- Как это не могут?
- Ну... все бывает!
Перед Бобровым в палате заклубился, возникнув из ничего, голубоватый легкий дым, он даже застонал от досады - врач, а не может понять его, больного.
- Позвоните, доктор... - повторил Бобров. - Ну, пожалуйста! В порядке исключения.
- Ладно, - сказал доктор и протянул руку, - давайте номер телефона. Будем считать это терапевтическим средством.
Бобров придвинул доктору лежавшую на тумбочке бумажку - он снова заранее нацарапал на тетрадной четвертушке номер своего телефона и держал его наготове - докторша небось потеряла.
- Вот, доктор...
- Я позвоню, - пообещал доктор, сунул бумажку в нагрудный карман и проговорил торопливо, защелкал по-птичьи быстро: - А теперь послушаем, как стучит ваш мотор, - и приложил стетоскоп к груди Боброва.
По бровям, сдвинувшимся к переносице, и настороженному взгляду Бобров понял, что врач остался недоволен состоянием пациента.
- Что, доктор, пора мне на свалку? - попробовал пошутить Бобров пауза затянулась. Доктор прикусил острыми белыми зубами нижнюю губу.
- Нет, пока не пора, - сказал он. - Вначале полечимся, а потом уже на свалку.
- Доктор, позвоните, пожалуйста, моим, - вновь попросил Бобров, когда доктор покидал палату.
- Обязательно позвоню, - пообещал доктор, - только ставлю одно условие - лекарства употреблять регулярно, не пропускать. В общем, сами понимаете, состояние ваше - баш на баш...
Через пятнадцать минут по-синичьи шустрая сестричка принесла на тарелке таблетки - желтые, розовые, голубоватые, белые.
- Что это? - упавшим тоном поинтересовался Бобров.
- Лекарства разные. Желтые, например, - рибоксин, очень полезные при заболеваниях сердца и печени...
- И все надо съесть? - перебил её Бобров.
- Все!
Он устало опустил наполнившуюся горячим звоном голову на подушку.
- В желудке же дырка будет.
- Дырку заштопаем, - пообещала сестричка и покинула палату.
Бобров съел все таблетки, как и было ему предписано, не ощущая не вкуса, ни каменной твердости, и стал ждать, когда же к нему приедут родные.
Все для него сейчас сосредоточилось в двух людях, в двух женщинах, в Людмиле и Ленке. О том, что Ленка уже стала женщиной - "оскоромилась" ещё в восьмом классе, Бобров, увы, знал - слишком лихая нынче пошла молодежь, ничего святого нет у нее. Он как-то случайно услышал её разговор с подружкой, где Лена жестким, всезнающим бабьим голосом впечатывала в телефонную трубку слова, заставившие Боброва поежиться:
- Знаешь, Алина, нынче целки водятся только в детских колясках, как только девочка вывалится из коляски, научится ходить, а мама на минутку отвернется - все, девочка уже не девочка! Так что не переживай! Нашла из-за чего слезы лить! Для меня это - дела давно минувших дней.
Вот так! "Дела давно минувших дней". Было над чем задуматься отцу. Он тогда потемнел, но Ленке ничего не сказал. Да и отошла дочь от него, стала мамочкиным ребенком - мать теперь воспитывала её. По своему образу и подобию.
И все-таки Лена - его дочь, его родная кровь - она его, его, его! И Людмила, в чью бы чужую постель ни заваливалась, - тоже его. Все, что было плохого в этих женщинах, отодвинулось на задний план, на первый план выступило то, что делало их родными, желанными Вспоминались приятные мелочи - эти подачки жизни: даренные ко дню рождения галстуки, бутылка холодного шампанского, извлеченная из холодильника, титул "папы лучшей ученицы класса", неожиданно пожалованный Боброву, когда дочка училась в третьем классе, что-то еще, что радовало память, оттесняло все темное, наносное.
В тот день, когда он отдал бумажку с телефоном лысому бородачу, Бобров не ждал домашних - рано еще, а вот на день следующий, назавтра, уже ждал. Людмила с Ленкой должны обязательно появиться...
Приемные часы в больнице - с четырех до семи. Бобров несколько раз поднимался, подходил к окну и, держась одной рукой за штору, другой за стену, долго и внимательно смотрел вниз, в укатанную снежную площадку, на которой парковались легковушки и всегда толпился народ. Вглядывался в дорожку, горбато уходящую вверх и сваливающуюся за изгородь, за окраину старого сада, - эта дорожка вела к станции метро, - щурился до боли, желая увидеть на дорожке Людмилу с Леной - хотелось встретить их во всеоружии... Он вышел бы в коридор и встретил их у палаты... нет, возле лифта.
Но Людмила с Леной не появились и на следующий день. И на следующий... Боброву казалось, что кто-то взял да перерубил шланг, через который он дышал.
Он ещё раз попросил врачей, чтобы те позвонили домой - пусть сделают маленькое служебное одолжение, но, видать, в мире, в природе все было настроено против него: ни Людмила, ни Ленка в больнице не появились.
Бобров понял, что ждать больше нечего.
Я не могу осуждать врачей, взявших у Боброва бумажки с домашним телефоном и не позвонивших его родным, - в их обязанности это не входит. Да у врачей и без того много дел и проблем - не хватает медикаментов, не хватает штатных сотрудников, не хватает медсестер, на каждом враче лежит огромная нагрузка - больных стало куда больше, чем раньше.
Как бы там ни было, никто из врачей не позвонил Боброву домой. Или просто не дозвонился.
С другой стороны, врачи отнеслись к просьбе больного не по-врачебному - им ли не знать: как влияет состояние духа больного на течение болезни.
...Покачиваясь, он подошел к окну, оперся обеими руками об узкий подоконник, посмотрел: что там, на воле?
Больничный сад был гол, пуст; по макушкам мелких, ороговело-твердых сугробов бежала поземка - лихая, кудрявая, шустрая. Блеклое, уродливо крохотное солнце путалось в небесном тумане, светило слабо и безрадостно. Деревья тихи и грустны.
"Они спят, - подумал Бобров, - спят деревья, и им хорошо".
На ближайшей яблоне - старой, с разваленным комлем и скрюченными от хвори ветками - сидел воробей. Одинокий, нахохленный, жалкий комочек пуха на секущем ветру. Ветер пробовал сбить его с сучка, но воробей прочно держался на ветке, будто бы смерзся с нею.
- Эй! - засипел Бобров, постучав пальцем по стеклу. - Эй! Ты же замерзнешь! Эй! - Но воробей на стук не обратил никакого внимания, сипенья же вообще не услышал.
Мороз на улице, судя по рисунку, образовавшемуся в углах окна, был немалый, мороз-рукодельник изобразил тропические цветы, гнутые лапы папоротника, гибкие лианы, рисунок полз вверх, а сверху вниз двигался такой же затейливый рисунок. Воробей на ветке рисковал - мороз запросто мог откусить ему лапы.
Вдруг Бобров понял, что воробей мертв, он окаменел, застряв на яблоневой ветке - видать, примеривался, куда нырнуть, где под крышей есть тепло, да не успел спрятаться - мороз оказался проворнее его.
Бобров засипел, помял пальцами горло и отступил от окна к кровати, повалился на неё спиной. Скривился небритым лицом - он вдруг сам почувствовал себя воробьем, сидящим на обледенелом сучке, со всех сторон обдуваемым ветром, обдираемым морозом, в горле у него что-то сжалось, заскрипело тоскливо, и он забылся.
Очнулся Бобров от того, что в палате появился сосед. Сосед уже заимел в больнице друзей и, случалось, лечился не только лекарствами. Впрочем, это тоже было лекарством, его принято считать народным.
- Ну что, брат, - жалобно, сочувствуя соседу, Королев пошмыгал носом, промокнул глаза серым нестираным платком, - опять твое бабье не появилось? - И когда Бобров не ответил, вздохнул понимающе: - Ох, бабье, бабье! Сколько же мы, мужики, от него терпим! - он сжал руками голову, покрутил её, как тыкву, из стороны в сторону, - сколько терпим - что ни в сказке сказать, ни пером описать.
Через пять минут он уже мерно работал огромным кадыком, будто поршнем диковинного механизма и издавал звуки, не поддающиеся описанию.
А Бобров лежал и думал о том, что значат для всякого нормального человека его домашние, его семья. Это и опора, и надежда, и здоровье, и радость, и горе. И силу свою человек черпает только дома, в семье, и жив бывает до тех пор, пока не порвана пуповина, связывающая его с домом.
Он понял, кто он такой, а точнее, что он такое в своем доме. Воробей, замерзший на обледенелой яблоневой ветке, погибший потому, что ему некуда было деться... Воробью мертвому в этой жизни легче, чем воробью живому, вот ведь как.
Эта мысль неожиданно ясно высветилась в его мозгу: а ведь и в самом деле, мертвому легче, чем живому...
- Легче, чем живому, - пробормотал он, поднялся с кровати и снова подошел к окну.
Поземка кончилась, низко над землей с автомобильной скоростью неслись неряшливые тяжелые облака, скреблись о макушки деревьев, пикировали на крыши домов, уносились за окраину сада, за горизонт, ветер сделался смирнее, воробьиный пушистый комочек, приклеившийся к ветке, теперь не трепало. Бобров привычно глянул на горбину дорожки: не идут ли по ней Людмила с Леной?
Дорожка была пуста.
Бобров сбросил с себя спортивную куртку "адидас" - китайская подделка, фальшивка, натянул тельняшку - эта у него была настоящая, с северного флота, сверху надел свитер. Сосед, словно бы что-то почувствовал, перестал храпеть, зашевелился, втянул в себя воздух, сплюнул и открыл глаза.
- Ты чего? - спросил он. - Куда наряжаешься? Али твои пришли?
- Нет, не пришли.
- Тогда чего?
- Чаво, чаво? Да ничаво! Хочу немного подышать свежим воздухом. Не то в легких все слиплось... Скрипят, проклятые, будто я никогда их не чистил.
- А что, чистил разве?
- А как же! И сорокаградусной, и той, что покрепче. Всякими моющими средствами... Вплоть до керосина.
- Это само собой разумеется, - успокоенно пробормотал Королев и повернулся лицом к стене.
Бобров вышел в коридор, держась руками за стенку, добрел до середины, где сновали вверх-вниз лифты, выжидал, когда кабина остановится на его этаже. Когда кабина остановилась, Бобров поинтересовался:
- Вверх?
- Вверх!
Он вошел в лифт, встал у стенки - ему специально освободили место, откинул голову назад и закрыл глаза. Почувствовал, что его повело, понесло в сторону, будто пушинку, в ушах раздался звон, а где-то глубоко внутри родился холодный, колючий, словно крупная летняя градина, пузырек, медленно пополз вверх, к глотке, останавливался вместе с лифтом, замирал на очередном этаже, чтобы выпустить пассажира, и едва лифт начинал свое движение, пузырек полз дальше.
Он был очень неприятный, хотя и знакомый, этот пузырек.
Наконец Бобров почувствовал, что остался в кабине один, открыл глаза, провел пальцем по щитку с кнопками, давя на самую верхнюю, рядом с которой на металл был наклеен кусок лейкопластыря и шариковой ручкой нарисована цифра. Лифт привычно лязгнул своими натруженными суставами, малость приподнялся и остановился.
Он выбрался из лифта и по лестнице поднялся к люку, выводящему на крышу, попав на воздух, замер на секунду - холодный ветер начал заталкивать его обратно, а теплый квадрат люка, через который он вышел, из люка тоже дуло, несло проволглым человеческим теплом, застойным больничным духом, этот дух не пускал Боброва обратно. Он затоптался смятенно, не решаясь сделать следующий шаг, - мороз перехватил дыхание.
- Эх, родные мои, мои так называемые домашние, - пробормотал он горько, - что же вы со мною сотворили, а? И что я вам сделал, чтобы со мною так поступать, а?.. Все, - пробормотал он глухо, - финита ля комедия!
Принесшийся ветер накрыл его охапкой снега, он попятился, ухватился рукой за стылую железную скобу, боясь, что его сдует, влажная кожа больно прилипла к железу, но Бобров не почувствовал боли.
Раньше он задумывался иногда о смерти, страшился её - смерть представлялась ему чем-то безобразным, тяжелым, а сейчас он понял, что это не так, - смерть может быть и облегчением. Он больше не боялся её.
Ветер неожиданно стих. Земля с высоты имела круглый вид, дома напирали друг на дружку, словно детские кубики, теснились, свободного пространства почти не было. Он оттолкнулся рукою от скобы, за которую держался, и медленно прошел к краю крыши.
Горбатая дорожка, проторенная через старый сад, отсюда выглядела едва приметным стежком, воробья - маленького, убитого морозом, не было видно. Бобров ощутил себя таким же воробьем, пока ещё живым, но до небытия его отделял шаг - совсем маленький, птичий. Переступить черту было для него уже делом плевым. И он сейчас её переступит.
- Я - тоже воробей, я тоже, - пробормотал он хрипло, попробовал представить себе, что делает сейчас жена, и не смог - он даже не смог вспомнить её лицо, вот ведь как. Он понял, что уже полностью отсечен от своего прошлого.
Острая жалость заставила закашляться - это прошлое пробовало его удержать, затягивало назад, в распахнутый квадрат двери. Бобров, торопясь, боясь того, что не выдержит, передумает, перешагнул через оградку последнее препятствие, стоявшее на его пути, глянул вниз.
Бобров набрал побольше воздуха в грудь и шагнул вперед. Земля медленно, словно большая величественная птица, совершила вокруг него плавный облет, ударила в лицо морозом, снегом, ещё чем-то железно захрустевшим на зубах. Она приближалась к нему угрожающе медленно, но в какой-то миг движение её убыстрилось, и Бобров почувствовал, как от резкого толчка у него разрывается сердце.
Врачей больницы потрясло не то, что Бобров покончил с собой самоубийцы здесь случались и раньше, потрясло другое: ровно через час после гибели Боброва в больнице появилась ладно одетая, обильно накрашенная женщина цыганского вида с шустрыми глазами и большим ртом; вместе с ней голенастая, с нежным лицом девчонка - почти подросток, но чувствовалось, что она уже знакома со многими взрослыми тайнами...
Опоздали они ровно на час. Никаких телефонных звонков им, конечно же, не было, они разыскали Боброва по его записке. И приди они на час, на полтора раньше - Бобров наверняка бы остался жив.
А может, и нет. Кто знает... Ведь у всех свое время прихода в этот мир и ухода из него.
РАЗВОД ПО-НОВОРУССКИ
Он влюбился в Леночку Свирскую с первого взгляда: она была длинноногая, большеглазая и очень образованная - с упоением читала скучного Пруста и длинные романы Толстого, которого Терентьев терпеть не мог, целыми страницами цитировала рассказы из жизни "болотных людей" Акутагавы Рюноскэ и белые стихи малоизвестных поэтов Серебряного века.
И специальность у Леночки была самая что ни на есть подходящая для Терентьева: Лена окончила Плехановскую академию по разделу "Бухгалтерский учет и аудиторская проверка", и Терентьев, недолго думая, предложил Леночке пойти на работу к нему в фирму. На должность главного бухгалтера.
Очень скоро она стала необходима Терентьеву, как дыхание, как чашка кофе утром, чтобы окончательно прийти в себя, вошла в курс всех дел фирмы, и Терентьев решил на ней жениться. Ведь это же самый лучший, самый выигрышный вариант для процветания фирмы, когда финансы и руководство находятся в руках одной семьи.
Леночка оказалась очень нежной, очень заботливой женой: утром вставала затемно, чтобы приготовить завтрак повкуснее - знала, что Терентьев рано уезжает из дома (главбуху появляться так рано на работе необязательно), покупала разные вкусности, которые Терентьев очень любил копченых кур, заливное из телячьих языков, малосольную лососину, осетровый шашлык, замоченный в вине, устриц, печеных раков и так далее, и это очень нравилось Терентьеву. Приобретала мужу и вещи...
Вкус у неё был безукоризненный, в мужской одежде она смыслила больше, чем Терентьев, хотя на отсутствие вкуса тот никак не мог пожаловаться, всегда был одет, словно бы только что сошел с обложки модного журнала. Особенно точно она умела подбирать галстуки.
- Галстук, Стасик, это то самое, что маскирует недостатки любого костюма. Когда правильно подобран галстук, ни за что не заметишь, что костюм сшит халтурно, что у него косые проймы и один лацкан ниже другого, учила она мужа. - Более того, можно каждый день ходить на работу в одном и том же костюме, менять только галстуки, и ни один человек не усечет, что костюм не меняется. Вот так-то, мой милый...
Вскоре у них родился сын Андрюша, следом второй сын - Антон. Лена узнала, что имена оказывают серьезное влияние на судьбу детей. Не то ведь можно дать ребенку такое имя, что оно прямиком приведет его лет так через двадцать на скамью подсудимых. Но Андрей и Антон - оба имени на "А", оба подразумевают лидерство, оба имеют своих святых - в отличие от какого-нибудь Вилена, Рэма или Гарри.
Терентьев не возражал - он доверял жене: раз та решила дать детям такие имена, то, значит, так и надо. Он был занят своей фирмой. Конечно, Лена, как главбух, тоже была занята фирмой, но у неё на руках все-таки находилось уже двое пацанов, а это - забота такая, что требует полной отдачи, тут уже не до фирмы, поэтому на "подхват" в бухгалтерию пришлось посадить опытную бухгалтершу-пенсионерку, из тех, кто хорошо знает два арифметических действия "прибавить" и "умножить", а два других признает только наполовину, и это устраивало Терентьева. Так что дела у фирмы шли неплохо.
И вообще, никакие потрясения не могли потопить фирму Терентьева, она устойчиво держалась на плаву, и это рождало в Терентьеве некую гордость, ему было приятно ощущать собственную неуязвимость, независимость от финансовых бурь.
Он приезжал домой и, поспешно поглощая вкусную еду, приготовленную Леной, тянулся к её руке, подхватывал пальцы, подносил их к губам, предварительно промокнув рот салфеткой:
- Ты - мой тыл, ты - мое надежное прикрытие. Не имей я такого прикрытия, на моем фронте все давным бы давно рассыпалось... Спасибо тебе!
В ответ Лена гладила Терентьева по волосам.
- Ешь, тебе надо много сил, чтобы тащить такой тяжелый воз, как твоя фирма...
Ласковые слова жены грели Терентьеву душу, в висках, в ключицах, в затылке возникало благодарное тепло, ему хотелось броситься перед женой на колени, прижаться к ним головой и до бесконечности произносить одно благодарное слово:
- Спасибо... Спасибо... Спасибо...
Сыновья подросли, Лена вышла на работу, поработала немного и... забастовала.
- Я не могу так много вкалывать, - заявила она мужу, - это ты у нас двужильный, по двадцать четыре часа в сутки проводишь в офисе, а я не могу. Дыхание пропадает, грудь болит... - Лена прижала руку к сердцу.