Никто не умрет - Наиль Измайлов 21 стр.


Катька толкнула ее ладошкой в грудь.

Указчица, спотыкаясь о собственные каблуки, повалилась на пол, но не совсем — прической стукнулась о стену рядом с окном. Звучно. Быстро осела и раскинулась на полу, только пальцы по линолеуму щелкнули.

Я смотрел равнодушно. А Катька, кажется, с удивлением. Или с ироничным таким недоумением — типа не знала, что дальше делать и что вообще происходит, и немножко веселилась по этому поводу.

Она все так же изящно перешагнула через ведро и застыла над ним, разглядывая указчицу. Указчица не шевелилась. Ведро между расставленных ног выглядело нелепо, и в другое время я бы брякнул что-нибудь зажигательное по этому поводу всем на радость и Катьке в ободрение. Но смешить сейчас было некого, а бодрить Катьку я не хотел, да и не мог. Она и так бодрая была, смертельно.

Катька шагнула назад, зацепив ведро туфелькой. Ведро качнулось. Я тоже качнулся, чуть не свалился. Катька повернулась ко мне, склонила голову и заулыбалась. Шире, шире, еще. Я зажмурился, убеждая себя, что показалось. Мне же много всякого кажется, ну вот и сейчас, будем считать.

Помогло, да ненадолго. Тишина постояла и утекла — с плеском, невнятными шорохами и хлопаньем дверей. Я качнулся, качнулся еще, оперся на левую руку — правая лежала на бедре тряпочкой — и открыл глаза. Катька стояла прямо передо мной, почти вплотную, так что край юбки касался бы головы, кабы голова была выше или юбка ниже. Я с усилием отвел взгляд. Взгляд оттолкнулся от стоящего тут же ведра с водой, которая медленно колыхалась по кругу, и упал на две пары школьных брюк над раздолбанными кроссовками. Знакомыми такими. Сменная обувь у всех более-менее похожа, но эти кроссы я точно видел, тысячу раз. Я поднял глаза, стараясь не коситься в сторону колготок, от которых шло ровное ощутимое тепло и вроде костерком попахивало. Поднял глаза — и забыл про колготки, тепло и прочее, что отвлекало.

— Кир, — прохрипел я. Кир равнодушно смотрел на меня. И Ренатик тоже смотрел. Как на выключенный телик.

Сон дурной какой-то.

Катька присела, опахнув меня горьким теплом, и протянула руку. Шарахнет сейчас об стенку, как указчицу, подумал я, стискивая зубы. Не шарахнула. Легонько тронула пальцем губы, поднесла палец к своим губам и неожиданно громко чмокнула, словно каплю варенья всосала. Так же медленно отвела руку и тем же пальцем принялась кокетливо закручивать воду в ведре.

Я беспокойно зашевелился. Катька улыбнулась и стала задавать глупые вопросы. Много. Что-то про больницу, где я лежал, про РКБ, про охрану и про то, когда и как туда лучше проходить. Я ни говорить, ни думать особо не мог, и Катька это видела, поэтому спрашивала так, чтобы в ответ было достаточно сказать «да» или «нет», а то и кивнуть. Но я устал даже от коротких слов и движений, мне было от них неудобно, и от сидения на полу неудобно, и от неподвижной руки и затекших ног тоже, а еще больше — от Кира с Ренатом и особенно от Катьки, которая, не останавливаясь, вертела пальчиком и спрашивала, спрашивала. А я отвечал и кивал — как во сне, дурном. Только во сне обычно все наизнанку и неправильно — попробуйте, проснувшись, сравнить решенную во сне задачу с правильным ответом, если вы не Ньютон и Менделеев, конечно. Кто это такие, кстати? Не помню.

Отвечал и кивал, не понимая смысла, зато все нестерпимей понимая, что таким, как Катька, ничего говорить нельзя. Как в американском кино, каждое слово будет обращено против меня — нет, не меня, а всех. Потому что она не просто так спрашивает. Ей для дела надо. А ее дело — это всем остальным беда и смерть. Такая, что лучше бы не рождаться.

Рождаться.

Она спросила: а в роддом из РКБ пройти можно? Через первый этаж? Второй? Третий?

И я ответил.

И про охрану, и про галерею на третьем этаже, и про парк возле РКБ, где лучше подождать вечера, когда врачи разойдутся. Останутся несколько дежурных и один охранник. И женщины с детьми. Новорожденными и еще не рожденными.

Я попробовал стиснуть зубы, попробовал откусить себе язык. Но Катька все крутила пальчиком и спрашивала, ласково улыбаясь. И я говорил, говорил — про маршрутки, про то, что ехать лучше не толпой, а мелкими группками, сейчас, пока автобусы пустые, и никто не обратит внимания на толпу подростков. Говорил и не мог заткнуться. А Кир с Ренатом слушали, глядя в мой поганый рот.

Я завыл — и все равно продолжал отвечать. Головой кивнул или мотнул — им этого хватает. И всем теперь хватит.

Мне по морде и другим местам прилетало всю неделю. Мне это надоело и больно было дико. Но лучше бы по морде прилетело, хоть наковальней, чем вот это. Лучше бы Катька мне косточки ломала одну за другой, улыбаясь, чем вот так заставлять меня говорить то, что говорить нельзя.

Я кем угодно согласен стать, только не предателем. А теперь валялся весь такой воющий-сопливенький и предавал. Всех вокруг и поодаль. Даже не рожденных еще.

Это не каждый может — а я смог.

Кир и Ренат повернулись и ушли ровной походкой, один за другим. Катька разглядывала меня, улыбаясь и вращая пальчиком. И я перестал выть, потому что увидел сквозь муть слипшихся ресниц, что Катькино лицо меняется. Восьмиклассница Кудряшова, мастерски пропущенная через фотошоп, невероятно красивая и страшная, с сияющей кожей без прыщей, синими-пресиними глазами и горизонтальным зрачком, как у лошади, будто отлетает на качелях на миг, на полмига, уступая другим красивым незнакомкам — и тут же возвращаясь обратно. Незнакомки были разными. Белокожими, темными, рыжими, носатыми и курносыми, блестящими и прекрасными. Передо мной точно женский журнал быстро пролистывали. Я проморгался и замер. Два лица были знакомыми. Оба я видел, чувствовал и еще много чего в связи с ними испытал. Одно, черноглазое и смеющееся, опалило меня до глотки, до зажаренного сипа в легких. А другое, серьезное, так и не далось глазу — но я все равно его запомнил на всю жизнь и, похоже, дальше. Не видел ничего — но синий спортивный костюм, рыжие волосы, серьезный взгляд очень издалека и палец у губ узнал бы везде и без ошибки.

И сейчас узнал — без пальца, костюма и рыжих волос. Без ошибки.

«Так это ты была?» — хотел спросить я. Но это был неправильный вопрос. А правильный вопрос был: так ничего не было?

Я открыл рот, и Катька с готовностью потянулась ко мне пухлыми и извилистыми какими-то губами. А за губами мелькнуло что-то такое страшное и так пахнуло мусорным баком возле столовки, что я отшатнулся.

Катька тоже отшатнулась.

— Что дергаешься? — спросила она. — Такой борзой ходил, умник, друзья у него, важный, что ужас, не смотрит, насмехается еще. Ты вот теперь понасмехайся. Что сидишь? Давай скажи что-нибудь смешное. Я, как дура, за ним… Для него…

Никаких лиц вместо Катькиного больше не мелькало. Катька стала почти такой, как раньше, еще и неровным румянцем покрылась. И я впервые понял, что она мне нравилась — именно такой, надутой и несчастной.

Но кого это теперь волнует. Ее волнует.

— Ты думал, всегда так будет — вы такие веселые и счастливые, а мы в сторонке рыдаем? Обломись, Измайлов. Ты не Измайлов, ты просто ты! Ты!! Пес без хозяина, понял? Ты даже укусить не можешь. Ничего не можешь, овощ. А я с тобой что хочу сейчас…

Она потянулась ко мне и повторила шепотом:

— Что хочу.

Я почти уже не слышал ее и не видел. Вода в ведре остановилась. Катька тоже остановилась у самой моей щеки и щекотно сказала:

— Так неинтересно. Бревно, а не пацан. Я тебя боюсь, что ли? Да я тебя! Она вскочила, мазнув подолом мне по лицу, и пнула ведро.

Меня окатило водой, всего. И болью. Дикой.

Это жизнь вернулась. По-другому она не умеет.

Я забыл, как дышать. Сучил ногами и подергивал левой рукой, нащупывая положение без скручивающей муки. В правой руке был бесконечный взрыв. Везде был взрыв — в глазах сумрачно разлетались цвета и линии, от которых я отвык, в ушах громыхал пульс и замедленно шептали часы со стены, в носу была помойка, а во рту загаженный песочный пляж. Волосы казались воткнутыми в череп, мокрая кожа немела от озноба, сухая натянулась и горела, воздух в легкие шел только по приказу, а выходил только со стоном.

Плохо мне было. Очень.

— Измайлов, — пропели сверху.

— Кудряшова, — прохрипели от стены.

Подол проехал мне по голове, раз и другой. Катька повертелась на месте, хихикая, и спросила, видимо не оборачиваясь:

— Вы в порядке, Анвар Насырович?

— Кудряшова, прекрати немедленно, — с трудом выговорил Сырыч.

Я его почти не видел, Катькины ноги заслоняли, но он, кажется, пытался сесть. Я попробовал отъехать от Катьки и беззвучно охнул.

— Что прекратить, Анвар Насырович? — поинтересовалась Катька. — Вот так делать?

Она хлопнула меня ладошкой по уху, и оно звонко выключилось.

— Или вот так?

Катька, присев, толкнула меня в грудь, словно низовой пас в волейболе сделала. Я отъехал и шарахнулся башкой и спиной о панель указчицыного стола. Зазвенело везде, кроме левого уха. В такт звону что-то прострекотало, и мне на руку свалилась указка.

Катька, присев, толкнула меня в грудь, словно низовой пас в волейболе сделала. Я отъехал и шарахнулся башкой и спиной о панель указчицыного стола. Зазвенело везде, кроме левого уха. В такт звону что-то прострекотало, и мне на руку свалилась указка.

А я думал, больнее не бывает.

Я, кажется, крикнул и схватил указку здоровой рукой, чтобы зафигачить куда подальше эту заразу, которая сто лет торчала в шкафу, дожидаясь шанса свалиться в два приема мне на больное место. У меня теперь любое место больное, но ладно хоть по руке попало. Могла и в макушку воткнуться эта дура дубовая.

Дубовая.

— Кудряшова, — вяло сказал Сырыч.

— Сейчас, Анвар Насырович, я с Измайловым кончу и к вам подойду, — ответила Катька и пошла ко мне.

Я закричал и шарахнул указкой по полу. Треск раскатился по всей школе, но указка не сломалась — слишком плашмя ударил.

— Ой, — сказала Катька, не сбиваясь со вкрадчивого подшагивания. — Мы так боимся. Мы так всех пугаем и кричим, а все равно боимся, да, Наильчик? Я ударил по полу еще раз, снова с криком боли и отчаяния. Движение спицами втыкалось во все конечности и органы. Мне бы другую спицу — а вот. Указка сломалась, как я и хотел, неровно, и в кулаке у меня был обломок с торчащей спицей не спицей, но длинной острой занозой.

— Ну вот, сломал, — огорчилась Катька, подходя вплотную и опять приседая так, что юбка чуть мне на голову не наделась. — Теперь беззащитный, да? Лучше бы так песиком и оставался, да, Наильчик?

В другой момент я, может, что-то ответил бы и, может, даже обрадовался бы юбке на голове и реплике про то, что кончит она со мной сейчас.

Может, и теперь обрадуюсь.

Я еще раз прикинул, как все это делается. Глядя сквозь веселые глаза и поднимающиеся розовые ладошки, вобрал запах горелой мусорки, выпустил деревянный обломок, схватил Катьку за лодыжку и дернул на выдохе, одновременно смахивая туфлю.

Подцепил деревяшку и вбил ее в темный колготочный квадрат пятки — не думая и не целясь.

3

— Простите, мне сказали, Измайлов из восьмого… Что… Наиль!

Я вздрогнул и попытался встать, но смог лишь задрать голову. В дверях стояла däw äni. Полная, растерянная, испуганная и родная. В пальто и сбитой на ухо дурацкой шапке. Она мяла в руке черную блестящую сумку и смотрела то на меня, то, бегло, на скорчившуюся рядом Катьку, горный массив директрисы под окном и скрюченного над массивом Сырыча. Я хотел улыбнуться и сказать что-нибудь бодрое, но получилось такое, что däw äni охнула, взмахнула руками и бросилась ко мне.

Däw äni, не надо, — торопливо сказал я, отодвигаясь, — у меня рука и вот…

— Что, Наилёк, что случилось? — выдохнула däw äni, с трудом остановившись. И началось.

Она спрашивала, я начинал отвечать, она перебивала другим вопросом, принималась охать, рыдать, тянуться ко мне, отворачиваться к Сырычу и требовать ответа у него, а когда он, сглотнув, все-таки мучительно находил пару слов, отвлекалась на меня. Что происходит, что с девочкой и женщиной, кто тебя обидел, где мама и папа, а дед где, зачем тебя вызвали, что с рукой, а врачам звонили, да что ж здесь творится, Ästägfirulla, я этот гадюшник сожгу и посажу гадов таких, с моим внучком, да ты ж мокрый весь…

Она на миг замолчала и ухнула в сумку почти по плечи.

Däw äni, все хорошо, — сказал я, не понимая, что она там собирает. Обычно из таких сборов ничего хорошего не выходило — каша какая-нибудь, витамины и модная крутая кепка всем мальчишкам на зависть, ага.

— Ты же мокрый весь, — объяснила däw äni, выдергивая из сумки пачечку бумажных салфеток.

— Не надо, — резко сказал я.

Я в самом деле был весь мокрый, с волос до сих пор капало. Вода из ведра плохо стекала и медленно испарялась. Но эту воду нельзя, нельзя, нельзя стирать с лица рукой — и вообще вытирать лицо, пока вода сама не стекла и не высохла. Откуда-то я это знал. То есть вода стиралась, и легко — но вместе с лицом или кожей-мясом.

— Ну что как дурачок, мокрый же, так и простыть… — ласково забормотала däw äni, вытягивая руку с салфеткой.

Я дернулся назад и гулко стукнулся башкой о стол, как десять минут назад. Теперь ничего в руки не свалилось. Да и нет вещей, которыми можно защититься от бабушки. И отступать некуда.

Я зажмурился и заорал.

Я хотел закричать «Нет», «Не надо» и даже подробно объяснить почему. Не получилось. Я просто орал «А-а!». Сипло и безнадежно. Салфетка приблизилась, я зажмурился, плюща затылок о панель стола, дернулся от прикосновения и сразу занемел. И зашелся в кашле.

Däw äni что-то говорила и, кажется, плакала, и Сырыч фоном подвякивал, как бас-гитара, а я кашлял, и каждый рявк рвал мне грудь, скручивал кишки и, кажется, выщелкивал очередную косточку из прижатой к животу руки. Много там косточек, оказывается.

Наконец мы не то что успокоились, а угомонились. Я баюкал руку, виновато улыбаясь däw äni. Она отворачивалась и изводила одну салфетку за другой — не зря, выходит, доставала. Сырыч сгорбился на полпути к двери, придерживая себя за ключицы, и переводил немного безумный взгляд с меня на däw äni. Зато директриса с Катькой сохраняли хладнокровие и неподвижность.

Däw äni скомкала платочки, сунула их в карман пальто и спросила, запинаясь:

— Наиль, все-таки скажи, что здесь?.. Тебя обидели? Кто?..

Она запнулась и стала разворачиваться к Сырычу, как танковая башня. Сырыч махнул рукой, сморщился и торопливо вернул ладонь под горло.

Däw äni, я в порядке, я руку ушиб, но несильно, а тут просто… — Я запнулся, пытаясь сообразить, можно ли как-то описать, что тут просто.

— Просто что? — воскликнула däw äni, поворачиваясь ко мне и успокаивающе тряся ладошкой, — наверное, я опять как-то уехать попытался. — Что? Тут лазарет какой-то или, не знаю, бойня? Это кто, директор? Она тебя обидела, Наиль, честно скажи? У вас в школе всегда так принято или только первого апреля?

Я хмыкнул, хмыкнул еще и загоготал, шипя на вдохе и стараясь подвернуться так, чтобы страдать поменьше. Сырыч, насколько я различал, сел на пол — там и хихикал, устало и в обнимочку с самим собой. Däw äni посмотрела на нас, махнула рукой и уселась в директорское кресло, подтащив его поближе ко мне.

— Папа и мама где, Наиль? — спросила она и тут же очень быстро добавила: — И дед, дед… Он к вам приехал?

Я отвечал сквозь смех, без подробностей и лишнего вранья, но так, чтобы обошлось без вызова моих любимых психиатров. Постепенно успокоился и вернулся в несиплый голос и внятный тон. Däw äni слушала как всегда — ахая и перебивая вопросами невпопад, вытирала слезы с потом вперемешку — и обмахивалась полами расстегнутого пальто, снять которое не догадалась. Шапку она тоже не сняла — женщины, я заметил, почему-то не любят шапку снимать. Я тоже разлюбил, да вот отвлекся. Но главное däw äni поняла: взрослые в больнице с чем-то непонятным, но не слишком опасным, внук балбес, но в больницу не хочет, а внучка…

— Наиль, а Дилечка где? — спросила däw äni.

— Она разве не с тобой? — спросил я тупо.

Я и впрямь думал, что Дилька где-то рядом с däw äni. В голове так сработало, когда ее увидел: о, теперь все мои здесь, все хорошо, плохое кончилось, сейчас домой пойдем.

А так не бывает, видать, чтобы сразу и плохое кончилось, и хорошо, и домой.

Еще я почему-то думал: ну не будет так, чтобы я один все тащил, тащил и тащил — и никто бы не помог. Все это время я ждал, оказывается, пусть не волшебника в голубом вертолете, но кого-то сильнее, умнее или умелее. Кто меня отодвинет и скажет: «Ну все, пацан, ты сделал, что мог, теперь отдыхай». И дальше впишутся большие.

Не впишутся. Нет больших. Есть däw äni, и Сырыч есть. Больная испуганная женщина и сломанный испуганный мужчина. Хорошие ребята, но не спасители ни разу.

Я спаситель, что ли? Я вам не больной и не сломанный?

Я просто старший по мужской линии. Временно. И пока время не вышло, буду защитником, спасителем и вообще кем надо, хоть и не хочется. А что сил нет — кого это волнует. Даже меня не очень. Силы кончатся — хоть отдохну. Только Дильку вытащу сперва. Ну и däw äni, конечно. Раз она не защитница, значит, как это, защищаемая.

Вперед, защитничек.

Ох. Как же мне это надоело.

Я чуть не заплакал, честно говоря. Да и заплакал бы, если бы время было. А его не было.

Дильку кто-то увел. Неважно кто. Враг. Не врагов в этом кабинете в последние часы не было, если Дильку не считать, ну и Сырыча. Враг зачем-то увел сестру, вот и все. Где тут повод для раздумий и сомнений? Что случилось — ясно, что делать, тоже ясно. Как — отдельный вопрос. Решим.

Я прикрыл глаза, чтобы обмануть весь мир и особенно свой затоптанный организм, и спросил:

Назад Дальше