Не видишь: для хорошего человека играю. Понимать надо!
«Тихая баллада» сама подвернулась на язык. Печальные аккорды робко двинулись по цвинтарю, натыкаясь на кресты, но мало-помалу окрепли, взметнулись к луне траурным «Реквиемом»; пьяные слезы выступили на глазах Петера. Тоска гадюкой вилась в сердце. Тоску Сьлядек не любил, но куда деваться? Не «Гопака» же покойнику играть? Или про горелку, которую надо хлестать целую неделю без продыху… А, собственно, почему бы и нет?! В домовине грустно, одиноко, так грех ли развеселить горемыку?
Взвилась завирухой плясовая над оторопевшими могилами! Петер Сьлядек кого хошь на ноги подымет! Эй, покойнички, айда танцевать?! Могила заворочалась косматым псом, спросонья отряхивая редкий снег. Зашуршали мерзлые комья земли. Вот, значит, почему на ней снега нету! Вставай, милок, спляшем! Петер, он такой, он кого хошь…
– …добра горiлка!..
В следующий миг хмель испуганно съежился, а пальцы примерзли к струнам. Тишина. Жуткая, кладбищенская. Лишь финальный, заплутавший отзвук лютни потерянно тает меж крестов. И – шорох. Шорох осыпи. Ага, сучий сын! доплясался? доигрался? Накликал?! Бессилен шевельнуться, осквернитель цвинтаря завороженно наблюдал, как содрогается в родовых муках весь могильный холм, раздается в стороны, исподволь теряя форму… Мертвец! Там – неупокоенный мертвец! Пальцы судорожно нашарили на груди кипарисовый крестик, вцепились, как в последнюю надежду…
Земля! Свежая земля с могилы!
Горпина уверяла: если ее съесть – упырь не тронет.
Сьлядек повалился на колени, пытаясь запустить пятерню в могильный холм. Как бы не так! Земля только с виду казалась рыхлой. А на самом деле – мерзлые комья. С трудом удалось растереть один в ладонях. Сунул добычу в рот: чуть не стошнило, но Петер пересилил себя, заставил проглотить, потянулся за другим комком… Навстречу из-под земли сунулась грязная рука с плоскими, щербатыми ногтями. В лунном свете рука отливала металлом. Вопль застрял в глотке вместе с недожеванным грунтом. Помутилось в голове. Кажется, он пытался отползти в сторону, но лишь сучил ватными ногами. А из могилы уже выбирался мертвец! Черный, страшный, курящийся паром, лицо из железа ковано: ржавое, одутловатое. С явственным скрипом поползли вверх чудовищно длинные веки. Мертвец отдирал их от щек с заметным усилием, храпел загнанной клячей…
Петер сунулся лбом в край холма. Укусил ближайший ком, стараясь быстро прожевать.
– …ты ш-шо… ш-шо творишшшшь?.. Г-голодный?
– У-у! – замотал головой несчастный лютнист, давясь горькой дрянью. – Не трожь меня! Я землю ем!
– З-за… з-зачем?
Голос у мертвеца тоже был изъеден ржой, подстать лицу.
– Чтоб ты меня не тронул! – взвыл бродяга, удивляясь покойницкой бестолковости. Осенив себя крестом, он отважился глянуть на восставшего мертвеца: тот, трудно моргая, пялился в ответ. Потом тоже перекрестился (Сьлядека чуть родимчик не хватил!) и спросил, отвернув дикую харю:
– Эй, добрый человек… А что, скажем, нет ли у тебя чего-нибудь съестного?
– Не ешь меня! Ты не должен! Я землю…
– Вишь, дурной! чортов сын! Люпус ты шелудивый эст! – упырь явно осерчал, выказывая недюжинное образование. – Еда в мешке, говорю, имеется? Я землю употреблять, как ты, не желаю…
– Есть, есть! – заторопился Петер. Руки-ноги оттаяли, судорога отпустила. Торбу в шинке набили харчами под завязку; кольцо жареной колбасы, благоухая, нашлось прямо сверху. – Держи! Вот еще хлеб…
– Спаси тебя Христос! Ей-богу, в животе как будто кто колесами стал ездить…
Далее речь благодарного мертвеца сделалась неразборчива: он набил рот колбасой с хлебом и радостно зачавкал, поглощая чужой заработок. Пальцы лютниста, шаря в торбе, наткнулись на головку чеснока; это придало Сьлядеку храбрости. Чеснок от нежити – первейшее средство.
– Лови!
Сердце сдавило мохнатой лапой. Ой, что будет, что сейчас будет!..
Занятый важным делом вурдалак кивнул с умилением. Даже не очистив, сунул чеснок в пасть, с хрустом отгрыз половину. Смачно харкнул шелухой; выдохнул ядрёный перегар, спеша заесть колбаской.
– А вот если бы, к примеру, в сей торбе отыскался славный порцион горелки? По здравому рассуждению, хоть чарку выпить на ночь, и то на пользу!
Подавая нахалу оплетенную лозой бутыль, Сьлядек едва не выронил Одаркин гостинец, потому как углядел в расстегнутом вороте, на шее у мертвяка – крестик! Чистое серебро, на гайтане из кожи. Что ж это получается? Серебро ему в радость, крест нательный за счастье, чеснок харчит так, что за ушами трещит, горелку хлещет…
– Ты, значит, что? Ты живой, значит?!
– Буль-буль, – согласился лже-упырь, целуя бутыль взасос.
– Долгим сном заснул, да? Я слыхал, если долгим сном заснуть, могут закопать…
Новый Петеров знакомец пожал плечами, стараясь не глядеть на собеседника:
– Мабуть, что так…
– Ох, напугал! Я-то иду! цвинтарем из шинка! дай, думаю, сыграю для новопреставленного… А ты навстречу!.. я землю ем, давлюсь, гадкая она… со страху чуть не помер!..
От последних слов «воскресшего» аж передернуло. Он коротко, дико зыркнул на лютниста, но быстро отвел взгляд снова. Лицо дрогнуло, оживая:
– А не в обиду будь сказано, пан бандурист, как звать тебя?
– Петер. Петер Сьлядек.
– Душевно рад знакомству. А я, чтоб не соврать, буду…
Музыкант сомневался, верно ли разобрал имя сквозь чавканье, но вроде бы отставного покойника звали Фомой Прутом, – а то как бы даже и не Фомой Трупом! – но это вряд ли.
– А что, Петро, не махнуть ли нам в шинок? – вдруг загорелся Фома. – Непристойно мне хорошего человека объедать. Да и горелка кончается…
Он с сожалением встряхнул бутыль, где оставалось меньше трети.
– Нельзя тебе в шинок! – взволновался Петер. – Там козаки! поминки! чертенята под лавками! Ты и слова молвить не успеешь, как они тебя – колом! Или заседлают и в Царьград!..
– Пожалуй, что и такие чудеса на белом свете творятся, – раздумчиво молвил Фома, после чувствительного глотка передавая бутыль владельцу. Размышляя о чудесах, в молчании, под луной и снегом, допили они остатки. Хмель, затаившийся в утробе Сьлядека, вернулся, придавая мыслям необычайную, родниковую ясность.
– Пойдем ко мне в гости! Тут недалеко, на хуторе… Я у вдовушки одной обретаюсь, она тебя в глаза не видела. Скажу: приятель, замерзли…
– Ползет кто-то…
Тревога в голосе Фомы передалась Сьлядеку. Вглядевшись в кресты, серебряные от луны, он вынужден был согласиться: действительно, некий человек полз по цвинтарю в их сторону. Беззаботно, дивясь своей былой пугливости, Петер сплюнул через губу:
– А-а, небось, от Одарки вертается. Хватил козак лишку…
– Б-ббы… б-бых-х… – Фому начала бить крупная дрожь. Выронив бутыль, он пал на разрытую родную могилку и, давясь, принялся горстями совать в рот комья земли.
Петер расхохотался:
– Не наелся? Сальца дать?
– Опыряка! – хрипел Фома набитым ртом. – Ешь землю, Петро! ешь! скорей!..
Смех пуще разобрал бродягу. Он замахал руками пьянице, ползшему меж крестов; рядом от ужаса взвыл Фома. В ответ раздалось гулкое урчанье, зло сверкнули налитые кровью очи. Двигался человек на удивление шустро, руки мелькали тараканьими лапками; хотя ноги пьяницы безвольно волочились по снегу, оставляя глубокую борозду. Сам не зная зачем, Петер сунул руку в торбу, нашарил вторую головку чесноку – и швырнул в ползущего. Чеснок упал в снег перед самым рылом «гостя». Тварь со злобой зашипела и, огибая гостинец по широкой дуге, ринулась к лютнисту. Рычание, блеск желтых клыков, трупный смрад из пасти…
Внезапно упырь захлебнулся рёвом, подавшись назад. Неподдельный страх отразился на жуткой харе.
– Прости, дедушко! прости! – сипел мертвец, боком шарахаясь прочь. – Нам твоего не надо, мы и своего нанесем, отдадим… только не губи, родимец…
Оказавшись у дальней могилы, он принялся, словно крот, рвать лапами мерзлый холм. Минуты не прошло, как адское отродье скрылось под землей. Снег валился на разверзстую яму, спеша укрыть следы; комья срастались живой плотью. Лязгая зубами, Петер обернулся, желая поблагодарить таинственного «дедушку» за спасение, однако на цвинтаре их было двое: он да Фома. Бурсак лежал без движения, запрокинув голову; к губам его прилипли комочки земли, лицо вновь сделалось кованым из железа, с пятнами ржи на заострившихся скулах.
– Фома!!!
Плача и бранясь, Сьлядек взялся хлестать бедолагу по щекам, с ужасом ощущая лед под ладонью. «Это от мороза, февраль на дворе, лютый месяц, снег, ветер…» С усилием разлепились чудовищные – впрочем, сейчас уже почти человечьи! – веки. Железо оттаивало, делалось плотью…
– Слава тебе, Господи! Живой! Вставай, бежим отсюда!
Ветер с насмешкой свистел вслед беглецам, и тени шептались в обидном предчувствии марта.
Петер уж и кулак себе отбил, колотя в дверь. Наконец в хате лязгнуло, звякнуло, бренькнуло…
– Кого черти тащат?!
– Это я, Горпинушка, я…
– Шляешься, дурень, на Костяна… с лихоманкой бавишься…
Громыхнул засов. Дверь качнулась навстречу, и Петер едва не упал, уворачиваясь; иначе схлопотал бы аккурат по роже. В растерянности заморгал, плача от ярчайшего, невозможного огонька свечи.
– Никак пьян, пройдысвит? гиблая душа?!
– Я это… с товарищем я…
Жаль, рядом не оказалось москалевских кумушек. Вот порадовались бы, узнав мнение ведьмы-Горпины о новом постояльце, о матери его, почтенной женщине, трясця ей в тридцать три селезенки, и о его славных товарищах, обсыпь их, бурлачье племя, чирьи с ног до головы…
– …пустобрёхи! никчемы! Все б по шинкам, голодранцы, пелькою в помои! Як свыня! Очи б мои повылазили, дывлячись…
Горпина шагнула к Фоме, желая почествовать особо, и задумалась. Внезапные, старческие морщины исковеркали бабий лоб. А потом честная вдова возьми да и скрути гостю дулю. «Угостила…» – с тоской думал Петер, готовый бежать куда угодно, хоть обратно на цвинтарь. Однако дальнейшие чудеса мало вязались с неласковым приемом:
– Та не признала, дура! Та радость в хату! Тю на меня, окаянную! Заходьте, у меня и крученики, и сальцо, и первач, на шишки гнатый… та радость! великая радость!..
Обалделый Сьлядек поспешил юркнуть в сени следом за Фомой. Скинул кожух, громко топая сапогами, отряхнул снег. Вдова прямо-таки лучилась радушием, как хорошо протопленная печь – жаром. По хате будто на метле летала. Стол возник, как по волшебству: жирные крученики, толстые, розовые ломти подчерёвины, макитра с кислой капустой, колбас великое множество, холодный кулеш со шкварками, пузаны-вареники, глечик сметаны… Такого изобилия Петеру видеть не доводилось, хоть и баловала вдова постояльца.
– Угощайтесь, гости дорогие…
Обращалась Горпина вроде бы к обоим, но глядела больше на Фому. Впрочем, делала это искоса, со всей возможной аккуратностью, избегая встречаться глазами. Лютнист в свою очередь покосился на товарища: рябая свитка, кушак с кистями, нанковые шаровары заправлены в чоботы. Следов земли на одежде или лице Фомы не осталось. Хлопец как хлопец, пригожий, молодой еще. Небось, железная харя сослепу примерещилась…
– А сели б вы, достопочтенная хозяйка, с нами? – проявил обходительность молчавший доселе Фома. – Повечеряем всей честной компанией, а то не по-людски выходит…
– Ой, та я сыта! я на печи дремать стану…
Удовлетворясь ответом, Фома набулькал кружку первача; Петер ограничился чаркой – и так горница временами косилась набок, словно хромая. Закусывал бурсак, чтоб не сглазить, важно; мёл за обе щеки, как если бы у него три дня маковой росинки во рту не было. Произведя опустошение в обжорных рядах, он достал люльку, набил табаком, сыскавшимся там же, в глубинах необъятных карманов. Запалил от свечки. Петер боялся, что вдова заругается, почуяв в хате табачный дым, однако та молчала. Спит, наверное.
– А что, брат Петро, из далеких ты краев к нам забрел? – кольца дыма ушли в низкий, чисто беленый потолок.
– Бродяжу помаленьку… где только не был!..
– Шило, значит, у тебя в заднице, – философски заметил Фома. – Это хорошо.
Что в этом шиле хорошего, Петер не знал.
– Небось, скоро снова в путь?
– Потеплеет на дворе, и уйду…
– Это хорошо, – опять подытожил бурсак. Замолчал надолго, уставясь в стол и забыв даже моргать. Взгляд его прикипел к ломтю хлеба; недавно свежий, пышный, хлеб усыхал под оловянным взглядом, черствел, обрастал зеленоватой плесенью… Страсти Господни!.. но хмель успел всласть перебояться, и сейчас страха не ведал. Чудится незнамо что… под лавками черти, на погосте упыри, хлеб еще, глаза б его не видели!..
Фома устало смежил веки, как если бы подслушал мысли Сьлядека. Протянул руку, безошибочно уцепил кружку. Опрокинул в рот, вскоре захрустел соленым огурцом, по-прежнему не открывая глаз.
– Значит, не во гнев будь сказано, скоро пойдешь отсюда?
Глухой вопрос шел будто из-под земли. Свечи мигали, оплывая, лицо бурсака походило на маску. Очень ему было нужно знать: скоро ли случайный товарищ покинет здешние места. Очень. Про спящую Горпину он вовсе позабыл, словно не баба дремала на печи, а тюк с шерстью.
– Ага.
– Ну, значит, так тому и быть. Побожись, что никому не расскажешь.
Сьлядек честно осенил себя крестным знамением. Воистину это был его крест: слушать и молчать…
– Довелось мне, брат Петро, отпевать покойную ведьму…
* * *«Поднимите мне веки: не вижу!» сказал подземным голосом Вий – и все сонмище кинулось подымать ему веки. «Не гляди!» шепнул какой-то внутренний голос философу. Не вытерпел он и глянул. «Вот он!» закричал Вий и уставил на него железный палец. И все, сколько ни было, кинулись на философа. Бездыханный грянулся он на землю, и тут же вылетел дух из него от страха.
– …Так что вот, пан сотник, сами видите, какая беда приключилась, – бормотал Явтух Ковтун, растерянно топчась в дверях.
В оскверненную церковь козак войти не смел.
– Срамота! святотатство! Эдакая погань… в храме… Никак не можно тут служить! нет, никак не можно… – раз за разом повторял седенький священник с бородой, всклокоченной от душевного смятения. Сейчас он и сам изрядно смахивал на какого-нибудь овинника.
Спирид угрюмо молчал, закручивая оселедец за ухо. Молчал и пан сотник, угрюмей медведя-шатуна в лютую стужу. Косолапя, прошел на середину церкви, глянул на бесовские хари, позастревавшие в окнах и стенах; плюнул всердцах, забыв, где стоит. Заглянул в гроб, толкнув ногой валявшуюся на полу крышку; посмотрел в последний раз на дочь свою. Вздохнул тяжко. Обернулся к мертвому бурсаку.
– Закройте ему глаза, – приказал.
– Чего? – переспросил Явтух.
– Опустите хлопцу веки…
Явтух замешкался в дверях. Отодвинув суеверного приятеля в сторону, Спирид приблизился к философу, перекрестился и выполнил приказ.
– Закрывайте гроб. Поховаем мою ясочку, царствие ей небесное…
– Панихиду служить не стану! – уведомил священник, имевший большие сомнения насчет райских кущей, уготованных панночке. Дико блеснули в ответ очи сотника, выказывая буйный нрав. Попятились козаки, прикусил язык батюшка. Даже хари в стенах бросили кривляться, деревенея. Но ответ прозвучал тихо, еле слышно:
– Шел бы ты куда подале, отче. Наведешь на грех… Три ночи отчитывали, хватит. Бурсака велю закопать по-людски; он уговор честно выполнил. Бился с адовыми полчищами до остатнего…
Народу на цвинтаре собралась горстка. Безутешный отец, полудюжина верных козаков, да дьячок Солопий, человек, если пьяный, отваги немереной. Бросили по горсти земли на крышку домовины, насыпали холм. Крест поставили дубовый, резной, честь по чести. Вскинул сотник к небу сильные руки, да обмяк, ссутулился молча. Прочь побрел. А Спирида с Явтухом еще одно дело ждало.
Гроб бурсаку сколотили быстро. Дрянной, кривоватый, а с другой стороны, не все ли равно усопшему, где лежать? Душа отлетела, ей без разницы. Погрузили гроб на телегу, и запасливый Ковтун, прежде чем тряхнуть вожжами, извлек из-под соломы кварту горелки, отчего мрачный Спирид душевно шмыгнул носом, приободрясь. Проезжая мимо свежей могилы панночки, оба наскоро сотворили крестное знамение.
– Колом бы ведьму, – буркнул Спирид. – Осиновым. Как бы не начала ночами шастать…
– Прикуси язык. Пан сотник услышит, самому кол вобьет. Авось, не попустит Господь торжества бесов.
– Ото ж… вся церковь в чертовне, а бурсак со страху окочурился…
– Цыть, дурной! Зарыли панночку, и хай ей грець!
– Твоя правда, друже. Не буди лихо… Помянем бурсака?
– Отчего ж не помянуть? Жаль хлопца…
Солнце клонилось к закату, когда они закончили поминки и взялись за лопаты. Двигались оба, как сонные мухи, могила выходила неглубокой, а рыть дальше хотелось не более, чем пешком идти отсюда в Крым, к татарам. Сгрузив домовину, прежде чем закрыть крышку, по-новой взялись за бутыль.
– Выпьешь, Спирид?
– Не хочу…
– А я, дядько, не откажусь! – вмешался мертвец, садясь, и без спросу взял бутыль из рук Явтуха. Впрочем, было это к лучшему, ибо старик наверняка выронил бы кварту и расплескал горелку, огорчив покойника. Козаки шатнулись прочь, истово крестясь; философ тем временем успешно допил горелку и полез из гроба. Он моргал, икал, тер кулаками глаза, будто спросонья, и вид его был весьма неприятен для обоих козаков.
– Побойся Бога, Хома! – с убеждением сказал Явтух. – Куда ж ты собрался? Ложись немедля обратно!
Спирид поддержал товарища:
– Не гоже мертвецу ногами ходить. Ты горелку допей и ложись себе. Мы тебя закапывать станем.