Америка пала к ногам Шарлотты Брэдсберри, «Vanity Fair», «New-Yorker», «Harper’s Bazaar» зазывали ее к себе, но Шарлотта Брэдсберри оставалась очаровательно верна старой Англии. «Где можно жить, кроме Англии? Все остальные нации — какие-то пигмеи!» Короткий видеофильм представлял ее в фас, в профиль, в три четверти, в длинном платье, в коктейльном платье, в джинсах, в шортах во время пробежки… Гортензия задохнулась от ярости, обнаружив рубрику «Новая победа Шарлотты Брэдсберри». На фотографиях — Шарлотта и Гэри на выставке последних рисунков Фрэнсиса Бэкона. Он — элегантный, в пиджаке в сине-зеленую полоску, она — миниатюрная, в вечных темных очках. Она повисла на его руке, оба улыбаются. Подпись гласит: «Шарлотта Брэдсберри улыбается». Я тут попыталась туда попасть, разозлилась Гортензия, так меня чуть не затоптали на входе. Добыть приглашение было нереально! А эти появились на десять минут, обещав прийти попозже с частным визитом!
И ни одной фотографии, где она страшная! Она поискала «диету Шарлотты Брэдсберри» и не нашла ни одного упоминания о жировых складках и целлюлите. Ни одного фото скрытой камерой, где бы она плохо выглядела. Гортензия напечатала: «Негативные отзывы о Шарлоте Брэдсберри» — и нашла всего два замечания каких-то дурех о том, что Шарлотта Брэдсберри перекроила нос и сделала липосакцию щек. Жалкий итог, вздохнула Гортензия, с этими гнилыми аргументами каши не сваришь.
Она напечатала «Гортензия Кортес». 0 результатов.
Жизнь слишком тяжела для дебютантов. Гэри чересчур высоко задрал планку, справиться с Шарлоттой Брэдсберри будет не так-то просто.
Она взяла с тарелки последний кусок сыра, не спеша съела. Потом вдруг опомнилась и налетела на себя с упреками: с какой это стати она решила пожирать сэндвичи посреди ночи? Сотни калорий во время сна перейдут в жировые отложения на ягодицах и бедрах. Из-за этой Шарлотты Брэдсберри она превратится в сардельку.
Она побежала в туалет, сунула два пальца в рот и вытошнила сэндвич. Она ненавидела так делать — и никогда, собственно, не делала, — но это был крайний случай. Если она решила биться со своей огугленной противницей не на жизнь, а на смерть, на ней не должно быть ни жиринки. Она спустила воду и посмотрела, как кусочки сыра крутятся в воде. Надо срочно почистить унитаз, если она не хочет, чтобы Ли Мэй турнула ее с квартиры, ткнув пальцем в желтое пятно на белой эмали.
Живу с маниакально чистоплотной китаезой в двух комнатах без лифта среди пластмассовой мебели, а между тем…
Она запретила себе думать об этом. Такие мысли — сплошной негатив. Крайне вредно для психики. Но вот позитивная мысль: Шарлотта Брэдсберри — старуха, она скоро увянет. Шарлотта Брэдсберри — идол, а с постерами не спят. У Шарлотты Брэдсберри в венах течет древняя голубая кровь, значит, она может стать носительницей наследственных болезней. У Шарлотты Брэдсберри дурацкое имя, которое звучит, как название дешевого шоколада. Гэри нравился только горький шоколад, 71 процент какао как минимум. Шарлотта Брэдсберри принадлежит всем: у нее 132 457 упоминаний в Инете. Вскоре на горизонте моды взойдет новая звезда, и Шарлотту Брэдсберри повесят в шкаф.
И вообще, была ли такая Шарлотта Брэдсберри?
Она улеглась на пол, сделала несколько упражнений. Посчитала до ста. Встала, вытерла пот со лба. Как он мог влюбиться в эту Google Girl[114], он, такой независимый, такой одинокий, такой враждебный ко всякой помпе и модным штучкам. Что произошло? Он меняется. Он ищет себя. Он еще молод, вздохнула она, пока чистила зубы, забыв, что он старше ее на год.
И вновь легла, гневная и грустная.
Так странно быть грустной! Я вообще раньше когда-нибудь испытывала грусть? Она рылась в памяти, но не могла вспомнить это чувство, эту тепловатую, слегка тошнотворную смесь отчаянья, беспомощности и печали. Ни ярости, ни бури. Грусть… даже слово звучит как-то неприятно. Как хруст. И к тому же она непродуктивна. Видимо, к ней быстро привыкаешь. Моя мать привыкла. Вот уж не хочу быть похожей на мою мать!
Она потушила настольную лампу под дешевым розовым абажуром, который накрыла красным платком, чтобы свет был поприятнее, и заставила себя думать об успехе ее дефиле. Необходимо, чтобы все прошло успешно: они берут семьдесят из тысячи. Я должна выиграть. Не терять ориентиров. I’m the best, I’m the best, I’m a fashion queen[115]. Через две недели я, Гортензия Кортес, поднимусь на подиум с моими «творениями», поскольку эта девка, Шарлотта Брэдсберри, ничего не творит, она паразитирует на духе времени. Она в восторге распахнула глаза. А ведь правда! Когда-нибудь ее забудут, а на мое имя поиск в «Гугле» даст 132 457 результатов или даже больше!
Она задрожала от радости, натянула одеяло до подбородка, смакуя свой реванш. Потом тихо вскрикнула: Шарлотта Брэдсберри! Она будет там в день показа! В первом ряду, в своих безупречных шмотках, со своими безупречными ногами, безупречной статью, капризной гримаской и огромными черными очками! Дефиле школы Святого Мартина — одно из главных событий года.
И он будет с ней. Он будет сидеть с ней в первом ряду.
Кошмар начался снова.
Новый кошмар…
В поезде «Евростар», несущем ее в Лондон, Жозефина вновь и вновь переживала последние события. Она сбежала из Парижа от сестры и матери. Зоэ уехала к подруге готовиться к экзамену: «Я хочу получить “отлично”, а с Эммой мы вместе вкалываем». Ей настолько не улыбалось остаться в огромной квартире вдвоем с Ирис, что она быстренько отправилась в трансагентство и купила билет до Лондона. Дю Геклена она отдала на это время Ифигении и быстренько собрала сумку, сославшись на коллоквиум в Лионе об условиях жизни дворянства в средневековой деревне, который будет проводить местная исследовательница двенадцатого века мадам Элизабет Сиро.
— Она выпустила потрясающую книгу «Красивое и крепкое жилище» в издательстве «Пикар». Это буквально энциклопедический труд.
— А… — пробормотала Ирис.
— Хочешь знать, о чем там речь?
Ирис подавила зевок.
— Это и впрямь оригинально, ты знаешь, потому что раньше интересовались только крепостями, а она пытается воссоздать повседневную жизнь, обычные дома. Долгое время их игнорировали, но сейчас наконец стали отдавать себе отчет в том, насколько высок их археологический потенциал. Они сохранили структуры той эпохи, системы подачи воды, уборные, очаги. Это удивительно, потому что в домах, которые на вид абсолютно заурядны, можно снять накладной потолок, прозондировать стены и обнаружить средневековые фрески. Такие дома — они как русские матрешки, в них по очереди появляются разные эпохи и в самой глубине находится средневековое ядро, это просто гениально!
Она была готова пересказать ей всю книгу, лишь бы сделать свою ложь более правдоподобной.
Ирис больше не задавала вопросов.
Ничего она не сказала и потом, отдавая сестре почту. В почте было письмо от Антуана. Присланное из Лиона. Зоэ показала письмо матери. Опять тот же текст, поживаю неплохо, восстанавливаю здоровье, думаю о моих маленьких любимых девочках, вскоре вас увижу, работаю как вол, все для вас. «Он приближается, мам, он в Лионе!» — «Да, но в письме он об этом даже не говорит». — «Наверное, хочет сделать нам сюрприз». Значит, он уехал из Парижа. Я должна проверить свои баллы на карточке «Интермарше» и уж на этот раз поинтересоваться, какие были сделаны покупки.
Четыре дня в одиночестве! Инкогнито! Через три часа она ступит на перрон вокзала Сент-Панкрас. Три часа! В двенадцатом веке понадобилось бы три дня, чтобы пересечь Ла-Манш на корабле. Три дня, чтобы доехать до Авиньона верхом, если мчаться во весь опор, останавливаясь лишь затем, чтобы сменить коня. В противном случае дорога занимала десять дней. Все идет так быстро, у меня кружится голова. Иногда ей хотелось остановить время, закричать караул, спрятаться в свою скорлупу.
Жозефина никого не предупредила о своем приезде. Ни Гортензию, ни Ширли, ни Филиппа. По совету своего английского издателя она сняла комнату в прелестном отеле в Холланд-парке, в одном из кварталов Кенсингтона. Она ехала навстречу приключениям.
Одна, одна, одна, — пели колеса. Покой, покой, покой, — отвечала она им в такт. Англия, Англия, Англия, — пели колеса. Франция, Франция, Франция, — скандировала Жозефина, пролетая поля и леса, которые так часто топтала английская армия во время Столетней войны. Англичане спокойно мотались из страны в страну. Они чувствовали себя во Франции как дома. Эдуард III разговаривал только по-французски. Королевские письма с указами, переписка королев, религиозные трактаты, разговоры аристократии, судебные акты, завещания — все было на французском или на латыни. Генри Гросмонт, герцог Ланкастерский, английский противник Дю Геклена, написал книгу на французском! И когда Дю Геклен общался с ним, он не нуждался в переводчике. Понятие Родины не было так значимо. Люди принадлежали определенному сеньору в определенной области. Дрались за то, чтобы соблюдались права сеньора, но смеялись над теми, кто носил цвета короля Франции и Англии, и некоторые солдаты переходили с одной службы на другую — лишь бы побольше платили. А вот Дю Геклен всю жизнь оставался верен французскому королевству, и никакие сундуки с золотом не заставили бы его стать изменником.
— За что ты ненавидишь меня, Жозефина? — спросила мать в тот вечер.
Она сняла свою огромную шляпу — а похоже было, что сняла парик. Жозефина не могла смотреть на нее: старуха напоминала синеватую грушу. Ирис еще не вернулась из магазина.
— Но я тебя вовсе не ненавижу.
— Ненавидишь…
— Нет, нет… — пробормотала Жозефина.
— Ты не видела меня почти три года. Ты считаешь, это нормально для дочери?
— А у нас никогда и не было нормальных отношений…
— По чьей вине? — бросила Анриетта, поджав губы: они сложились в жесткую, узкую складку.
Жозефина грустно покачала головой:
— Ты хочешь сказать, что я в этом виновата? Так?
— Я пожертвовала всем ради вас с Ирис, и вот благодарность!
— Я слышу это всю свою жизнь…
— Потому что это правда!
— Есть еще другая правда, о которой мы никогда не говорили…
Недоговоренность хуже всего, сказала себе в этот вечер Жозефина, глядя в обвиняющее лицо матери. Нельзя терпеть и молчать всю жизнь, рано или поздно наступает момент, когда истина настигает нас и заставляет повернуться к ней лицом. Я всегда оттягивала это объяснение с матерью. Жизнь сама велела мне высказаться, подстроив этот разговор наедине.
— Было одно событие в нашей жизни, о котором мы никогда не говорили… Ужасное воспоминание, которое всплыло у меня в голове не так давно и которое все прояснило…
Анриетта резко выпрямилась, передернувшись.
— Сводишь счеты?
— Я не хочу ссориться, это гораздо серьезнее.
— Не представляю, на что ты намекаешь…
— Я могу тебе напомнить, если хочешь…
Анриетта с высокомерным видом проронила:
— Ну давай, если тебе нравится меня чернить…
— Я не черню тебя. Я изложу факты, просто факты, но они объяснят эту… — она запнулась в поисках нужного слова, — эту сдержанность с моей стороны. Потребность держать дистанцию. Ты по-прежнему не представляешь, о чем я хочу рассказать?
Анриетта не помнила. Забыла. Для нее этот эпизод был так неважен, что она стерла его из памяти.
— Не представляю, чем могла тебя так уж ранить.
— Ты не помнишь тот день, когда мы все отправились купаться в Ланды, Ирис, ты и я? Папа остался на берегу…
— Он не умел плавать, бедолага!
— Мы уплыли втроем — далеко-далеко. Поднялся ветер, море разволновалось, берега уже не было видно. Мы с Ирис захлебывались, ты, как обычно, рассекала волны… Ты была очень хорошей пловчихой…
— Прекрасной, великолепной пловчихой! Чемпионкой по синхронному плаванию…
— В какой-то момент мы поняли, что попали в беду, и решили вернуться, я прицепилась к тебе, чтобы ты взяла меня на спину, но ты отбросила меня и предпочла спасти Ирис.
— Я не помню.
— А ты постарайся вспомнить… Накатывал огромный вал, который отбрасывал нас назад каждый раз, когда мы хотели преодолеть его, нас влекло течением, я задыхалась, я кричала «на помощь», я тянула к тебе руку, а ты отталкивала меня и тянула за собой Ирис. Ты хотела спасти Ирис, а не меня…
— Да ты выдумываешь, бедняжка! Ты всегда завидовала сестре!
— Я очень хорошо все помню. Папа был на берегу, он все видел, он видел, как ты потащила Ирис, как оттолкнула меня и бросила в волнах, он видел, как тебе с Ирис на спине удалось преодолеть вал, как ты положила ее на землю, стала вытирать ее, отогревать, вытираться сама и даже не поплыла за мной! Я должна была бы умереть!
— Неправда!
— Чистая правда! А когда мне удалось добраться до берега, когда я вышла из воды, папа подхватил меня на руки, обернул в полотенце и обозвал тебя преступницей! И с этого дня, я знаю, вы никогда больше не спали в одной комнате!
— Вот вздор! Ты придумываешь невесть что, лишь бы обратить на себя внимание!
— Он назвал тебя, мою мать, преступницей, потому что ты бросила меня. Оставила умирать…
— Я не могла спасать двоих! Я выбилась из сил!
— А! Вот видишь, вспомнила!
— Но ты отлично вышла из положения! Ты была крепкая. Ты всегда была сильнее, чем сестра. Жизнь это доказала, ты независима, зарабатываешь на жизнь, у тебя прекрасная квартира!
— Плевать мне на квартиру! Плевать мне на женщину, которой я стала, я говорю тебе сейчас о маленькой девочке!
— Ты драматизируешь, Жозефина. Ты вечно тащила за собой тонны комплексов, глядя на окружающих, а особенно на сестру… Вот уж не знаю почему.
— Зато я знаю, мама! — воскликнула Жозефина промокшим от слез голосом.
Она назвала Анриетту «мама». Уже много лет она не говорила ей «мама», и слезы полились ручьем. Она рыдала, как ребенок, держась за край стола, широко раскрыв глаза, словно видела свою мать, чудовищно равнодушную мать, впервые в жизни.
— Ну, со всеми в детстве бывает: кто-то едва не утонул, кто-то расшибся, — заметила мать, пожав плечами. — Вечно ты все преувеличиваешь!
— Я говорю не о разбитой коленке, мама, речь идет о том дне, когда я чуть не погибла из-за тебя! И долгие годы я говорила себе, что ничего не стою, потому что ты тогда не взяла на себя труд меня спасать, долгие годы я старалась не любить людей, которые могли бы любить меня, которые могли бы считать меня замечательным человеком — только потому, что я не стоила спасения, долгие годы жизнь проходила мимо, и все это — из-за тебя!
— Бедная крошка, ты несешь околесицу, откапывать детские воспоминания в твоем возрасте — просто убого!
— Возможно, но именно в детстве мы формируемся, мы создаем собственный образ и образ жизни, которая нас ожидает.
— О-ля-ля! Какие громкие слова! Ты делаешь трагедию из пустяка. Ты всегда была такая. Упрямая, хитрая, раздражительная…
— Я раздражительная?
— Да. Недоделанная какая-то. Убогий муж, убогая квартирка в пригороде, убогая работенка, серенькая жизнь… Сестра вытащила тебя из всего этого, дав возможность написать книгу, добиться успеха, а ты ей даже за это ни капли не благодарна!
— То есть я должна благодарить Ирис?
— Да. Потому что она изменила твою жизнь…
— Я сама изменила свою жизнь. Не она. С этой книгой она всего лишь вернула мне то, что ты отобрала в тот день. Я не умерла, на самом деле я еще вас пережила! И то, что могло меня сокрушить тогда, дает мне силу сейчас. Мне понадобились долгие годы, чтобы доплыть до берега, долгие годы, чтобы отдышаться, вновь научиться пользоваться руками и ногами и пойти наконец вперед, и всем этим я обязана только себе. Себе одной! Именно потому мы больше не видимся с тобой. Мы квиты. Это не ненависть, пойми, ненависть — это чувство. А я к тебе не испытываю никаких чувств.
— Вот оно как! Превосходно! По крайней мере все теперь прояснилось. Ты выплеснула всю клевету, все ужасы, ты обвинила во всех своих прошлых неудачах ту, которая дала тебе жизнь, которая билась за то, чтобы дать тебе образование, чтобы ты ни в чем не нуждалась… Ты удовлетворена?
Жозефина почувствовала себя выжатой как лимон. Она плакала навзрыд. Ей было восемь лет, и она глотала соленую воду слез, как ту морскую воду. Мать смотрела на нее, пожав плечами и морща длинный нос в гримасе отвращения перед тем, что, вероятно, про себя считала постыдным выплеском тошнотворных эмоций.
Она плакала долго, долго, и мать не протянула к ней руку, чтобы утешить. Ирис вернулась, сказала: «Ничего себе… ну у вас и видок!» Они поужинали на кухне, беседуя о повсеместном разгильдяйстве, о неуклонном росте преступности, о климате, который с каждым годом все хуже, и о низком качестве современных товаров.
Вечером в постели Жозефине по-прежнему казалось, что ей душно. Она задыхалась. Она села на кровати, ловя ртом воздух, воздуха не хватало, волны тоски навалились на нее и давили, давили. Нужно что-то изменить в моей жизни. Так больше не может продолжаться. Нужен свет, нужна надежда. Она пошла в ванную, плеснула холодной водой на опухшие веки, посмотрела на заплаканное лицо. Где-то в глубине глаз таилась искорка жизни. Нет, это не взгляд жертвы, решила Жозефина. И не взгляд покойницы. Она долгое время думала, что все в ней умерло, что она мертва. Ничего она не мертва. Люди всегда считают, что каждое их горе смертельно. Они забывают, что горе — это тоже часть жизни.
Ее отъезд скорее напоминал бегство — она спасала свою шкуру. Позвонила английскому издателю и укатила в Лондон.
Жозефина услышала объявление о том, что поезд въезжает в туннель.
Три четверти часа под Ла-Маншем. Три четверти часа во тьме. Пассажиры дрожали и обсуждали свои ощущения. А Жозефина улыбалась — она-то как раз решилась выйти из темного туннеля.
Отель назывался «Джулис» и находился на Портленд-роуд, 135. Маленький отель, «nice and cosy»[116], как охарактеризовал его издатель Эдвард Тандлфорд. «Надеюсь, он не безумно дорогой», — стеснительно пробормотала Жозефина. «Полно, мадам Кортес, вы моя гостья, я счастлив вас принять, я в восторге от вашей книги и горд, что буду ее публиковать».