Дождь тигровых орхидей - Анна Данилова 11 стр.


Она решительно сняла жакет, расстегнула юбку, чтобы было удобнее двигаться по комнате, и собралась уже было приняться за постель, как услышала:

– А у меня больше ничего нет.

– Как нет, постой, а вон там, в углу, целая свалка. Ты не понимаешь разве, о чем я тебе говорю?

Вик, полуголый, с опухшим лицом, вытащил из пыльного угла холст, дунул на него и уныло развернул к Анне. Она увидела припорошенный пылью стилизованный мужской половой орган, на который были нанизаны в горизонтальном положении маленькие толстые женщины с развевающимися волосами всех цветов радуги; существо же, которому принадлежал этот гиперболический орган, курило гигантскую сигарету «Мальборо», тоже имевшую фаллическую форму.

– Послушай, Вик, но мы же продавали вполне сносные картинки, мальчик мой, поищи что-нибудь поприличнее. Дымова стошнит от этой мерзости!

– Там еще хуже, – выдохнул Вик и налил себе в стакан розоватую жидкость, которая ночью называлась шампанским.

– Что же делать?

– Ничего. Ты сядь, сестренка, а то упадешь еще. Села? Так вот, те работы были не мои, а Дождева. Их купила у него в свое время Гера, а потом она подарила их мне. Так что генеральная уборка отменяется. Можешь спокойно идти домой и ложиться спать. Я теперь никому не нужен.

– А у Геры больше ничего не осталось? – осторожно спросила она.

– Нет.

– Вик, – она опустила голову, – я не сказала тебе самого главного – Маша-то пропала. Она сбежала из квартиры. Я придумала звонок от Хорна, который якобы увез ее, и все поверили, представляешь? Но ведь Хорн… Впрочем, это уже неважно.

– Мне вообще непонятно, зачем ты заварила эту кашу. Ты подумала, что будет, если все раскроется?

– Понимаешь, я кое-что о них знаю. И знаю, что Борис сделает все, чтобы только эта тайна осталась тайной. Понимаешь, я устала здесь жить, я хочу уехать. Мне бы только тебя устроить, чтоб душа не болела. Поэтому давай подумаем, как достать дождевские работы. Ты не забыл, что ключи от его квартиры, да и от Гериной, у меня?..


Гера курила на лавке в сквере. Она старалась не думать о той записке, которую передала Руфиновым. Она вспомнила взгляд, которым посмотрел на нее тот мужчина, которому она вручила письмо, – это был восторг плюс досада на то, что Гера принадлежит не ему. Она уже успела изучить взгляды мужчин и всегда понимала, какое производит впечатление, поэтому радовалась, как ребенок, всякий раз, когда ее воспринимали не только как женщину, но и как человека. Если мужчина начинал с ней разговаривать пусть даже о собаках или надвигающемся дожде, она прямо-таки очаровывалась им, но, как правило, эти мужчины годились ей либо в отцы, либо в дедушки. Ровесники же вообще не считали нужным что-либо говорить – пара междометий, недвусмысленные жесты и приблизительная денежная сумма. Гера была похожа на проститутку, она это знала и страдала от этого. Очевидно, причина была в ее особенной манере двигаться, жестикулировать, улыбаться, выпячивая нижнюю губу, словно в немом призыве, жмуриться, как от дыма, а на самом деле по дурной привычке. И конечно, ни густо накрашенные тушью ресницы, ни яркие, блестящие от помады губы, ни пудра не играли столь существенную роль в этом зрительном, как она считала, обмане, как взгляд. И если Миша Хорн хотел чувствовать этот взгляд постоянно и загорался от него, не испытывая при этом брезгливости или прочих оттенков мужской гордыни, то другие мужчины желали Геру лишь на время, как жгучее, пряное и полуядовитое блюдо.

Месяцы, проведенные в обществе Миши, Гера вспоминала с саднящим чувством стыда и сожаления, ведь рядом с ним она выглядела – и это при всей ее природной вульгарности – изящной молодой замужней дамой, гордо несущей свою красивую головку в облаке легких блестящих черных кудрей. Она словно говорила окружающим: взгляните, как я хороша, но я теперь не принадлежу себе, у меня есть муж, который утром будит меня поцелуями и приносит кофе в постель.

Интересно, о чем бы заговорил с ней тот мужчина, не исчезни она так внезапно? А кого же он ей напомнил? Ну да, конечно, пегого кокер-спаниеля, который три дня ничего не ел. Гера вообще любила сравнивать людей с животными, но почему-то все больше с собаками.

Она выкурила уже три сигареты, а домой возвращаться не хотелось. Утро было свежее, но солнечное, обещавшее скорое тепло. Гера вошла в первое попавшееся кафе, взяла себе кусок яблочного пирога, куриную ножку с оранжево-желтой желейной бахромой, шоколадку и две чашки кофе, села в уголок и принялась рассматривать посетителей. В основном это были неприбранные, несвежего вида мужчины, которые лучше себя чувствуют на людях, нежели в прокуренной коммуналке с обшарпанными стенами и тоскливо тикающими часами. Это охотники, которые бегают за легкой временной работой, обещающей верные деньги, за женщинами с квартирами, за дармовой выпивкой и закуской, даже особенно за закуской, потому как этот сорт мужчин постоянно испытывает чувство голода, за свежими газетами и бесплатными объявлениями, за жизнью, наконец.

Уже очень скоро Гера поняла, что изучение окружающего мира – занятие в высшей степени неблагодарное и бесполезное, что изменить она все равно ничего не сможет, а только лишний раз убедится в несовершенстве человеческой природы, поэтому, покинув кафе, она прошла несколько кварталов, наслаждаясь красками пробуждающегося города, купила себе по дороге большой апельсин и, не спеша очистив его возле урны, как-то очень быстро съела. Слизнув маслянистый сок с пальцев, она подняла голову и с удивлением обнаружила, что ноги сами привели ее к дому Хорна. Дом, такой знакомый и родной, сияющий чистыми окнами, бывший свидетелем самых счастливых ее дней, словно приглашал Геру войти. Поднимаясь по гулкой холодной сумеречной лестнице, Гера в сильнейшем волнении сочиняла первую фразу, с которой она обратится к Мише. Это будет приблизительно так: «Знаешь, милый мохнатик, я все обдумала и поняла, что люблю лишь тебя, что эти два…» Вот тут Гера всякий раз стилистически спотыкалась, потому что ей хотелось употребить слово «козла», но внутренняя культурность не позволяла пропустить этот «скотский» элемент жаргона, и тогда она принималась заново: «Знаешь, милый мохнатик, во всем виноват Вик…» Но тут она сразу же начинала упрекать себя в необъективности суждений. У самой двери, прижав руки к груди и глядя в магнетически притягивающий взгляд глазок, она прошептала, борясь с подступившими слезами: «Хорн, я так соскучилась по тебе…» И позвонила.

Стояла долго, оглушенная собственным поступком, пока не поняла, что дома никого нет. Она машинально достала из сумочки связку ключей, и рука сама инстинктивно вставила в замочную скважину нужный ключ. Дверь открылась. От знакомого запаха, который был присущ только этой квартире, ей захотелось плакать. Она села на пуф, который стоял в прихожей возле столика для телефона. На этом пуфе она часто сидела, названивая подругам и Вику.

Гера разрыдалась. Сквозь рыдания, как обрывки испорченной, мутной кинопленки, проплывали сцены из ее сегодняшней жизни, она видела себя со стороны: вот она рядом с Виком, который бьет ее по лицу; вот она стоит перед зеркалом и смазывает ватным тампоном, смоченным в спирте, ссадины и ушибы на теле; Вик пускает ей дым в лицо; темная комната, Гера спит одна, накрывшись с головой шерстяным одеялом, у нее температура, ее знобит, у нее сильно болит горло, кажется, что его посыпали толченым стеклом, а поблизости никого нет, чтобы подать ей аспирин или сделать камфарный компресс.

Она представила, как сейчас откроется дверь и из комнаты выйдет Миша, он улыбнется ей, возьмет ее за руку и прижмет к себе, скажет, что давно бы так, что он ждал ее, он поведет ее в комнату, сядет вместе с ней на диван и попросит ее все ему рассказать, с самого начала, и она расскажет все, после чего попросит разрешения остаться у него.

Гера словно проглотила холодный кусок меда – настолько приторны и нереальны были ее мечты. Если сейчас явится Хорн, он просто-напросто выставит ее за дверь. Это определенно. Но все же искушение было настолько велико, что Гера решила хотя бы четверть часа «пожить» здесь. Посидеть на диване, полежать на постели, потрогать руками гладкую поверхность комода, в котором когда-то хранилось ее белье, открыть и заглянуть в шкаф, где висели на плечиках Мишины сорочки и яркие шелковые галстуки, вспомнить сладкий сухарный аромат хлебницы на кухне и, может быть, даже выпить чашку чаю. Она бы так и сделала, если бы не остановилась на пороге комнаты, пораженная видом разгромленного шкафа, битого стекла и бурыми пятнами на светлом, сливочного цвета, персидском ковре. Осторожно ступая, словно боясь, что где-то рядом увидит мертвого Хорна, Гера обошла квартиру. Не зная, как ей поступить, она вернулась в прихожую, села и стала думать. Хорн вел уединенный образ жизни, друзья к нему практически не приходили, он не пил, разве что у него появились новые знакомые? Но Хорн не такой человек, чтобы довести кого-нибудь до битья стекла и желания крушить все вокруг. Здесь что-то не так. Кроме того, он очень аккуратен, а это значит, что он просто не имел возможности убрать все это. Не имел. Он ранен или мертв? Может, это ограбление? Гере даже в голову не пришло, что оставаться в квартире, где на ковре кровавые пятна, опасно, она думала только о Мише. Преодолев страх, она прошла в комнату и открыла бар, где за тонкой перегородкой из фанеры Хорн хранил все свои деньги и документы. Там было пусто.

На улице завыла сирена, Гера бросилась к окнам – никого. Никому нет дела до Хорна. Бедный, бедный Миша, мохнатик! И Гера, не зная, что и думать, представила себе, что все это ей только снится, и принялась за уборку. Она принесла белое пластиковое ведро и сложила туда все крупные осколки. Под грудой стекла она увидела небольшую фотографию. На ней был изображен Хорн, он стоял на улице возле своего автомобиля, а из дверей старинного особняка выходила… Маша! Маша? Посвященная лишь частично в план похищения, Гера, конечно, ничего не знала о роли белого «Форда», бросающего тень на Хорна. Снимок запечатлел взгляд Хорна, так мог смотреть только влюбленный мужчина. Гера переводила взгляд с Хорна на Машу, и ей становилось не по себе. Неужели они как-то связаны? Может быть, здесь были люди Руфинова и искали Машу? Но почему здесь и кто сделал этот снимок? Если бы фотография была дорога Хорну, она не валялась бы на ковре. Гера, положив снимок на стол, вздохнула и спустя некоторое время вновь принялась наводить порядок. «Буду его ждать», – решила она.


Ольга Руфинова после ухода Евгения Ивановича пошла к себе в спальню и легла. Почему она успокоилась, когда узнала, что во всем виноват Хорн? Может, это только временное затишье перед нервным срывом, иначе как объяснить, что она в течение длительного времени беседовала с Дымовым о выставке, о Вике, аукционе и напрочь забыла о дочери? Да и Борис ведет себя странно, словно знает, где она.

Вернулся Борис, зашел к жене, сообщил, что всех отпустил, разделся и, не сказав ни слова, лег рядом.

– Боря, звонил Миша и сказал, что Маша с ним.

Борис никак не отреагировал на ее слова.

– Борис, ты меня слышишь?

Но он был уже далеко.


Сквозь сладкую дрему он в который уже раз вспоминал ржаное поле, окутанное дымом, кусты смородины, сиреневое с голубым небо над головой и женщину, убегающую от него. Молочно-белое тело ее, оранжевые, излучающие свет волосы, льющиеся по спине, и ноги по колено в зеленой неспелой ржи. Тогда было много птиц, они словно нарочно кружили над полем, чтобы подсмотреть, как любят друг друга люди; они нахально садились на ветки дикой смородины и оживленно переговаривались своими гортанно-скрипучими голосами. Собирался дождь, на земле было расстелено покрывало, а на нем лукошко с клубникой, маленькие зеленые яблоки, ягоды желто-розовой черешни, пучок белых полевых цветов, мужские часы, женский золотой браслет и ворох кружевного белья.

Она, эта неземная женщина, принадлежала другому мужчине и постоянно твердила это ему, смеялась в лицо, дразнила его, когда они оставались хотя бы на минуту в комнате вдвоем, когда тот, другой ее мужчина выходил за стаканом воды или сигаретами. Они даже успевали обняться и передать друг другу тепло, прежде чем возвращался этот старик, который садился, улыбаясь, в кресло и продолжал прерванную беседу ни о чем. Люди собираются в компании по очень странным законам, но все же чаще всего их сближает образ мыслей, отношение к жизни в самых общих ее проявлениях. Эти же трое – двое мужчин и одна женщина – собирались словно для того, чтобы насладиться временным отсутствием одного из них, для остроты ощущений. Старик, оставшись вдвоем с женщиной, которая ему принадлежала, был счастлив при мысли, что они наконец вдвоем и что она, эта молодая красавица, не уходит от него к молодому, Борису, и в этом его сила; оставшись же наедине без старика, они, как заговорщики, целовались, Борис успевал погладить Анино колено и настраивал ее на близкое свидание, а когда их покидала Анна – она выходила, чтобы подкрасить губы, которые «съел» Борис, – мужчины, оставшись одни, каждый по-своему наслаждались сознанием того, что женщина принадлежит именно ему: старик представлял, как они сейчас разойдутся, как Борис уйдет к своей молодой, но очень болезненной жене, чтобы, справившись о ее здоровье, поцеловать ее в бледную щеку и уснуть, не испытав полагающейся ему радости физической близости. А на самом деле Борис, кружа по темным улицам, будет повторять про себя те милые и немного вульгарные словечки, которые успевала ему нашептать на ухо Анна, прижимаясь горячим бедром к его руке, и которые позволяли ему надеяться на субботнюю встречу, на безумную загородную прогулку, где уж им никто не помешает.

Они и встречались только по субботам, колесили по окрестностям города, останавливались в самых тихих, полудиких местах, чтобы, спрятавшись от людей, пожить другой, параллельной жизнью, чтобы позволить себе побыть дикарями, первобытными Адамом и Евой, побегать нагишом по траве, искупаться в ледяном ручье под пение птиц, поесть руками простую пищу, свободно обходясь без ножей и вилок. Это были самые счастливые субботы Бориса Руфинова. Он почему-то совершенно не испытывал чувства вины перед Ольгой, которая жила своей, вполне насыщенной и, как ему казалось, полной жизнью.

Хронически беременная – ей не удавалось выносить еще ни одного ребенка, – Ольга, постепенно забросив работу над диссертацией, увлеклась театром и стала принимать активное участие в финансировании новых постановок, создала премиальный актерский фонд, стипендии, организовывала благотворительные спектакли в госпиталях и домах инвалидов, помогала в подготовке гастролей и даже написала две маленькие пьесы. Она, неожиданно для себя, зарегистрировала небольшое политическое движение явно феминистской направленности и даже участвовала в демонстрациях и забастовках. Ею заинтересовалась пресса – она даже и предположить не могла, что все интервью были предварительно оплачены Руфиновым, – но Ольга быстро остыла к политическим играм, когда поняла, что эта возня бессмысленна и строится лишь на амбициях, не более.

Свою последнюю беременность Ольга провела в больнице. Она бережно носила своего будущего ребенка, сознательно не подпуская к себе мужа и даже избегая его, поскольку уже давно для себя решила, что если и на этот раз произойдет выкидыш, то она уйдет от Руфинова. Но ближе к родам, чувствуя, как муж отдаляется от нее, она вдруг поняла, что сама виновата в том, что потеряла Бориса. Это открытие ошеломило ее, она представила, что останется совершенно одна – и без ребенка и без мужа, – и с ней сделалась истерика. Руфинов приехал в больницу, когда Ольге уже сделали укол и она крепко спала. Она не могла знать, что в этот вечер к больнице подъехала санитарная машина, из которой на носилках вынесли молодую рыжеволосую женщину, находящуюся без сознания. Машина принадлежала загородному санаторию, в котором последние два месяца перед родами находилась Анна. В отличие от Ольгиной ее беременность протекала спокойно, она даже ходила с Борисом на лыжах, каталась с ним с высоких ледяных горок на широких самодельных санях, совершала продолжительные пешие прогулки по лесу, а ночи проводила в маленьком домике для гостей, играя со своим любовником в шахматы. Игры Адама и Евы на свежем воздухе завершились здоровой беременностью, и, когда это стало настолько заметным, что Анна уже не смогла влезать в свою одежду, Исаак порвал с ней. Руфинов, отстоявший свои права на Анну и будучи уверенным, что она носит его ребенка, недоумевал первое время по поводу ее длительной депрессии, которая последовала за ее разрывом с мужем, и как мог утешал Анну, убеждая ее забыть «старика» и думать только о ребенке. Но Анна, ударившись в черную меланхолию, лишь через полгода успокоилась и по совету Бориса перебралась в санаторий. Она была уверена, что Ольга не доносит ребенка, и в душе надеялась на возможный брак с Руфиновым.

Рожала она в санаторной клинике, где было все готово к принятию родов. Разница в сроках родов у жены и у любовницы составляла приблизительно месяц, но Ольга так и не доносила ребенка, Анне же были сделаны уколы, которые вызвали преждевременные роды. Это был страшный план, он стоил больших денег, но Руфинов не мог больше рисковать. Когда он узнал, что Ольга родила мертвого ребенка, он не удивился и этой же ночью перевез Анну с новорожденной здоровой девочкой в клинику, где находилась в беспамятстве Ольга. Так в журнале регистрации появилась запись о рождении дочери Ольги Руфиновой и составлен был акт о смерти дочери Анны Дорошевой.

На следующий день после родов, когда Анна приходила в себя в палате, пришел Борис и сообщил ей страшную весть.

– Она не могла умереть, – не поверила Анна и потеряла сознание.

Она смутно помнила эти тяжелые дни и не поверила в смерть своей новорожденной дочери даже после того, как ей показали мертвое тельце.

А потом ее отвезли в клинику за город, где она в течение целого года общалась с одним доктором, Валентином Петровичем Шубиным. У него было приятное лицо, холеные руки и мягкий голос. Когда он открыл дверь и выпустил ее в свободный, полный ветра и птичьего гомона мир, она некоторое время смотрела в нерешительности, словно спрашивала, сможет ли она жить в этом мире, и, только услышав: «Вы всегда сможете сюда вернуться», – сошла с высокого крыльца.

Назад Дальше