обязательно будет хуже домашнего "плохо".

Вздохнув, он глянул на часы. Время его истекло. Бобров вытер кончиками пальцев глаза и написал записку: "Людмила! Леночка! Меня положили в больницу. Это на Каширском шоссе, недалеко от станции метро "Каширская". Все произошло внезапно. Номера палаты я ещё не знаю. Очень жду вас. Приходите ко мне, навестите... Мне без вас плохо. Целую вас..."

Прочитав текст, он добавил внезапно задрожавшей рукой: "Я вас очень, очень, очень люблю!"

У двери он не выдержал, прислонился к косяку всем телом, раскинул руки в стороны и расплакался. Больница его страшила, он никогда не лежал в больнице. Иногда навещал заболевших сослуживцев, приятелей, родных - это было выполнением долга, не больше. Что же касается сослуживцев - то долга профессионального, цехового, партийного или какого ещё там?..

Через минуту Бобров с изменившимся, каким-то окаменевшим лицом закрыл дверь квартиры и, горбясь, вяло шаркая ногами, будто старик, зашагал в сторону метро.

Звонить из больницы домой было бесполезно, телефоны-автоматы - а их установлено по одному на этаже, - жадно глотали жетоны, каждый из которых, между прочим, стоил полторы тысячи рублей. Редким счастливцам, правда, удавалось дозвониться, - но для удачи надо было наменять жетонов как минимум на среднюю зарплату. Бобров был не из тех, кто мог себе позволить такие траты.

Первая ночь для него была мучительная. Бобров всегда плохо спал на новом месте, ворочался, часто просыпался, а тут сна вообще не было, было лишь забытье, схожее с одурью, и все равно коротенький сон он увидел. Во сне он пришел домой к своему закадычному товарищу, позвонил в дверь, а тот дверь не открывает, спрашивает с той стороны: "Это кто? Юра?" - "Нет". "Володя?" - "Нет". - "Серега?" - "Нет". - "Кто же тогда?" - "Роман". "Роман? Нет, такого я не знаю". - "Это же я, Роман, Роман Бобров!". - "Не знаю такого", - равнодушно ответил из-за двери приятель и дверь так и не открыл.

Очнувшись ото сна, разлепив глаза, Бобров вспомнил, что приятель этот умер восемь лет назад. Внутри у него что-то судорожно сжалось, холодный колючий пузырек медленно пополз вверх к горлу, там лопнул, причинив Боброву боль.

- Как же так? - спросил он себя, подвигал вялыми влажными губами, приподнялся на широкой и плоской, как аэродромное поле, больничной кровати. - Почему именно к нему я пошел в гости? И куда, а? На тот свет!

В окне виднелись деревья, освещенные мертвенно-желтыми фонарями, шоссе, по которому мела кудрявая, сухая поземка - машин в этот ночной час не было. Еще проглядывали далекие угрюмые корпуса - то ли завод какой, производящий галоши для космоса либо нательные рубахи для личного состава Вооруженных сил России, то ли жилые дома новой конструкции и предназначения - для одиноких стариков и старух, которые свои квартиры сдали московской мэрии, то ли что-то еще. Угрюмость проступающих сквозь прозрачную ночную тьму корпусов удручала, Бобров немо шевелил ртом, глядя за окно, потом поглубже вздохнул и спиною повалился на кровать.

- Нет, так с ума сойти можно, - прошептал он, - это совершенно определенно.

Сосед его по палате - востроносый человек с небритыми щеками и крупным, как булыжник, кадыком, храпел, словно паровоз, тащивший за собою полсотни вагонов. Спастись от могучего храпа можно было, только переместившись отсюда километров на двадцать, но куда мог переместиться из больницы Бобров? Он сжал зубы, снова вгляделся в метель, медленно поднимающуюся в ночной темноте, за окном. Как все-таки отличается пейзаж ночной от пейзажа дневного! Деревья, например, днем были совсем другими. Под больничными окнами рос старый яблоневый сад - когда-то давно, в сталинские времена, здесь было, видать, большое хозяйство, показательный подмосковный колхоз или совхоз. Стволы яблонь - разлапистые, искривленные, с крупными ветками, создавали какой-то странный покой и домашность, сонное тепло; ночью же в искривленных, растворяющихся в темноте ветках таилось что-то злое, опасное, готовое вцепиться в человека, ухватить его за одежду, сучком выцарапать глаза...

Бобров почувствовал, что темнота перед ним влажно поплыла, на глаза навернулись слезы. Он сморгнул их, всхлипнул и вдруг услышал, что храп соседа резко оборвался. Сосед повернул в сторону Боброва голову, блеснул в темноте белками глаз. Прокашлявшись спросил у Боброва:

- Ты не куришь, сосед?

- Нет.

- И я не курю. А вот чего-то курить хочется.

- Ты не куришь, сосед?

- Нет.

- И я не курю. А вот чего-то курить хочется.

Бобров сглотнул слезы, запил их водой из больничной кружки, стоявшей на тумбочке, спросил:

- Что, так тошно?

- Тошно, - не стал отрицать сосед, - так тошно, что...

- И мне тошно, - признался Бобров, - очень тошно.

- Дома эта проблема снимается легко, дома есть друзья, телефон, телевизор, коньяк, пиво в холодильнике, а что есть здесь?

- Только тоска, - сказал Бобров.

- Ну, не только... Есть ещё боль, есть надежда - у всякого, кто серьезно болен, есть надежда, есть слезы, есть радость - всего полно!

- А мне кажется, что, кроме тоски, ничего уже нет.

- У тех, кто попадает в больницу, первые дни всегда черные, настроение - ни в дугу. А потом - ничего, потом проходит... Приедут домашние, привезут каких-нибудь пампушек с повидлом, супца из птицы-курицы, фотографии, на которых запечатлены приятные миги, и все - кривая ползет вверх...

- Домашним я так ничего и не сумел объяснить - не видел никого перед отъездом. Записку оставил, но что записка...

- Верно, записка - не живой человек, но все равно - знают, где ты. В общем, жди и надейся, - сосед похлопал по кровати ладонью, зевнул, надейся и жди! - Перевернулся на другой бок и через минуту рядом с Бобровым вновь залязгал железными сцеплениями мощный грузовой состав, бешено захрипел, напрягаясь из последних сил, паровоз: по части храпа его сосед, наверное, не имел себе равных в мире.

Утром Боброву стало хуже, его тело словно бы наполнилось жидким железом, перед глазами в горячечной рыжей мгле забегали шустрые электрические букашки, он с трудом разлепил глаза, облизал сухим, наждачно жестким языком губы и позвал:

- Сосед! А сосед! - Голоса своего Бобров не услышал, да и не было голоса - лишь слабенькое сипение, движение воздуха в воздухе, а не голос, сосед на зов Боброва никак не среагировал. Бобров перевалился на бок и ладонью постучал по металлической боковине кровати.

- Ты чего? - забормотал сосед, встрепенувшись на кровати. Сел, помотал лохматой головой. - Плохо, что ль?

- Плохо, - пожаловался Бобров, - позови врача!

- Чего ты там шепчешь, я не слышу, - откашлялся сосед. - Сейчас пригоню врача.

Свесил ноги с кровати, поймал ими старые кожаные тапочки, вслепую нащупал клюку, без которой не рисковал покидать палату, и выбрался в коридор. Минут через пять он вернулся с привлекательно-тоненькой, будто яркое тропическое деревце, докторшей, которую Бобров уже видел, но в силу её возраста отнесся к ней с меньшим доверием, чем отнесся бы к иному плешивому старичку, практикующему ещё с довоенных времен.

- Что с нами случилось? - ласковым голосом поинтересовалось "деревце".

- Плохо, доктор, - беззвучно выдохнул Бобров, - слабость. Очень слабо себя чувствую.

Он думал, что эта миловидная девушка не услышит его, но она все услышала, выдернула из кармашка халата стетоскоп, приставила черную холодную бляшку к груди Боброва. Потом померила давление.

- Давление пониженное, пульс тоже пониженный, - сказала она. - Упадок сил. - Голос её приобрел успокаивающий оттенок. - Ничего страшного. То же самое было и с вашим соседом по палате. А сейчас мы его привели в норму. Как, Королев? - Бобров впервые узнал, что фамилия мирового рекордсмена по храпу - Королев. - В норме вы у нас или не в норме?

Тот басовито пробухал кашлем в кулак, стараясь не сбить юную медичку с ног своим могучим, хорошо отстоявшимся за ночь внутренним духом, ответил готовно:

- Еще в какой норме!

- У нас почти все больные такие - вначале упадок сил такой, что человек не может самостоятельно сходить в туалет, а потом ничего, потом потихоньку-полегоньку начинается подъем сил. Лекарства делают свое дело.

Докторша говорила ещё что-то, но Бобров уже не слушал её, он жевал губами, безуспешно силясь перебить её, болезненно морщился, захватывал ртом теплый воздух хорошо нагретой палаты - больницу топили отменно, но и этот теплый воздух казался ему холодным. Наконец докторша замолчала, наклонила к Боброву свое юное, пахнущее хорошим кремом и духами лицо - настолько юное, не тронутое временем, что Бобров чуть не расплакался: а ведь он когда-то был таким же, как это "деревце", но потом все отлетело куда-то под житейскими ветрами, жестоко раскачивающими его ствол, и единственное, что у него пока есть - сегодняшний день, настоящее. И перейдет это настоящее в будущее или нет, зависит от этой докторши, от зав. отделением, от нянечек и сестричек, от Всевышнего - это само собой, поскольку все мы под Богом ходим...

- Что-нибудь ещё надо? - спросила докторша, в голосе её Бобров уловил нетерпение - ведь он не один такой под её началом, в отделении их собралось, наверное, гавриков двадцать, не меньше, и ему сделалось неловко.

- Со...со... - засипел Бобров безголосо. Справился с собой. - Доктор, лучшее лекарство для меня - это родственники, жена и дочь. Со... Сообщите им, пусть придут ко мне. Я хочу увидеть их... - Он говорил долго, бесконечно долго, медленно и еле слышно, служебное нетерпение, возникшее было на лице юной докторши, исчезло, сменилось участием, чем-то теплым и живым, она несколько раз кивнула.

- Хорошо, - сказала докторша, - давайте телефон.

Бобров привстал, потянулся к тумбочке, на которой лежала бумажка с номером телефона, придвинул к докторше.

- Во-от.

Она взяла бумажку и ушла, оставив после себя запах духов, чистоты, мыла и молодости.

Бобров забылся. В забытьи он видел свое прошлое - то самое далекое прошлое, когда он был таким же юным и безмятежным, как докторша, видел себя и Людмилу - трогательно-хрупкую, на которую не то что дышать, даже глядеть было боязно - вдруг что-то сломается, видел дочку, кричащий крохотный розовый комочек со сморщенной блестящей кожей. Маленькая Леночка была очень голосистой. "Лю-юда!" - немо произносил он и тянул к жене руки, она улыбалась, шла к нему, но в последний момент увертывалась, выскальзывала из его рук, и он оставался один на один с пустым пространством. "Лю-юда!" - И жена вновь возникала где-то сбоку, устремлялась к нему, и Бобров, не сдерживая счастливой улыбки, бежал ей навстречу.

Как давно они были такими? Сколько лет, сколько веков назад? Это уже потом, много лет спустя, Людмила стала нынешней Людмилой, а тогда она была влюблена в него до одурения, и он был до боли влюблен в неё - так влюблен, что от счастья останавливалось сердце.

Нынешняя Людмила - другая, от прежней Людмилы ничего не осталось. И все равно, какой бы она ни была, судить её он не имеет права, он ей многого недодал - достатка, радости, поездок на юг, в благословенные места, недодал светлых дней, украшающих бабью долю - он многого не сумел, и в том, что Людмила сделалась такой, виноват он, только он. И больше никто!

...Он ждал её, ждал Ленку, ждал, когда они появятся под заснеженным окном больницы, где посреди узкого тротуарчика виднелся черный зев открытого люка, - в него пока не упал никто, но ведь упадет, как только этого не видит больничный завхоз. Он ждал их днем, ждал ночью, в тревожном, красноватом, клубящемся сне, морщась от храпа соседа, думая о жизни, которую больница невольно сколола надвое - в ней и до нее. Он ждал домашних, но они все не шли, словно бы их и не было, словно они и не жили в Москве. Не пришли ни в тот день, когда он передал телефон врачихе, ни на следующий, ни на третий день...

"Как же так? - огорчался Бобров, лежа на кровати и исследуя глазами потолок, по которому были проложены два шнура с пожарными датчиками, похожими на микрофоны, словно бы специально установленными для подслушивания больных. - Неужели Люда с Ленкой не могут выделить мне немного времени? Или этого времени у них вообще нет? А?" - Он пытался представить что происходит дома, но не получалось: в больнице вообще сместились все понятия, мелкое стало крупным, крупное мелким. Во всяком случае виноватой Людмила никак не была... Людмила, Людмила... Она ведь в коммерческой структуре трубит, а у коммерсантов этих, мироедов проклятых, все подчинено одной цели - потуже набить кошелек. Из человека все соки выжмут.

- У-у-у, мир-роеды! - прошептал он едва слышно.

В следующий раз обход делал степенный молодой человек с черной татарской бородкой, обширной, как у Ленина, лысиной и быстрой речью, выстреливающей изо рта горохом.

- Прошу вас, доктор, позвоните моим домашним, пусть они ко мне приедут, - попросил Бобров. - Мне сразу легче станет. А, доктор!

- Сам-то пробовал звонить? - грубовато, на "ты", поинтересовался доктор.

- Пробовал. Все деньги, что у меня были, потратил на жетоны, а жетоны прозвонил, все до единого. И ни разу не соединилось. А мои, мои... - губы у Боброва дрогнули, - мои, они даже не знают, в какой палате я нахожусь, голос вернулся к Боброву, дребезжащий, - иначе бы они давно приехали! А так не едут. Позвоните им, доктор!

- А вдруг они не могут? Жизнь ведь сейчас сумасшедшая.

- Как это не могут?

- Ну... все бывает!

Перед Бобровым в палате заклубился, возникнув из ничего, голубоватый легкий дым, он даже застонал от досады - врач, а не может понять его, больного.

Назад Дальше