Черепаший вальс - Катрин Панколь 8 стр.


— Знаешь, я только что это поняла. В сорок три года… Я схожу в полицию. Ты права. Так здорово с тобой поговорить, Ширли. Сразу в голове проясняется…

— Со стороны всегда виднее. А что новая книга, движется?

— Да не особо. Топчусь на месте. Ищу сюжет для романа и не нахожу. Днем придумываю тысячу историй, а ночью они все испаряются. Идея «Такой смиренной королевы» возникла в разговоре с тобой, помнишь? Мы сидели у меня на кухне в Курбевуа. Приезжай, помоги, а?

— Поверь в себя.

— Вера в себя — не самое сильное мое место.

— А куда тебе торопиться-то?

— Не люблю целыми днями сидеть сложа руки.

— Сходи в кино, погуляй, понаблюдай за людьми на террасах кафе. Отпусти на волю свое воображение, и в один прекрасный день сама не заметишь, как сочинишь историю.

— Ага, про человека, который по ночам в парке нападает на одиноких женщин с ножом, и об умершем муже, который шлет открытки!

— Ну и чем тебе не сюжет?

— Нет уж! Я хочу это все забыть. Хочу вернуться к своей хабилитации.

— К своей… что?

— К хабилитации… ну, то есть повысить докторскую степень, получить разрешение на научное руководство.

— И в чем состоит эта… штука?

— Надо представить всю сумму публикаций: диссертацию, все научные статьи, выступления, лекции. Тяжесть, между прочим, неподъемная: у меня уже почти семнадцать килограмм! И комиссия их рассмотрит.

— И зачем это надо?

— Чтобы занять профессорскую должность в университете, получить кафедру…

— И зарабатывать кучу денег!

— Нет! Университетские преподаватели не гонятся за деньгами. Они их презирают. Просто это вершина карьеры. Становишься важной шишкой, тебя уважают, приезжают к тебе со всего мира проконсультироваться. В общем, все то, что мне надо для самоутверждения.

— Ну ты даешь!

— Погоди, до этого далеко! Мне еще года два-три корпеть, прежде чем являться на комиссию.

А комиссия — это уже другая песня. Надо защищать свои труды перед брюзгливыми мужиками, по большей части мачистами. Они разбирают твое досье по косточкам и при первой же ошибке указывают тебе на дверь. Являться рекомендуется в жеваной юбке и в сандалиях без каблука, а главное — не брить ноги и подмышки, пусть оттуда кусты торчат.

Ширли, словно подслушав ее мысли, воскликнула:

— Жози, ты мазохистка!

— Знаю, над этим я тоже решила работать, надо научиться защищаться! Я приняла кучу верных решений, пока говорила со звездами!

— Млечный Путь наставил тебя на путь истинный! И какое же место на этом празднике серого вещества отводится любви?

Жозефина покраснела.

— Когда я кончила возиться с рукописями и уложила Зоэ…

— Так я и думала: с булавочную головку!

— Ну, не всем же улетать на седьмое небо с человеком в черном!

— Туше!

— Кстати, как он там, человек в черном?

— У меня не получается его забыть. Это ужасно. Я решила больше с ним не видеться: и сердце не хочет, и голова отказывается, но каждая пора моей кожи вопит от голода. Знаешь что, Жози? Любовь рождается в сердце, а живет под кожей. Он притаился у меня под кожей, сидит в засаде. Ох, Жози! Если б ты знала, как мне его не хватает!

Иногда он щипал меня за ляжку с внутренней стороны, вспомнила Ширли, оставался синяк, мне нравилась эта боль, нравилась эта синева на коже, я берегла этот его знак, память о мгновениях, когда я готова была умереть, потому что знала: после не будет ничего, только пресная скука, ничтожная докука, искусственное дыхание. Я думала о нем, когда смотрела на синяк, я его поглаживала, я за ним ухаживала, но этого я тебе не скажу, малышка Жози…

— И что ты делаешь, чтобы о нем не думать?

— Зубы стискиваю… И еще основала движение по борьбе с ожирением. Хожу по школам и учу детей правильно питаться. А то у нас скоро будет общество толстяков.

— Ну, это не про моих девчонок.

— Естественно… ты же им с младенчества стряпаешь натуральные сбалансированные вкусности. Кстати, твоя дочь с моим сыном прямо-таки не расстаются.

— Гортензия с Гэри? Ты хочешь сказать, у них роман?

— Не знаю, но видятся они часто.

— Расспросим-расспросим, когда они в Париж приедут.

— Филиппа я тоже на днях видела. В галерее Тейт[17]. Стоял перед какой-то красно-черной картиной Ротко.

— Один? — спросила Жозефина, с удивлением чувствуя, как у нее вдруг забилось сердце.

— Ммм… Нет. С какой-то молодой блондинкой. Представил мне ее как эксперта по живописи; помогает ему выбирать произведения искусства. Он коллекционирует картины. У него масса свободного времени с тех пор, как он отошел от дел.

— Ну и как тебе эксперт?

— Ничего себе.

— Не будь я твоей подругой, ты бы даже сказала, что она…

— Очень недурна. Тебе надо ехать в Лондон, Жози. Он обаятельный, богатый, красивый и ничем не занят. Живет сейчас вдвоем с сыном — идеальная добыча для голодных волчиц.

— Не могу, ты прекрасно знаешь.

— Из-за Ирис?

Жозефина закусила губу и не ответила.

— Знаешь, человек в черном… Когда мы встречались в отеле и он ждал меня, растянувшись в кровати, в том номере на седьмом этаже… Я не могла дождаться лифта. Мчалась по лестнице через две ступеньки, распахивала дверь и бросалась к нему.

— Я-то ползаю, как черепаха…

Ширли шумно вздохнула.

— Может, пора меняться, Жози?

— Становиться амазонкой? Если лошадь, не дай бог, поскачет, я тут же свалюсь.

— Разок свалишься, зато потом понесешься галопом.

— Ты что, считаешь, что я ни разу не была влюблена, по-настоящему влюблена?

— Я считаю, что у тебя впереди еще много сюрпризов, и слава богу. Жизнь — штука удивительная.

Если бы я с таким же усердием изучала жизнь, с каким пишу диссертацию, подумала Жозефина, я, наверное, была бы порасторопнее.

Она обвела взглядом кухню. Белая, чистая, прямо лаборатория. Вот схожу на рынок, развешу тут связки лука и чеснока, зеленых и красных перчиков, накуплю больших желтых яблок, корзин, всякой деревянной утвари, тряпочек и полотенец, обклею стены календарями и фотографиями, выплесну на них краски жизни. Разговор с Ширли успокоил ее, ей захотелось украсить кухню бумажными фонариками. Ширли была не просто лучшей подругой. Только ей можно было рассказать все без утайки, не опасаясь последствий: она не разболтает.

— Приезжай скорей, — шепнула она, прежде чем повесить трубку. — Ты мне очень нужна.


На следующее утро Жозефина отправилась в комиссариат. После долгого ожидания в коридоре, где пахло моющим средством с вишневой отдушкой, ее пригласили в узкий кабинет без окон; желтоватый свет лампы делал его похожим на аквариум.

Она изложила свое дело полицейскому чиновнику. Молодой женщине с каштановыми волосами, собранными в пучок, тонкими губами и орлиным носом. В бледно-голубой рубашке, синей униформе, с позолоченным колечком в левом ухе. На столе — табличка с фамилией Галуа. Имя, фамилия, адрес? Причина обращения в полицию? Ответы выслушала бесстрастно, ни один мускул не дрогнул на лице. Удивилась, что Жозефина так долго не заявляла о нападении, и явно сочла это подозрительным. Предложила обратиться к врачу, но Жозефина отказалась. Попросила описать того человека; не запомнила ли Жозефина какую-нибудь деталь, которая бы помогла в расследовании? Жозефина упомянула чистые гладкие подошвы, гнусавый голос, отсутствие запаха пота. Полицейская дама подняла бровь — эта деталь ее удивила, — и продолжала печатать протокол. Попросила уточнить, нет ли у Жозефины врагов, не имело ли место ограбление или изнасилование. Все это произносилось ровным механическим голосом, без всяких эмоций. Она констатировала факты.

Жозефине захотелось плакать.

Куда катится мир? Насилие стало таким обычным делом, что нельзя и головы поднять от клавиатуры, посочувствовать, подбодрить? — думала она, выходя на шумную, залитую светом улицу.

Она застыла, глядя на длинную вереницу нетерпеливо сигналящих машин. Улицу перегородил грузовик. Шофер неспешно, по одной, разгружал коробки, с довольным видом созерцая пробку. Какая-то женщина с ярко намазанными губами высунулась из машины и завопила: «Какого черта, что за бардак?! Сколько нам еще тут стоять?!» Она смачно выплюнула сигарету и обеими руками со всей силы нажала на гудок.

Жозефина грустно улыбнулась и пошла прочь от скандала, заткнув уши.


Гортензия перешагнула кучу одежды, сваленной на полу гостиной. Она снимала квартиру на пару с однокурсницей, анемичной бледной француженкой, которая имела привычку тушить сигареты где попало, всюду безжалостно оставляя обугленные дырочки. Джинсы, стринги, колготки, майка, водолазка, куртка: разделась и все побросала, где стояла.

Ее звали Агата, она училась вместе с Гортензией, но ни трудиться, ни убираться в квартире в ее планы не входило. Если она слышала будильник, то вставала, если нет — шла к следующей паре. В раковине громоздилась немытая посуда, грязное белье ровным слоем устилало то, что когда-то было похоже на диваны, телевизор работал круглые сутки, пустые бутылки валялись на стеклянном столике вперемешку с разодранными журналами, засохшими корками пиццы и коричневатыми окурками косяков из переполненных пепельниц.

— Агата! — заорала Гортензия.

И поскольку Агата, зарывшись в простыни у себя в комнате, не откликалась, Гортензия закатила целую речь, гневно обличая соседку в разгильдяйстве и подкрепляя каждую фразу ударом ногой в ее дверь.

— Так больше продолжаться не может! Мразь ты этакая! Можешь устраивать срач в своей комнате, но не в местах общего пользования! Я вчера целый час оттирала ванную, в раковине до фига твоих волос, все засорилось, везде засохшая зубная паста, и до кучи юзанный тампакс валяется! В каком хлеву тебя воспитывали, а?! Ты здесь не одна живешь! Предупреждаю, я буду искать другую квартиру! Не могу больше!

Хуже всего, подумала Гортензия, что уйти я не могу. Аренда оформлена на нас обеих, плата внесена за два месяца вперед, да и куда уходить-то? И эта потаскуха отлично все понимает. Тварь бессмысленная, только одно и знает: как распалится, напялит джинсы и вертит задом перед старперами, а те слюни пускают.

Она с омерзением посмотрела на столик, взяла мешок для мусора и свалила в него все, что было на столе и под столом. Заткнув нос, завязала мешок и выкинула на лестницу — потом выбросит. Вот придется выуживать свои джинсы из помойки, будет знать. Да и то не факт, пробурчала она, купит себе новые на деньги своих похотливых дедков с мафиозными рожами, которые курят сигары в гостиной, покуда эта бледная немочь клеит себе в ванной накладные ресницы. И где она только таких берет? Как глянешь на их пальто из верблюжьей шерсти с поднятым воротником, сразу хочется взять ноги в руки и срулить подальше. Стремные, просто жуть берет. Она, дура, в конце концов очухается в каирском борделе, да поздно будет.

— Поняла, сучка?

Она прислушалась. Агата не подавала признаков жизни.

Гортензия натянула резиновые перчатки, взяла губку и «Доместос» — идеальное средство против пятен и микробов, если верить рекламе, — и принялась драить квартиру. Гэри заедет за ней через час, не дай бог, увидит этот свинарник.

В длинном ворсе ковра запутались кусочки чипсов, шариковые ручки, заколки, использованные бумажные платки, шоколадное драже. Пылесос икнул, но благополучно проглотил расческу. Гортензия удовлетворенно улыбнулась: хоть что-то работает в этом доме. Вот будут у меня деньги, сниму квартиру для себя одной, бормотала она, пытаясь отлепить от ковра засохшую жвачку. Вот будут у меня деньги, найму домработницу, вот будут деньги…

У тебя нет денег, так что заткнись и убирай, тихонько буркнула она.

За квартиру и учебу, за газ и электричество, шмотки, телефон, сэндвич в парке на обед — за все платила мать. А Лондон — город дорогой. Два фунта «Тропикана» на завтрак, десять фунтов сэндвич на обед, тысяча двести фунтов двухкомнатная квартира с гостиной. В престижном месте, ясное дело. Ноттинг-хилл, Королевский округ Кенсингтон и Челси. Агатины предки явно не бедствуют; а может, ее содержат старперы в верблюжьих пальто. Гортензии так и не удалось это выяснить. Она скривилась от запаха моющего средства. Теперь вся провоняю «Доместосом», от него и перчатки не спасут.

Она подошла к комнате Агаты и еще раз пнула ногой дверь.

— Я тебе не нянька! Заруби себе на носу!

— Too bad![18] — раздалось из-за двери. — Поздно спохватилась! Меня две няньки воспитывали, так что заткни пасть, голодранка!

Гортензия обалдело уставилась на дверь. Голодранка! Она осмелилась назвать меня голодранкой!

С какой стати я именно ее выбрала в соседки? Не иначе на меня в тот день помутнение нашло. Агата — мастерица пускать пыль в глаза. Видок у нее что надо, конечно. Надменная, самоуверенная, деловая, вся из себя упакованная, «Прада-Вюиттон-Гермес». Хотела большую квартиру в хорошем районе. Явно при деньгах и от скромности не умрет. Первым делом спросила, где Гортензия живет в Париже, и, услышав «в Ла Мюэтт», снисходительно кивнула: «О’кей, подходяще». Словно подачку кинула. Свезло, какую рыбку подцепила! — подумала тогда Гортензия. Ее бабки и связи очень даже мне пригодятся. Как же! Все, что я с нее имею — это могу без очереди попасть в «Cuckoo Club»[19]. Большое дело! Вот я дура набитая! Сама попалась на удочку, как деревенщина с косичками и в клетчатом передничке.

Гэри жил в большой квартире рядом с Грин-парком, за Букингемским дворцом, но тут однозначно облом: делить ее он ни с кем не собирался. «Зачем тебе одному сто пятьдесят квадратных метров, это же нечестно!» — бесилась Гортензия. «Возможно, ничего не поделаешь. Мне необходимы тишина и простор, я люблю читать и слушать музыку, люблю размышлять, спокойно бродить по дому, я не хочу, чтобы ты меня дергала, Гортензия, а ты, как ни крути, занимаешь немало места». — «Да я из комнаты не выйду, буду сидеть тихо, как мышка!» — «Нет, — отрезал Гэри. — И не настаивай, а то будешь похожа на всех этих кривляк и липучек, терпеть их не могу».

И Гортензия отступила. О том, чтобы быть на кого-то похожей, не могло быть и речи: она единственная и неповторимая и тратит массу сил, чтобы такой и остаться. И о том, чтобы потерять дружбу Гэри, тоже не могло быть речи. Этот парень точно был самым привлекательным в Лондоне холостяком ее возраста. В его жилах текла королевская кровь — об этом вроде бы никто не знал, но она знала. Подслушала разговор матери с Ширли. Ля-ля тополя, to make a long story short[20], Гэри был внуком королевы. Его бабуля жила в Букингемском дворце. Он ходил туда как к себе домой и знал все тамошние закоулки. Получал приглашения на закрытые вечеринки, на презентации бутиков, на всевозможные завтраки, ланчи и ужины. Эти приглашения валялись в коридоре у входной двери, и он небрежно сгребал их в кучу. Ходил всегда в одной и той же черной водолазке, бесформенной куртке и штанах с пузырями на коленках. Ему было наплевать на внешний вид. Наплевать на свои черные волосы, на большие зеленые глаза, на все свои достоинства, так много значившие для Гортензии. Он терпеть не мог мелькать в свете, выставлять себя напоказ. Ей приходилось умолять его куда-нибудь выбраться и взять ее с собой.

— Мне же надо завести связи, Гэри, без связей я никто, а ты знаешь всех в Лондоне!

— Не говори глупости! Это мать всех знает, а не я. Мне еще надо себя зарекомендовать, а у меня, знаешь ли, нет ни малейшего желания себя зарекомендовывать. Мне девятнадцать, я такой, какой есть, пытаюсь стать лучше, а это та еще работенка. Я живу как хочу, мне это нравится. И ради тебя меняться не собираюсь, sorry[21].

— Да тебе стоит появиться, и никаких рекомендаций не надо! — топнула ногой Гортензия, раздраженная его занудством. — Тебе это ничего не стоит, а мне надо позарез! Не будь таким эгоистом. Подумай обо мне!

— No way[22].

Сдвинуть его было невозможно. Она могла браниться, приставать — все напрасно: он надевал наушники и не обращал на нее внимания. Гэри хотел быть музыкантом, поэтом или философом. Брал уроки фортепиано, философии, актерского мастерства, литературы. Смотрел старые фильмы, жуя экологически чистые чипсы, записывал свои мысли в тетрадь в клеточку и разыгрывал этюды, подражая прыжкам белок в Гайд-парке. Иногда он так выскакивал в гостиную — лапки вместе, зубки наружу.

— Гэри! Ты смешон!

— Я — супер-белка! Король белок в сверкающей шубке!

Он изображал белку, читал наизусть отрывки из Оскара Уайльда и Шатобриана, диалоги из «Лица со шрамом» и «Детей райка». «Если богатым еще и любовь подавай, что же останется бедным?» Плюхался в кресло, в котором когда-то сидел Георг Пятый, и, потирая пальцами подбородок, размышлял над красотой этой фразы.

Нельзя было не признать: он блестящ, обаятелен, оригинален.

Презирал общество потребления. Мобильник, так и быть, признавал, но не желал знать никаких модных гаджетов. Покупая одежду, брал всегда одну вещь. Даже если на рубашки была акция — две по цене одной.

— Возьми вторую-то, ведь бесплатно! — уговаривала Гортензия.

— Гортензия, у меня только одно туловище!

И в придачу хорош собой, в который раз думала она, нюхая воняющие «Доместосом» перчатки. Высокий, красивый, богатый, знатный, и ко всему — сто пятьдесят квадратных метров с окнами на Грин-парк. Все само с неба упало. Нечестно.

Она прошлась пылесосом по подлокотникам старого кожаного кресла и подумала: конечно, за мной многие бегают, но они уроды. Или коротышки. Ненавижу коротышек. Самая злобная, желчная, сварливая порода на свете. Маленький мужчина — злобный мужчина. Он не может простить миру свой маленький рост. Гэри может быть флегматичным, беззаботным: ведь он великолепен. Ему не надо думать о хлебе насущном и вообще о жалкой реальности. Он от нее избавлен. За это я, кстати, и люблю деньги: они избавляют от реальности.

Вот будут у меня деньги, и я тоже избавлюсь от реальности.

Она склонилась над пылесосом и обомлела. В ворсе ковра кипела жизнь. Целая колония тараканов. Она раздвинула ворс и направила на них шланг пылесоса, представляя себе страшную смерть насекомых. Дело сделано! А мешок потом сожгу, чтобы они уж точно сдохли. Она представила, как тараканы корчатся, плавятся в огне, как скрючиваются их лапки, как они задыхаются от дыма. Эта мысль вызвала у нее улыбку, и она с наслаждением продолжила уборку. Еще бы засосать в пылесос Агату вместе с тараканами. Или медленно задушить ее колготками, раскиданными по всему дому. Она начнет задыхаться, высунет огромный раздувшийся язык, побагровеет, будет мучиться и умолять…

Назад Дальше