На следующий день после родов, когда Анна приходила в себя в палате, пришел Борис и сообщил ей страшную весть.
– Она не могла умереть, – не поверила Анна и потеряла сознание.
Она смутно помнила эти тяжелые дни и не поверила в смерть своей новорожденной дочери даже после того, как ей показали мертвое тельце.
А потом ее отвезли в клинику за город, где она в течение целого года общалась с одним доктором, Валентином Петровичем Шубиным. У него было приятное лицо, холеные руки и мягкий голос. Когда он открыл дверь и выпустил ее в свободный, полный ветра и птичьего гомона мир, она некоторое время смотрела в нерешительности, словно спрашивала, сможет ли она жить в этом мире, и, только услышав: «Вы всегда сможете сюда вернуться», – сошла с высокого крыльца.
Оставив за спиной пропитанный бромом и люминалом мир психиатрической клиники, Анна, полная сил и энергии, в первый же день позвонила Руфинову и назначила встречу. Он пришел в кафе в мокром плаще – шел весенний дождь, – с взъерошенными волосами. Сложил черный, ставший похожим на тупую штопальную иглу зонт и, присев за столик, схватил Анну за руку. Он говорил что-то о любви, о том, что сильно соскучился, но Анна больно сжала ему ладонь и сказала:
– Мне нужна хорошая квартира и деньги.
И только когда через месяц она въехала в большую квартиру, стало понятным, что расчет оказался верным: он испугался. А чего, спрашивается, ему было бояться? Блеф дал результат, а это означало, что Шубин был прав: Анну обманули.
Борис по-прежнему звонил ей и предлагал встретиться, но это была уже не та Анна. Она перекрасила свои огненно-рыжие волосы в черный цвет, перешла на строгие глухие платья и английские костюмы и изменилась так, что Исаак, как-то встретив ее на улице, даже не узнал. Она назвала его по имени, он остановился и некоторое время пристально вглядывался в лицо стоящей перед ним женщины.
– Анечка, это ты?
Он совсем не изменился в отличие от нее, стоял как изящная, фантастической окраски – черная с серебром – птица, в добротном твидовом костюме и черном, из мягкой кожи, плаще. Тонкий и высокий, Хорн-старший одним своим изысканным видом и пронзительным взглядом мог бы вызвать у Анны дрожь во всем теле и сделать ее просто больной. С молчаливым упреком он рассматривал Анины изменившие цвет волосы, одежду, вдыхал горький аромат ее предательства и собирался уже сказать ей что-то обидное и колкое, но только повторил:
– Анечка, это ты? Как дела?
Как хотелось ей тогда броситься к нему на шею и попросить его простить ее, ведь тогда было еще не поздно, и она чувствовала, знала, что его можно вернуть, и тогда к ней вернется прежняя уверенность, покой, она сможет вновь забыться в теплом и нежном облаке его любви, но, как назло, в это же самое время из-за угла выплыла машина Руфинова, который, увидев Анну, привычным движением затормозил и распахнул дверцу. Но тут же он увидел Хорна, дверца захлопнулась, и машина с визгом сорвалась с места и исчезла, оставив лишь едкую синюю дымку. Хорн же, кивнув головой, словно в подтверждение своих мыслей, прощаясь, тронул Анну за рукав и энергичным шагом направился в противоположную сторону. Анна осталась одна.
Руфинов исправно платил ей и всегда был готов продолжить их отношения. Анна отвечала молчанием, тем самым не лишая его надежды, и долгие годы мучила себя вопросом: «Почему она, а не я?» Она издали наблюдала за Ольгой и маленькой девочкой, которую звали Маша, но никаких чувств к ней не испытывала. Когда же девочке исполнилось четырнадцать с половиной лет, Анна в телефонном разговоре с Борисом неожиданно заявила, что могла бы с ним встречаться, но при условии, что она будет жить в их доме и принимать участие в воспитании дочери. Для Руфинова это было настоящим подарком, в который и поверить-то было трудно.
Анна вошла в дом естественно, словно заняв заранее определенное для нее пространство, ровным счетом ничего не изменив в жизни его обитателей, разве что освободив Ольгу. Ольга же, первое время пытавшаяся контролировать Анну, присутствуя на занятиях Маши, очень скоро поняла, что с приходом этой женщины в ее жизни появится значительно больше свободного времени, и успокоилась. Кроме того, Анна оказалась довольно уравновешенным и контактным человеком, она занимала небольшую комнату в их шестикомнатной квартире, редко отлучалась и почти всегда была под рукой. Ольга не могла и предположить, что между Анной и Борисом существуют иные отношения, нежели те, которые она наблюдала, пока находилась дома. Что касается субботних отлучек мужа из дома, которые совпадали с выходными Анны, то Ольга не видела здесь никакой связи, на то она и суббота, рассуждала она, чтобы отдыхать.
Анна, долгое время молчавшая по поводу затворничества Маши, все же не выдержала и сказала однажды Руфинову, что Ольга уродует девочку, что немного свободы и самостоятельности не повредит, тем более что Маше скоро двадцать лет, а она до сих пор не знает, откуда берутся дети. Ясное дело, сказано это было с преувеличением, но в том, что Маша представляла отношения мужчины и женщины идиллическими, сомневаться не приходилось, достаточно было взглянуть на те книги, которые она читала. Если бы Маша случайно подсмотрела, чем занимается воспитательница с ее отцом, скажем, на даче в Кукушкине в то время, как Ольга обустраивает очередной приют для бездомных кошек или собак, то поняла бы, какая сложная и непредсказуемая штука жизнь.
Следом за этим разговором последовала беседа Бориса с Ольгой, после чего Машина жизнь несколько изменилась, но не настолько, чтобы можно было говорить о свободе и самостоятельности. Ей так же запрещалось встречаться со своими сверстниками, выходить одной из дома и приглашать в дом незнакомых людей.
Весной с Анной стало твориться неладное. И если при Ольге она как-то сдерживала себя, то, оставшись наедине с Руфиновым, она устраивала самые настоящие скандалы с упреками, угрозами и слезами, она спрашивала его, какое он имел право так распорядиться ее судьбой. Он не мог ей объяснить, что для Ольги это был последний шанс выжить, что известие о смерти долгожданного ребенка убило бы ее. Но Анна почти не слушала, она слышала только себя, свою боль и задавала один и тот же вопрос: «Почему она, а не я?» Руфинов же спрашивал ее, где она скрывалась целый год после родов, и, не получая ответа, говорил: «Вот видишь, я тебя искал», словно объясняя, почему остался с Ольгой. Упрекам не было конца. Анна угрожала все рассказать и Ольге, и Маше, и всем-всем. «Прошло столько лет, зачем тебе все это?» Но она не могла ответить на этот вопрос. То она просила его развестись с Ольгой, то отдать ей Машу, то оформить ей документы на выезд из страны в Германию или Израиль. Это были самые настоящие нервные припадки, на время которых Руфинов старался увезти ее на природу, в Кукушкино или просто за город, чтобы там побыть с ней наедине, успокоить ее, отвлечь ее внимание, занять чем-нибудь приятным. Поэтому, когда исчезла Маша, он сразу понял, кто стоит за этим «похищением». Он не верил в причастность к этой бессмысленной авантюре Миши Хорна. Кроме того, если бы Миша захотел побыть с Машей, он нашел бы способ добиться этого другими путями. Машу спрятала Анна, в этом он не сомневался, а потому ждал момента, когда его любовница сама заявит ему об этом, потребовав взамен за возвращение дочери денег или помощи в реализации своей очередной бредовой идеи. Он не мог объяснить этого Ольге, а потому выжидал молча, изводя ее и в равной степени себя.
И все же, несмотря на болезненное поведение Анны, он продолжал любить ее. Иначе как можно было объяснить патологическое влечение к ней? Он не мог спокойно прожить ни одного дня, чтобы не увидеться с ней, не вдохнуть горьковато-пряный аромат ее волос, не почувствовать вкус ее прохладных, блестящих от сливовой помады губ, не прикоснуться к ее нежным мягким ладоням.
Поэтому он снова ждал субботы, чтобы увезти Анну в лес. А суббота наступит уже через несколько часов. Поэтому Борис притворился спящим и на слова жены о том, что Машу увез Хорн, ответил ровным дыханием.
Утром Маша выразила протест и сказала, что у нее внутри все болит. Митя, смеясь, возразил, что болит оттого, что то, чем они занимались всю ночь, необходимо повторять хотя бы один раз в час, тогда боли прекратятся, если же этим не заниматься, то кровь в теле застоится и будет еще хуже. Маша слышала это сквозь сон, чувствуя, как мягко и упруго раскачивается под ней кровать, и разглядывая сквозь ресницы покрытое капельками пота Митино плечо и кусок розовых обоев с треугольником голубого неба над окном. А потом был сон, цветной и простой, как детская карусель: они с Митей кружились, взявшись за руки, вокруг дуба.
Завтракали консервами, которые нашли в ставшей им такой родной кладовке. Митя сам взял на себя заботу о двух разбитых банках варенья, убрал стекло и вымыл полки. Маша смазала ему йодом ссадину на голове и несколько порезов на спине и плечах. Казалось, ее разум на время вышел из строя, чтобы дать ей возможность пожить немного, не мучаясь угрызениями совести. Ей так хорошо было в этом светлом и просторном доме рядом с Митей, что она забыла обо всем. Когда она ела золотые сардинки, то думала только о них, когда вылавливала из банки розоватые разбухшие персики, то думала, конечно, только о персиках. Но главные мысли и переживания были связаны с сидящим перед ней на стуле голым Митей, который намазывал на печенье вишневый джем и рассказывал какие-то совершенно уморительные истории из своего детства. После завтрака они вновь поднялись, не сговариваясь, в спальню и там, обнявшись, крепко уснули.
Первой проснулась Маша. Она растолкала Митю и сказала ему, едва дыша от страха, что услышала шум мотора:
– Это папа.
Через несколько минут, окончательно проснувшиеся и одетые, они смотрели из окна на черный «Мерседес», из которого выходили Руфинов и Анна. Они вошли в дом, Маша с Митей замерли наверху у лестницы, спрятавшись за дверью. В дверную щель им было видно некоторое пространство первого этажа и часть кухни.
– Оставь, это снимается через голову. Я не знаю, что теперь делать. Подожди немного, мне надо прийти в себя. – Маша сделала знак Мите, чтобы он отвернулся и заткнул уши. – Да что же ты делаешь, ведь порвешь все. – Голоса отца было почти не слышно. – Вот так, да. Ты сейчас уронишь меня вместе со столом. Скажи, ведь ты только за этим меня сюда и возишь, да? О-ох! Не так сильно, подожди.
Митя положил руку на живот Маше, которая была не в силах оторвать взгляда от того, что происходило на первом этаже между ее отцом и Анной, и попытался раздвинуть ей ноги. Она толкнула его локтем и покрутила пальцем у виска. Они еще какое-то время изъяснялись жестами, боясь нарушить тишину, изредка прерывающуюся знакомыми звуками, которые у Мити вызывали лишь острое желание, а у Маши – тошноту.
– Все, все, оставь меня в покое, я больше не могу. Я тебе уже все рассказала. Что хочешь можешь со мной делать, но я не знаю, где она.
Наконец Маша услышала голос отца:
– Но она же не могла исчезнуть!
– Кстати, – внезапно перешла на шепот Анна, – а что, если они были здесь? Смотри, вон пустые банки, рыбой пахнет. Может, они спят наверху?
Руфинов подошел к лестнице, поднялся на несколько ступеней, заглянул в спальню и, не увидев никого, вернулся к Анне.
– Это Матвей, скорее всего, с какой-нибудь девицей отдыхал. Все, некогда, поехали. Может, она уже дома?
Хлопнула дверь, послышался шум отъезжающей машины. Маша села на постели и облегченно вздохнула.
– Мне надо срочно позвонить маме.
У Трушиных, в душных сенях, пропитанных запахом прогорклого масла и керосина, Маша устроилась на высоком табурете и набрала домашний номер, от волнения она готова была расплакаться. Услышав мамин голос, она почти шепотом сказала:
– Мама, это я. У меня все хорошо. Слышишь?
Ольга, уставшая от неведения и похудевшая за последние дни, зарыдала в трубку и долго не могла успокоиться.
– Ма, я скоро приеду. Не плачь, я встретила одного человека. Понимаешь, он хороший, мне кажется, что я его люблю, хотя еще точно не знаю. Скажи папе, чтоб тоже не волновался, и Анне Владимировне привет. Целую.
Она понимала, что поступила жестоко, но предчувствие того, что стоит ей сейчас вернуться домой, как она сразу же потеряет Митю, не позволило ей признаться в том, что она в Кукушкине.
Выйдя на залитый солнцем двор, где на скамейке ее поджидал Митя, она вдруг поняла, что совершенно счастлива. Она стояла на крыльце и любила весь этот двор, этих рыжих, с красными лоснящимися гребешками петухов, палисадник с розовыми и белыми космеями, Веру Трушину, что-то говорящую ей, улыбаясь всем своим широким загорелым лицом в обрамлении жгута из пестрой косынки, и, конечно, Митю, его немного утомленное лицо с нежной кожей, губами, которые хочется целовать, и глазами, которые она никогда не забудет.
Как во сне, подчинившись Мите, она пришла к ним на дачу. На летней кухне разливала суп красивая молодая женщина с забинтованной ногой. Их познакомили, женщину звали Марта. Оказалось, что это новая жена Сергея Петровича. За обедом говорили об урожае клубники, о предстоящих дождях, о рояле, который Дождев-старший настраивал полгода назад у Руфиновых, о таллинских пианино, о семнадцати Митиных пейзажах, которыми был заставлен дачный чердак, и о невозможности выставиться в С., не говоря уже о Москве. Маша сказала, что ни разу в жизни не ела такую вкусную курицу, сказала, чтобы просто что-то сказать, потому что молчать было невозможно, она боялась заплакать: от счастья и от жгучей ревности к Марте. Когда Митя показал, где растет самая крупная клубника, Маша, оказавшись в самом конце сада, спускающегося прямо к реке, забрела в малиновые заросли и вдруг замерла: ей открылся квадрат небольшого виноградника, который, как фотографическая цветная карточка, запечатлел Марту, обнимающую сзади Митю и целующую его в затылок. Он что-то сказал ей и поцеловал в щеку. Маше смертельно захотелось домой, к маме. Отыскав взглядом калитку, она медленно, как тяжелобольная, добралась до нее, а оказавшись уже на дороге, побежала по направлению к станции. Она ничего не видела из-за слез, которые жгучим соленым потоком заливали ее лицо. Она считала себя обманутой и ненавидела Дождева, так же страстно, как еще совсем недавно любила. Если бы у нее в руках оказалось оружие, она бы безжалостно его убила.
Возле дуба, упав на траву и откатившись в кусты, чтобы ее никто не увидел, она зарыдала в голос, вспоминая все, что было у нее с Митей, до самых постыдных подробностей. Она успокоилась не скоро, встала и, стараясь дышать ровно, а не судорожно, медленно побрела к станции. Но потом, трезво рассудив, что Митя может ее искать там, вышла на трассу и остановила первую встречную машину. На этот раз она даже не посмотрела на водителя – ей было все равно. Маша хотела только одного – добраться поскорее до дома и лечь в свою постель. Она только сейчас поняла, как истерзано ее тело, как болят ноги и живот, как раскалывается голова и что неприятная слабость, словно теплое желе, наполняет ее тело. Она закрыла глаза и, назвав свой адрес, попыталась заснуть. Проснулась оттого, что машина резко затормозила. Водитель вышел из машины и двинулся к стоявшему на обочине белому автомобилю. Маша, отгоняя сон, присмотрелась и вдруг, сорвавшись с места, подбежала к стоявшему к ней спиной другому мужчине, хозяину белой машины, и наотмашь ударила его по плечу, затем, развернув его к себе, стала бить ладонями по лицу:
– Вот тебе, на, получай, негодяй, мерзавец! Я ненавижу тебя, ненавижу, это из-за тебя я… – не успела она договорить, как рухнула в пыль, потеряв сознание.
Дымов, накупив по дороге еды, добрался до дождевской квартиры, открыл дверь, выложил покупки на стол в кухне и сел, уставший, на стул.
– Очень жаль, – произнес он вслух, понимая, что на сей раз в квартире он совершенно один. Немного отдохнув, он принялся готовить ужин и каждый раз, услышав где-то в подъезде звуки, надеялся, что сейчас кто-нибудь позвонит или откроет дверь своим ключом. Но никто не приходил, а ужинать в одиночестве ему не хотелось. Он достал визитную карточку Ольги Руфиновой и хотел уже было позвонить ей домой, чтобы пригласить Анну, как понял, что в комнате, где он находится, что-то изменилось. Ну да, конечно, исчезли ВСЕ картины. Все. Разом. Дымов заметался по квартире, выискивая так понравившиеся ему натюрморты, но все оказалось напрасным: они исчезли. Это могло произойти по двум причинам: либо неожиданно приехавший хозяин и автор этих работ забрал их, к примеру, для того, чтобы представить завтра в Худфонде, либо их украли. Но украсть не могли, это абсурд, а вот то обстоятельство, что Дымов так и не встретился с художником, вызывало сожаление.
Он сидел в кресле, размышляя, пока комната не начала наполняться горьковатым чадом от пережаренного мяса. Дымов помчался на кухню, перевернул отбивные и все же решил позвонить Руфиновым. Трубку взяла Ольга, она узнала Дымова по голосу и сказала, что Анны, к сожалению, нет дома, что она должна была с утра поехать к Вику и позвонить, чтобы сообщить результат, но она так и не появилась. Дымов спросил, нет ли известий о дочери, и, услышав, что «все нормально, нашлась, слава богу», пригласил Ольгу на ужин. Последовала пауза, во время которой Ольга приходила в себя от столь неожиданного приглашения, затем она приняла его и сказала, что приедет примерно через час.
Пока жарились отбивные, Дымов накрывал стол в большой комнате. Посчитав, что принимать Ольгу на кухне неприлично, он в поисках маленьких рюмок для коньяка и ликера забрался на антресоль и, пошарив там в пыли, вдруг наткнулся на прямоугольный сверток, запакованный поверх оберточной почтовой бумаги в холстинку. «Дымов, а ведь ты искал не рюмки», – сказал он себе, поскольку старался быть честным хотя бы по отношению к самому себе, и развернул материю. Под оберточной бумагой он нашел пачку прелестнейших работ, сделанных тушью. Отдельно, в папке, лежало пятьдесят черновиков. На чистом листе было выведено тушью «Пятьдесят ночей, проведенных с Мартой». Прочтя название цикла, Дымов почувствовал себя последней свиньей, проникнувшей в чужую, полную любви тайну. Ведь он узнал Марту, но прятать назад в антресоли рисунки не спешил. Это были маленькие шедевры, место которым, конечно, не здесь. На рисунках Марту обнимал совсем еще мальчик, длинноногий, стройный, с очень чувственным лицом, одухотворенным страстью. Но он не мог быть автором этих работ, Дымов был уверен в этом.