Черепаший вальс - Катрин Панколь 9 стр.


Вот будут у меня деньги, и я тоже избавлюсь от реальности.

Она склонилась над пылесосом и обомлела. В ворсе ковра кипела жизнь. Целая колония тараканов. Она раздвинула ворс и направила на них шланг пылесоса, представляя себе страшную смерть насекомых. Дело сделано! А мешок потом сожгу, чтобы они уж точно сдохли. Она представила, как тараканы корчатся, плавятся в огне, как скрючиваются их лапки, как они задыхаются от дыма. Эта мысль вызвала у нее улыбку, и она с наслаждением продолжила уборку. Еще бы засосать в пылесос Агату вместе с тараканами. Или медленно задушить ее колготками, раскиданными по всему дому. Она начнет задыхаться, высунет огромный раздувшийся язык, побагровеет, будет мучиться и умолять…

— Милая Гортензия, — сказал ей однажды Гэри, когда они гуляли по Оксфорд-стрит, — тебе надо сходить к психоаналитику, ты чудовище.

— Потому что говорю то, что думаю?

— Да вообще нельзя думать то, что ты думаешь!

— Ну уж нет, я тогда утрачу свой творческий потенциал. Не хочу быть нормальной, хочу быть гениальной невротичкой, как мадемуазель Шанель! Думаешь, она ходила к психоаналитику?

— Понятия не имею, но могу узнать.

— У меня есть недостатки, я их знаю, понимаю и прощаю. Вот и все. Когда сам себе не врешь, у тебя есть ответы на все вопросы. Кушетки психоаналитиков — это для тех, кто страдает фигней, а я себе нравлюсь. Я потрясающая, красивая, умная, талантливая девушка. Мне не надо лезть из кожи вон, чтобы понравиться людям.

— Вот я и говорю: ты чудовище.

— Знаешь, Гэри, я слишком часто видела, как кидали мою мать, и поклялась, что кину весь мир, прежде чем хотя бы волос упадет с моей головы.

— Твоя мать — святая, и она не заслужила такой дочери, как ты.

— Из-за этой святой меня теперь тошнит от доброты с милосердием! Она была для меня психоаналитиком наоборот, холила все мои неврозы. И кстати, я ей за это благодарна: только если я не буду похожа на нее, стану совершенно другой, избавлюсь от всех добрых чувств, вот тогда я добьюсь успеха.

— Какого успеха, Гортензия?

— Буду идти прямо к цели, не теряя времени, чтобы стать знаменитой, свободной, делать, что хочу, и зарабатывать кучу денег. Как мадемуазель Шанель, говорю тебе. Вот когда добьюсь успеха, тогда и буду доброй и милосердной. Заведу себе такое хобби, ради удовольствия.

— Будет уже поздно. Ты растеряешь друзей и останешься одна.

— Тебе легко говорить. Ты родился не просто в рубашке, а в целом выходном костюме с галстуком и запонками! А мне надо грести против течения, грести и грести.

— Для чемпионки по гребле у тебя маловато мозолей на руках.

— Мозоли у меня на душе.

— А, так у тебя есть душа? Приятно слышать.

Она оскорбилась и умолкла. Конечно, у меня есть душа. Я просто ее не выпячиваю, вот и все. Когда Зоэ позвонила и рассказала про открытку от папы, у меня сжалось сердце. А потом Зоэ спросила дрожащим голоском: можно я у тебя буду ночевать, когда в следующий раз приеду в Лондон? И я ответила: «Конечно, Заинька». Значит, у меня есть душа, правда?

Эмоции — пустая трата времени. Слезами горю не поможешь. Сейчас по телику люди чуть что, сразу плачут. Противно. Потому и вырастают целые поколения озлобленных неудачников, безработных, живущих на социальные пособия. Потому и появляются целые страны, вроде Франции, где все ноют и корчат из себя жертв. Она не выносила нытиков. А с Гэри можно было спокойно разговаривать, не изображая из себя филиал Красного Креста. Он часто спорил с ней, зато слушал и отвечал.

Она обвела взглядом гостиную. Идеальный порядок, приятно пахнет чистотой, Гэри может спокойно входить, не рискуя наступить на стринги или вляпаться в недоеденное пирожное.

Взглянула на себя в зеркало: тоже все идеально.

Гортензия вытянула длинные ноги, полюбовалась ими, взяла последний номер «Harper’s Bazaar». «100 секретов красоты: маленькие тайны звезд, профессионалов, подружек». Она просмотрела статью, не нашла для себя ничего нового, перешла к следующей: «Конечно, джинсы! Но какие?» Она зевнула. Наверное, уже трехсотый материал на эту тему. Пора прочистить мозги редактрисам модных журналов. Когда-нибудь интервью будут брать у нее. Когда-нибудь она создаст собственный бренд. В прошлое воскресенье на барахолке в Кэмдене ей повезло купить джинсы от Карла Лагерфельда. Продавец божился, что настоящие. «Почти новые, — хвастался он, — любимая модель Линды Евангелисты». «А теперь моя, — звонко объявила она, сбив цену ровно вдвое. — Кончай лапшу на уши вешать, не на такую напал!» Надо, конечно, эти штаны как следует апгрейдить, сделать из них событие: к ним нужны гетры, приталенная куртка, длинный струящийся шарф.

И тут из комнаты вылезла Агата с бутылкой «Мари Бризар». Прихлебывая прямо из горлышка, она, как сомнамбула, дотащилась до дивана, рыгнула, рухнула, попыталась нашарить рукой одежду, протерла глаза, хлопнула еще ликеру, чтобы проснуться. Накануне она не удосужилась смыть макияж, и на бледных щеках чернели потеки туши.

— Вау! Чистота! Ты отдраила квартиру?

— Лучше помалкивай, не то я тебя замочу.

— А куда ты дела мои вещи, позволь спросить?

— Те тряпки, что валялись на полу?

Бледная немочь кивнула.

— Они в помойке. На лестнице. Вместе с бычками, тараканами и объедками пиццы.

Немочь взвыла:

— Ты что, правда их туда сунула?

— Сунула и буду совать, пока убирать не научишься!

— Мои любимые джинсы! Дизайнерские джинсы за двести тридцать пять фунтов!

— Где ты взяла такие бабки, дохлятина?

— Не смей так со мной разговаривать!

— Я говорю, что думаю, и, между прочим, еще сдерживаюсь. Хочется тебя по-другому назвать, да хорошее воспитание мешает.

— Ты за это заплатишь! Вот натравлю на тебя Карлоса, он тебе покажет!

— Своего подавалу чумазого? Ты извини, он мне в пупок дышит!

— Смейся, смейся… Посмотрим, как ты будешь смеяться, когда он тебе сиськи клещами повырывает!

— Ой, боюсь-боюсь! Аж вся дрожу.

Агата поплелась к двери за своим добром, не выпуская бутылки. На пороге стоял Гэри, он как раз собирался позвонить. Прошел в гостиную, схватил «Harper’s Bazaar» и сунул в карман.

— Ты начал читать дамские журналы? — воскликнула Гортензия.

— Развиваю мое женское начало.

Гортензия кинула последний взгляд на соседку: та извлекала джинсы из помойки, стоя на четвереньках и визжа как поросенок.

— Все, валим отсюда, — сказала она, подхватывая сумочку.

На лестнице они столкнулись с пресловутым Карлосом: метр пятьдесят восемь, семьдесят кило, черные как смоль крашеные волосы, физиономия рябая от застарелых угрей. Он смерил их взглядом с головы до ног.

— Что это с ним? Хочет мое фото? — спросил Гэри, обернувшись.

Мужчины обменялись враждебными взглядами.

Гортензия схватила Гэри за руку и потащила на улицу.

— Не парься! Это один из ее старых перцев.

— Опять поругались?

Она остановилась, повернулась к нему, скроила самую нежную и умильную мордочку, какая водилась в ее арсенале, и спросила:

— Слушай, а может, я все-таки…

— Нет, Гортензия, и не мечтай! Сама разбирайся со своей соседкой. А я живу один, в тишине и покое!

— Она угрожала мне сиськи клещами повырывать!

— Не иначе тебе попалась такая же змея, как ты сама. Интересно будет поглядеть на матч. Оставишь мне местечко в первом ряду?

— С поп-корном или без?

Гэри прыснул. Эта девица за словом в карман не полезет. Не родился еще тот, кто мог бы ее заткнуть или приструнить. Он чуть не сказал: ладно, давай переезжай ко мне, но вовремя спохватился.

— С поп-корном, но только сладким! И сахару побольше!

Вокруг огромной, занимавшей полкомнаты кровати валялась одежда, которую они поспешно сбросили накануне. На окнах — набивные занавески с алыми сердечками, на полу — розовый акриловый коврик, над кроватью — полупрозрачный балдахин в средневековом духе.

«Где я?» — спросил себя Филипп Дюпен, обводя глазами комнату. Бурый плюшевый мишка, потерявший стеклянный глаз и потому явно расстроенный, гора вышитых подушечек, на одной из которых красуется надпись: «WON’T YOU BE MY SWEETHEART? I’M SO LONELY»[23], открытки с котятами в акробатических позах, постер Робби Уильямса с высунутым языком и целый веер фотографий хохочущих девиц, посылающих воздушные поцелуи.

Господи, сколько ж ей лет? Накануне в пабе он решил, что двадцать восемь — тридцать. Но посмотрев на стены, начал сомневаться. Он уже плохо помнил, как они познакомились. В голове всплывали обрывки разговора. Всегда одни и те же. Менялся только паб или девушка.

— Can I buy you a beer?

— Sure[24].

Они выпили по одной, второй, третьей кружке, стоя у бара; их локти синхронно поднимались и опускались, а глаза то и дело косились на экран телевизора — показывали футбольный матч. «Манчестер» — «Ливерпуль». Болельщики в майках своей команды орали, стучали кружками по барной стойке и пихали друг друга под бока при каждом голевом моменте. За стойкой суетился молодой человек в белой рубашке, он выкрикивал команды другому парню — у того, казалось, пальцы приросли к кофеварке.

— Can I buy you a beer?

— Sure[24].

Они выпили по одной, второй, третьей кружке, стоя у бара; их локти синхронно поднимались и опускались, а глаза то и дело косились на экран телевизора — показывали футбольный матч. «Манчестер» — «Ливерпуль». Болельщики в майках своей команды орали, стучали кружками по барной стойке и пихали друг друга под бока при каждом голевом моменте. За стойкой суетился молодой человек в белой рубашке, он выкрикивал команды другому парню — у того, казалось, пальцы приросли к кофеварке.

У нее были светлые, очень тонкие волосы, бледная кожа и яркая помада, оставлявшая следы на стакане, фестончики из кроваво-красных поцелуев. Она вливала в себя пиво кружку за кружкой. Курила сигарету за сигаретой. В какой-то газете он прочел жутковатую статью: оказывается, многие беременные женщины курят, чтобы замедлить рост плода и рожать без боли. Он посмотрел на ее живот: плоский, даже впалый. Не беременна.

Потом он прошептал:

— Fancy a shag?

— Sure. My place or your place?[25]

Он предпочел пойти к ней. У него дома был Александр с няней Анни.

Странная у меня сейчас жизнь: просыпаюсь в незнакомых комнатах рядом с незнакомыми женщинами. Словно летчик, каждый день меняющий отели и партнерш. А если судить строже, то можно сказать, что я снова переживаю пубертатный период. Скоро окончательно впаду в детство, начну смотреть вместе с Александром «Спанч Боба», и мы разучим с ним диалоги кальмара Карло.

Ему захотелось вернуться домой, посмотреть на спящего сына. Александр менялся на глазах, становился взрослее, увереннее в себе. Очень быстро перестроился на английский лад. Пил молоко, ел кексы, научился правильно переходить улицу, сам ездил на метро и на автобусе. Учился он во французском лицее, но уже превратился в маленького британца. За несколько месяцев. Филипп настоял, чтобы дома говорили по-французски, иначе Александр вообще забудет родной язык. Нашел ему няню-француженку. Анни была родом из Бреста. Крепкая пятидесятилетняя бретонка. Александр с ней вроде бы отлично ладил. Сын ходил с ним в музеи, задавал вопросы, если чего-то не понимал, спрашивал, откуда люди знают заранее, что будет красиво, а что нет? Ведь когда, скажем, Пикассо начал писать все сикось-накось, большинство считало, что это уродство. А теперь считается, что это прекрасно… Почему? Иногда его вопросы бывали более философскими: мы любим, чтобы жить, или живем, чтобы любить? Или орнитологическими: а пингвины болеют СПИДом?

Для него была лишь одна запретная тема — мать. Когда они навещали ее в больнице, Александр всегда сидел на стуле, положив руки на колени и глядя в пространство. Филипп один раз попробовал оставить их наедине, решив, что своим присутствием мешает им поговорить.

В машине, когда они ехали домой, Александр предупредил его: «Ты больше никогда не оставляй меня одного с мамой, пап. Я ее боюсь. Правда, боюсь. Она вроде и здесь, а как бы и не здесь. Глаза у нее совсем пустые. — И добавил тоном бывалого врача, пристегивая ремень: — Она сильно похудела, ты не находишь?»

У него было сколько угодно времени, чтобы заниматься сыном, и он не лишал себя этого удовольствия. Номинально он оставался во главе своей парижской адвокатской конторы, но довольствовался ролью наблюдателя. Получал солидные дивиденды, но снял с себя все обязательства, которые еще год назад вынуждали его каждый день проводить массу времени в офисе. Если его просили, включался в работу над особо сложными делами. Иногда находил клиентов, иногда начинал дело, а потом передавал коллегам. Возможно, когда-нибудь к нему вернется желание бороться и работать.

Пока у него вообще не возникало особых желаний. Жизнь была как непроходящее похмелье. Разрыв с Ирис произошел и сразу, и постепенно. Он мало-помалу отдалялся от нее, привыкал к мысли, что вместе им не жить, а когда случилась та история с Габором Минаром в Нью-Йорке, оторвал ее от себя одним махом, как пластырь. Больно, зато какое облегчение… Он видел, как жена бросилась в объятия другого прямо на его глазах, словно его и на свете не было. Его это ранило, но он почувствовал себя свободным. На смену любви, которую он питал к Ирис все долгие годы их брака, пришло другое чувство — смесь жалости и презрения. Я любил образ, очень красивую картинку, но я и сам был всего лишь иллюстрацией. Иллюстрацией успеха. Сильный, самоуверенный, надменный мужчина. Мужчина, достигший вершин и гордый своим успехом. Висящий в пустоте.

А под пластырем оказался другой человек, лишенный всего напускного, внешнего, светского. Незнакомец, которого он пытался понять и который порой сбивал его с толку. Он спрашивал себя, какую роль сыграла Жозефина в появлении этого человека. Какую-то точно сыграла. По-своему, скромно и ненавязчиво. Она словно обволакивает тебя облаком доброты, и хочется дышать полной грудью. Ему вспомнилось, как он в первый раз сорвал у нее поцелуй в своем кабинете в Париже. Взял ее за запястье, притянул к себе и…

Он предпочел уехать в Лондон. Оставить свои парижские привычки, пересидеть в чужом городе, прояснить ситуацию. Здесь у него были друзья, вернее, приятели, здесь он ходил в клуб. И родители жили недалеко. А до Парижа — всего три часа езды. Он часто туда наведывался. Водил Александра повидаться с Ирис. Ни разу не звонил Жозефине. Еще не время. Странный у меня сейчас период. Словно чего-то жду. Застыл на перепутье. Я больше ничего не знаю. Мне надо всему учиться заново.

Он высвободил руку и поднялся. Нашарил на коврике у кровати свои часы. Половина восьмого. Пора домой.

Как же ее зовут-то? Дебби, Дотти, Долли, Дейзи?

Он натянул трусы, рубашку, собирался уже надеть брюки, как вдруг девица повернулась, моргнула, подняла руку, защищаясь от света.

— Сколько времени?

— Шесть.

— Ночь же на дворе!

От нее несло пивным перегаром; он отошел подальше.

— Мне пора домой, у меня… ну… у меня ребенок, он дома ждет и…

— И жена?

— Ну… да.

Она резко отвернулась и сжала руками подушку.

— Дебби…

— Дотти.

— Дотти… не грусти.

— Я и не грущу.

— Грустишь, у тебя на спине написано, что грустишь.

— Еще чего.

— Мне правда нужно домой.

— Ты всегда так с женщинами обращаешься, Эдди?

— Филипп.

— Снимаешь за пять кружек пива, трахаешь, а потом ни тебе здрасьте, ни мне спасибо?

— Да, это не очень красиво, ты права. Но я вовсе не хотел тебя обидеть.

— Мимо кассы.

— Дебби, знаешь…

— Я Дотти!

— Ты же сама согласилась, я тебя не принуждал.

— Ну и что? Все равно так не уходят — оттянулся и свалил тайком, как вор. Это невежливо по отношению к тому, кто остается.

— Но я действительно должен уйти.

— И как мне после такого на себя в зеркало смотреть? А? Облом на весь день! А если повезет, так еще и завтра грустить буду.

Она по-прежнему лежала к нему спиной и кусала подушку.

— Я могу что-нибудь сделать для тебя? Может, денег дать, или совет, или просто выслушать?

— Да вали ты на хрен, козел! Я тебе не шлюха и не больная на голову. Я, между прочим, бухгалтер в «Харви энд Фридли».

— ОК. Я по крайней мере попытался.

— Что попытался? — завопила девица, чье имя он так и не запомнил. — Попытался быть добрым две с половиной минуты? Мимо кассы.

— Послушай, эээ…

— Дотти меня зовут.

— Мы вместе ехали в такси и вместе спали ночь, никакой драмы здесь нет. Думаю, ты не в первый раз подцепила мужчину в пабе…

— НО У МЕНЯ СЕГОДНЯ ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ! И Я ОПЯТЬ БУДУ ОДНА, КАК ВСЕГДА!

Он обнял ее. Она его оттолкнула. Он крепче прижал ее к себе. Она вырывалась что есть сил.

— С днем рождения, — прошептал он.

— Дотти. С днем рождения, Дотти.

Он подумал, не спросить ли, сколько ей стукнуло, но испугался ответа. С минуту молча баюкал ее; она уже не сопротивлялась, прижалась к нему.

— Прости меня, ладно? Честно, прости.

Она с сомнением посмотрела на него. Вид у него был искренний. И грустный. Она пожала плечами и высвободилась. Он погладил ее по голове.

— Пить хочу, — сказал он. — А ты? Мы вчера слегка перебрали.

Она не ответила. Разглядывала красные сердечки на занавесках. Он скрылся на кухне. Вернулся с куском хлеба: намазал его вареньем и воткнул пять спичек. Зажег спички одну за другой и пропел «Happy birthday…».

— Дотти, — прошептала она со слезами на глазах.

— Happy birthday, happy birthday, sweet Dottie, happy birthday to you…[26]

Она задула спички, он снял часы «Cartier», которые Ирис подарила ему на Рождество, и застегнул их на запястье восхищенной Дотти.

— Ну ты странный, чувак, точно…

Главное — не попросить у нее номер телефона. Не говорить «я позвоню, увидимся». Ни к чему врать и трусить. Они больше не увидятся. Она права, что не хочет мучить себя надеждой, это слишком сильный яд. Филипп знал об этом не понаслышке, сам вечно на что-то надеялся.

Назад Дальше