Она пыталась объяснить свои переживания коммерческому директору Вэя, высокой и стройной, как лиана, брюнетке, и та смотрела на нее с интересом и беспокойством. «Зачем ты обо всем этом думаешь? — сказала она ей. — Вот я не думаю, не читаю газет, а когда мы собираемся с друзьями, то никогда не говорим о политике. По-моему, мы ни разу не произнесли имени Ху Цзиньтао!» Так звали председателя республики. Милена вытаращила глаза. «Мы во Франции только тем и занимаемся, что говорим о политике!» Черноволосая лиана пожимала плечами: «В восемьдесят девятом я вышла на улицу из-за событий на площади Тяньаньмэнь, меня все это волновало, но потом случилась трагедия, начались репрессии… Сейчас я думаю, что Китай развивается слишком быстро… Это возбуждает, но мне страшно: вдруг наша страна породит чудовище? Вдруг этим чудовищем станут наши дети?» Она на миг задумывалась и снова с головой уходила в дела.
Милена вздрогнула. Что, если она тоже превращается в чудовище? Она уже не успевала тратить деньги. Взгромоздится на шпильки, затянется в офисный пиджак и работает с утра до вечера. А зачем ей столько денег? С кем их тратить? С отражением в зеркале? Она отъелась, пресытилась и с тоской ждала момента, когда придет отвращение.
Она не привыкла к изобилию. Она помнила детство в Лон-ле-Сонье, медленную смену времен года, жемчужную капель с крыши, первый крик удивленной птицы по весне, раскрывающийся бутон, свинью, ворочающуюся на соломе, бабочку, вылупляющуюся из кокона, каштаны, лопающиеся на горячей решетке. И теперь что-то внутри нее криком кричало — слишком быстро, слишком пусто, слишком не знаю что!.. К тому же, если честно, ее угнетало одиночество.
В ее возрасте уже невозможно было привлечь молодых китайских миллиардеров, а все иностранцы, какие ей попадались, носили обручальное кольцо. Она пристроилась было к Луи Монбазье, производителю мелкой электроаппаратуры. Три вечера подряд они встречались, веселились, держались за руки, она уже мечтала, как переедет в Блуа и будет коротать с ним вечера перед телевизором… На четвертый вечер он сунул ей под нос пачку фотографий жены и сыновей. Ладно, все ясно, сказала она себе. И отказалась с ним целоваться, когда он проводил ее домой.
Первый серьезный сигнал тревоги прозвучал от мистера Вэя: он не позволил ей съездить в Килифи. Ей хотелось пройтись по следам прежней Милены, сбежавшей из Курбевуа, подышать ленивым воздухом Африки, поваляться на белом песке пляжа, снова заглянуть в желтые глаза крокодилов.
— Речь быть не может! — взвизгнул он. — Вы остаться здесь и работать.
— Но мне просто нужно проветриться…
— Не есть хорошо. Совсем не есть хорошо. Вы оставаться тут. Вы есть нестабилен. Вы есть опасный для вы сама. Я следить за вы для ваше благо. Я держать ваш паспорт в мой шкаф.
И он громко кашлянул в знак того, что вопрос закрыт. Такая у него была своеобразная манера хлопать дверью перед носом. Она была узницей старого жадного китайца, который подсчитывал барыши на счетах и чесал яйца у нее на глазах.
— What a pity! — ответила она.
«Вапити! Вапити!» — распевали две прелестные девчушки, размахивая кастрюлей с загубленным рагу. Гортензия и Зоэ возникли перед ее взором, как два чертика из табакерки. Как же я по ним соскучилась! Иногда, засыпая, она мысленно разговаривала с ними. Как будто она их мама. Как будто она пришивает им пуговицы, гладит брючки, поправляет челочки. Они, наверное, очень изменились. Я их и не узнаю. Они будут смотреть на меня холодно, недоверчиво, как на чужую. Я и стала чужой. Эмигранткой, изгнанницей…
Во французском еженедельнике за позапрошлый месяц она прочла репортаж о восстаниях в китайских деревнях. Крестьяне не хотели отдавать свои земли под заводы. Армия утихомирила мятежников, но явно ненадолго. Чудесные плакаты с лилиями наверняка посрывают с саманных стен. И это станет началом конца.
На следующее утро Милена Корбье решила, что пора приступать к новому этапу своей жизни — возвращению во Францию.
Для этого ей нужен был Марсель Гробз.
Анриетта ликовала. Сегодня она встретила в парке Монсо няню и Жозиану. И в каком виде! Краше в гроб кладут. Разве что савана не хватает. Она шла сгорбившись, еле переставляя туфли на толстых каучуковых подошвах. То качнется вправо, то качнется влево, темно-синее габардиновое пальто болталось, как на вешалке, жидкие тусклые волосы трепались по ветру. Няня не отходила от нее ни на шаг. На каждой скамейке они присаживались отдохнуть.
Колдовство работало! Чары Керубины творили чудеса. А я так долго ничего о них не знала! Сколько бы я могла сплести интриг, от скольких врагов избавиться… Сколько богатств накопить! У нее голова шла кругом. Если бы я знала, если бы я только знала… — приговаривала она, снимая свою жуткую широкополую шляпу. Взбила примятые волосы и лучезарно улыбнулась отражению в зеркале. Она только что открыла для себя новое измерение жизни — всемогущество. Отныне законы, по которым живут все смертные, писаны не для нее. Отныне она идет прямо к цели, держа в рукаве козырную карту, Керубину, для всяких грязных делишек, и скоро достигнет прежнего процветания. Скоро ей будут по карману и кошельки «Гермес», и мыло от «Герлен», и тонкий кашемир, и вода для утюга с запахом лаванды, и визитки «Кассгрен», и талассотерапия в отеле «Рояль»… ей останется только стричь счет в банке!
От счастья она была готова танцевать. Чуть поколебавшись, ухватила край юбки и закружилась, закружилась в бешеном порыве радости. Весь мир лежал у ее ног, а она, беспощадная владычица, распоряжалась его судьбой. Когда стану миллионершей, куплю себе друзей. Они будут во всем со мной соглашаться, водить меня в кино, в ресторан, платить за такси. Я просто поманю их будущими милостями, намекну на пункт в завещании, на кредит, и у меня в прихожей будет толпиться целый выводок друзей. Вальсы Штрауса звучали в ее голове, и она стала подпевать. Но ее скрипучий голос сразу развеял мечту. Она резко остановилась и приструнила себя: нет, нечего тешить себя пустыми мечтаниями, уймись и продолжай действовать по плану. Пока она не трогала папашу Гробза, но недалек был тот час, когда она снимет телефонную трубку и промурлычет: «Алло, Марсель, а что, если нам поговорить наедине, без адвокатов и посредников?» Он будет не в состоянии ей сопротивляться, она добьется всего, чего захочет. Ей больше не придется обирать слепого возле дома.
Хотя….
Это еще неизвестно.
Грабить каждый день беднягу и ни разу не попасться, сжимать в ладони тепленькие монетки — это наполняло ее жизнь волнением и страстью. Такого наслаждения она прежде и представить себе не могла. Ведь надо признаться, с возрастом количество удовольствий сокращается. Чем остается тешить себя? Сластями, сплетнями да телевизором. Она не любила сладкого, а ящик ее раздражал. Сплетни она любила, но это развлечение требует партнеров, а подруг у нее не было. Зато скупостью можно наслаждаться в одиночку. Скупость требует уединения, сосредоточенности, упорства и дисциплины. Не далее как сегодня она проснулась со словами: «Минус десять евро!» Она даже подскочила в кровати. Ей придется не только целый день ничего не тратить, но еще и раздобыть несколько монет, чтобы соблюсти уговор. Как быть? Она понятия не имела. Но знала, что идеи возникнут по ходу дела. С каждой новой кражей она становилась опытнее и хитрее. Вот недавно поутру, в час, когда она обычно бросала себе вызов, ляпнула: «А сегодня бесплатная бутылка шампанского!» И скорчилась от острого, до боли, наслаждения. Раскинула мозгами и сочинила хитроумный план.
Скромно одетая, без шляпы и каких-либо атрибутов богатой жизни, в старых потертых туфлях без каблука, она вошла со смиренной физиономией в бутик «Николя Фёйятт»[79], сложила руки и произнесла со слезой в голосе: «У вас не найдется маленькой бутылочки шампанского, самого дешевого, для двух стариков, празднующих золотую свадьбу? С нашей пенсией, знаете, не разгуляешься…» Она держалась робко, но с достоинством, словно девочка, вынужденная просить милостыню. Продавец в замешательстве покачал головой:
— У нас нет пробников, милая дама… У нас есть маленькие бутылочки, по пять евро, но мы их тоже продаем…
Она опустила глаза долу, прижалась животом к прилавку и стала ждать, когда он сдастся. Он не сдавался. Повернулся к клиенту, который заказывал ящик дорогого шампанского. Анриетта вошла в образ — в образ усталой, страдающей женщины. Эта роль доставляла ей наслаждение. Она расцвечивала ее все новыми вздохами и скорбными взглядами; склоняла голову, горбилась, слегка поскуливала. Но, видно, уж такой был день — продавец из «Николя Фёйятт» не уступал. Она уже готова была уйти, когда к ней подошла хорошо одетая дама.
— Мадам, извините меня, но я случайно услышала ваш разговор с продавцом. Для меня будет честью и удовольствием предложить вам бутылку этого чудесного шампанского… Выпьете ее с мужем.
— Мадам, извините меня, но я случайно услышала ваш разговор с продавцом. Для меня будет честью и удовольствием предложить вам бутылку этого чудесного шампанского… Выпьете ее с мужем.
Анриетта рассыпалась в благодарностях, в глазах ее заблестели слезы. Она научилась плакать так, чтобы не попортить макияж. И ушла, зажав под мышкой бутылку. Те, кто тратит деньги, не считая, сами не знают, каких радостей себя лишают. Ее жизнь била ключом. Каждый день приносил целый ворох случайностей, приключений, упоительных страхов. И каждый день становился ее триумфом. Она даже не была уверена, так ли уж хочет вернуть Марселя. Его деньги — да, но когда он состарится и разорится, она упечет его в дом престарелых. Не дома же держать!
По дочерям она не скучала. По внукам тем более. Разве что иногда по Гортензии. Она узнавала себя в этой девчушке, которая бесстрастно и неудержимо шла к намеченной цели. Но только по ней одной.
Ей страшно хотелось позвонить Керубине. Не затем, чтобы сказать ей спасибо или похвалить — эта нищебродка могла обнаглеть и зазнаться, — нет, просто убедиться, что она все еще с ней заодно. Из нее могла получиться отличная союзница. Анриетта набрала номер, в трубке раздался медленный, тягучий голос Керубины.
— Керубина, это мадам Гробз, Анриетта Гробз. Как поживаете, дорогая Керубина?
И не дожидаясь ответа, продолжала:
— Вы не представляете, как я счастлива! Я встретила на улице мою соперницу, ну, ту бесстыдницу, которая увела моего мужа, и…
— Мадам Гробз?
Анриетта, удивившись, что ее не сразу узнали, представилась еще раз и зачастила:
— Она в плачевном состоянии! Просто плачевном! Я ее едва узнала! Как вы полагаете, какой будет следующая стадия ее распада? Будет ли положен конец…
— Она, кажется, должна мне денег…
— Но, Керубина, я выплатила свой долг! — возмутилась Анриетта.
Она собственноручно отдала ей нужную сумму. В мелких купюрах. Претерпела ради этого поездку в метро, ее теснили со всех сторон потные бесформенные тела, она зажимала под мышкой сумку и шляпу…
— Она должна мне денег… Если она хочет, чтобы я продолжала работу, она должна заплатить. Кажется, она довольна моими услугами…
— Но как же так, я думала что мы… что вы… что я вам…
— Шестьсот евро. До субботы…
И в ухе Анриетты раздались короткие гудки.
Керубина повесила трубку.
По утрам, когда Зоэ уходила в школу, Жозефина проникала в святая святых дочери и садилась на кровать. На самый краешек, чтобы не оставлять следов. Она не любила заходить к Зоэ вот так, тайком. Она бы никогда не стала подглядывать в ее письмо или читать запись в блокноте: ей бы тогда казалось, что она обворовала собственную дочь. Ей просто хотелось быть поближе к Зоэ.
Она разглядывала комнату, видела беспорядок, брошенную футболку, испачканную юбку, одинокие непарные носки, но ничего не трогала. Ей убираться запрещено. Только Ифигения имела право заходить в комнату Зоэ.
Жозефина вдыхала запах ее крема «Нивея», свежие древесные нотки ее туалетной воды, теплое дыхание простыней. Читала вырезки из газет, которые Зоэ развесила по стенам. Броские заголовки криминальной хроники: «Убив обоих родителей, он унаследовал состояние», «Учитель покончил с собой на глазах у всего класса», фотокопии писем читателей, расчерканные маркером: «Меня тревожит судьба мира…», «Второй год сижу в седьмом классе…», «Я слишком молода для засоса…».
А в углу, с улыбкой попирая ногой поверженного зверя, высился «Плоский папа» в бриджах цвета хаки. Жозефине хотелось его пнуть. Она окликала его: «Ну, давай, не трусь! Выходи из сумрака, давай встретимся, хватит портить мне жизнь издалека! Чтобы задурить голову девчонке загадочными посланиями, много ума не нужно». Потом ей представлялся изувеченный труп, и ей становилось стыдно.
От него больше не было никаких вестей.
Завтра наступит весна. Первый день весны. Может, он нашел где жить… Поселился в нормальной обстановке.
Она размышляла, сидя на кровати. На душе грустно и пусто — как всегда, когда она чувствовала себя бессильной. Бессильной преодолеть барьер, поставленный Зоэ: в нем не было ни единой лазейки. Зоэ приходила из школы и закрывалась в своей комнате. Зоэ вставала из-за стола и спускалась в подвал слушать, как Поль Мерсон играет на барабанах. Вернувшись, небрежно роняла: «Спокойной ночи, мам» — и уходила к себе. Она выросла мгновенно, под свитером выступала маленькая грудь, бедра явно округлились… Она завела блеск для губ и тушь для ресниц. Скоро ей исполнится четырнадцать, скоро она будет такой же красивой, как Гортензия.
Жозефина заставляла себя не терять надежду. Можно всего лишиться — рук, ног, глаз, ушей, — но если у тебя осталась капелька надежды, ты спасен. По утрам она просыпалась с одной и той же мыслью: сегодня она со мной заговорит. Надежда сильней всего. Она не позволяет людям покончить с собой, оказавшись в беде, в нищете, в пустыне. Она дает им силу думать: пойдет дождь, вырастет банановое дерево, я выиграю в лотерею, приедет прекрасный принц на белом коне. Такая это штука — недорого стоит, а может изменить жизнь. Надежда умирает последней. Бывает, люди строят планы за две минуты до смерти.
Когда надежда готова была иссякнуть, когда Жозефина, проработав целый день, в изнеможении переставала понимать, что пишет, она закрывала компьютер и спускалась в квартирку Ифигении, где теперь работал мсье Сандоз. Вот-вот привезут мебель из «Икеи», надо было покрасить стены и положить паркет. Мсье Сандоза, маляра, прислало кадровое агентство из Нантерра. Жозефина показала ему фронт работ, и он ответил: «Нет проблем, я все могу: и красить, и плотничать, и электрику наладить, и сантехнику!»
Иногда она ему помогала. Клара и Лео, вернувшись из школы, присоединялись к ним. Мсье Сандоз вручал им кисти и смотрел на них, грустно улыбаясь и приговаривая: «Прошлое, настоящее, будущее, настоящее и прошлое, будущее и настоящее, будущее и прошлое». И встряхивал головой, словно эти слова тянули его в болото. По утрам он являлся в костюме и при галстуке, переодевался в робу маляра, а на время обеда вновь облачался в костюм и галстук, отмывал руки и шел в бистро. Он очень дорожил чувством собственного достоинства. Говорил, что чуть не потерял его несколько лет назад, но в последний момент удержался и теперь хранил его как зеницу ока. Он не объяснял, как чуть не утратил достоинство. А Жозефина не спрашивала. Она чувствовала в нем боль, горе, готовое вот-вот прорваться наружу. Ей не хотелось баламутить болотную тину ради праздного любопытства.
У него были очень красивые голубые глаза, голубые и полные грусти… И еще у него случались приступы меланхолии. Трудолюбивый и дотошный, он откладывал кисть и молча ждал, когда приступ пройдет, напоминая в эти минуты Бастера Китона, затерявшегося в толпе невест. Они порой подолгу беседовали, причем разговор начинался с какого-нибудь пустяка.
— Сколько вам лет, мсье Сандоз?
— Я в том возрасте, когда ты никому больше не нужен.
— А если поточнее?
— Пятьдесят девять с половиной… пора на свалку!
— Зачем вы так говорите?
— Потому что до недавнего времени я не понимал, что можно быть стариком, хотя в душе тебе двадцать.
— Но это же прекрасно!
— Ничего хорошего! Стоит мне повстречать прелестную женщину, я чувствую себя на двадцать лет, насвистываю, прыскаюсь туалетной водой, повязываю шейный платок, но когда я хочу ее поцеловать, а она отказывает — мне шестьдесят! Гляжусь в зеркало, вижу морщины, волосы в носу, седину, желтые зубы, обложенный язык, и пахну я уже плохо… Двадцать лет и шестьдесят плохо сочетаются.
— И вы чувствуете себя древним старцем…
— Я себя чувствую потерянным. Моему сыну двадцать пять, и я хочу быть двадцатипятилетним. Влюбляюсь в его подружек, бегаю в шортах, глотаю витамины, машу гантелями. Я жалок. Но другого выхода не вижу, потому что молодость нынче — не только один из этапов жизни, но и условие выживания. Раньше все было иначе!
— Вы ошибаетесь, — уверила его Жозефина. — В двенадцатом веке стариков выбрасывали на улицу.
Он опустил кисть, ожидая объяснений. Жозефина начала:
— Я знаю одно фаблио, в нем речь идет о сыне, который выставил отца из дома, потому что недавно женился и хочет жить вдвоем с молодой женой. Фаблио называется «Разрезанная попона». Там сын отвечает старику-отцу, который умоляет не выбрасывать его на улицу:
Видите, у стариков тогда жизнь была не сахар! Их никто не хотел знать, они сбивались в шайки и вынуждены были побираться или воровать.