Михаил Булгаков. Три женщины Мастера - Варлен Стронгин 39 стр.


Нормальный дачник был изображен в твердой соломенной шляпе, при галстуке, пиджаке и брюках с отворотами.

В радости по поводу разрушенного частного кафе сказывалась нелюбовь Булгакова к нэпманам, разбогатевшим неучам и примитивным, но ловким людям. Не таким был бывший владелец кафе «Бубны» грек Синопли. Обаятельный, располагающий к себе человек, он открыл недорогое и, главное, по-настоящему поэтическое кафе, очаг культуры, где по вечерам сдвигались столы, за которыми обитатели Дома поэта беседовали и пили чудесный кофе по-турецки или под виноград медленно тянули из бокалов легкое крымское вино. После беседы и вина читали свои стихи. Здесь звучал наивный голос молодой Марины Цветаевой, влюбленной в бывшего царского офицера Эфрона. Стены кафе расписал блестящий художник Лентулов, талантливый и ироничный мастер. Помогал ему художник Беликов. Подписи к рисункам придумывали посетители кафе: «Стой! Здесь Алексей Толстой!»

Булгаков не знал историю кафе, а она по крайней мере забавна. В 1919 году в бухте бросил якорь французский эсминец – корабль союзнических войск, воевавших с Германией. Несколько красногвардейцев стали палить по нему из ружей. Тогда на эсминце развернули в сторону берега пушку и пальнули из нее по стрелявшим. В красногвардейцев не попали, но наполовину снесли кафе «Бубны», восстановить которое Синопли был не в состоянии. В оставшемся целым закутке он организовал питейное заведение. Хозяина обложили большим налогом, объявили нэпманом, ему грозил арест, и он вместе с семьей исчез из Коктебеля. Сейчас местный бизнесмен и историк Борис Яремко построил кафе «Бубны» на новом месте, развесил на его стенах уникальные фотоснимки старого Коктебеля, активно занялся просветительной работой по истории курорта.

Вот в наши дни, когда на набережной Коктебеля не стало видно моря из-за сплошного ряда кафе и ресторанов, когда взметнулись вверх громады гостиниц «новых русских» и «украинцев», спускающих пищевые отходы в море, когда горы мусора возникли на пляжах и Борис Яремко за свой счет каждую весну убирает их, чтобы пляжи хотя бы весной были чистыми, – сейчас для острого пера Булгакова негативных материалов о Коктебеле хватило бы на целую повесть, к примеру на «Дьяволиаду-2».

А в 1925 году на террасе Дома поэта Волошина познакомились Михаил Александрович Булгаков и Александр Степанович Грин (Гриневский). По воспоминаниям Любови Евгеньевны Белозерской, как-то в Коктебеле, предварительно согласовав день встречи, появился «бронзово-загорелый, сильный, немолодой уже человек в белом кителе, в белой фуражке, похожий на капитана большого речного парохода. Глаза у него были веселые, темные, похожие на глаза Маяковского, да и тяжелыми чертами лица напоминал он поэта. С ним пришла очень привлекательная, вальяжная, русая женщина в светлом кружевном шарфе. Разговор, насколько я помню, не очень-то клеился».

Возможно, это ей казалось, так как Булгакову и Грину, писателям редкого таланта и нелегкой судьбы, не надо было объяснять друг другу, что происходит в стране с ними – правдивыми художниками. И Грин и Булгаков выглядели хмурыми, неулыбчивыми. «Я с любопытством разглядывала загорелого “капитана”, – продолжала воспоминания Белозерская, – разглядывала и думала: вот истинно нет пророка в своем отечестве. Передо мной писатель-колдун, творчество которого напоено ароматом далеких фантастических стран. Явление вообще в нашей “оседлой” литературе заманчивое и редкое, а истинного признания и удачи ему в те годы не было. Мы пошли проводить эту пару. Они уходили рано, так как шли до Феодосии пешком. На прощание Александр Степанович пригласил нас к себе в гости.

– Мы вас вкусными пирогами угостим!

И вальяжная (жена Грина – Нина Николаевна) подтвердила:

– Обязательно угостим!

Но так мы и уехали, не повидав вторично Грина (о чем я жалею до сих пор)».

Сетование Любови Евгеньевны основательно. Грина не печатали, поскольку его произведения не отражали «победную поступь Страны Советов». Они с женой были вынуждены переехать из Феодосии в Старый Крым, в хибарку с земляным полом. В основном питались репой. Погибая от голода и рака желудка, Александр Степанович отправил в Москву, в Союз писателей, телеграмму: «Умер писатель Грин. Вышлите деньги на похороны». Через две недели после этого он умер, но деньги не прислали и потом. Сейчас для туристов на месте хибарки выстроен солидный особняк. Могила писателя покрыта кафелем. Лживая память о бедном, несчастном писателе, счастливом лишь в своем мужественном творчестве.

«Яд волошинской любви к Коктебелю постепенно начал отравлять меня, – признавалась Любовь Евгеньевна, – я уже находила прелесть в рыжих холмах и с удовольствием слушала стихи Макса:

…Моей мечтой с тех пор напоены Предгорий героические сны И Коктебеля каменная грива; Его полынь хмельна моей тоской, Мой стих плывет в волнах его прилива, И на скале, замкнувшей зыбь залива, Судьбой и ветрами изваян профиль мой».

«Но М. А. оставался непоколебимо стойким в своем нерасположении к Крыму… И все-таки за восемь лет совместной жизни мы три раза ездили в Крым: в Коктебель, Мисхор и Судак, заглядывали в Алупку, Феодосию, Ялту, Севастополь… Дни летели, и надо было уезжать. Маленький корабль качало. Я пошла проведать своего “морского волка”.

– Макочка, – сказала я ласково, опираясь на его плечо, – смотри! Смотри! Мы проезжаем Карадаг!

Он повернул ко мне несчастное лицо и произнес каким-то утробным голосом:

– Не облокачивайся, а то меня тошнит».

Эта фраза в другом варианте впоследствии перешла в уста Лариосика в «Днях Турбиных»: «Не целуйтесь, а то меня тошнит».

Нервная система Михаила Афанасьевича была к тому времени уже настолько расстроена, что Крым лишь подправил его здоровье, но не вылечил. Тем не менее 10 июля 1925 года Любовь Евгеньевна посылает Волошиным благодарственное письмо: «Дорогие Марья Степановна и Максимилиан Александрович, шлем Вам самый сердечный привет. Мы сделали великолепную прогулку на пароходе, без особых приключений. Качало несильно. В Ялте прожили сутки и ходили в дом Чехова. До Севастополя ехали автомобилем. Мне очень не хочется принимать городской вид. С большим теплом вспоминаю Коктебель. Всем поклон…» Михаил сделал краткую приписку: «На станциях паршиво. Всем мой привет». Мыслями он уже был в Москве, готовый к борьбе за свою литературу, которая была его жизнью.

Глава четырнадцатая Травля продолжается

Один из первых злобных уколов Булгаков получил от писателя Виктора Шкловского, написавшего в книге «Гамбургский счет»: «В Гамбурге – Булгаков у ковра». Это означало, что публику, ведя представление, развлекал клоун. Читая эти строчки, Булгаков вздрогнул и побледнел. Еще несколько дней назад Шкловский обращался к нему за врачебной консультацией. Нервировала бесконечная переделка «Дней Турбиных», и Булгаков соглашался с поправками режиссера. Жаль было хоронить пьесу, имевшую шумный успех у зрителей. Произошел такой случай: шло третье действие. Батальон разгромлен. Город взят гайдамаками. Момент напряженный. Елена с Лариосиком ждут развития событий. И вдруг слабый стук в дверь. Оба прислушиваются. Неожиданно из зала раздается взволнованный женский голос: «Да открывайте же! Это свои!» Как обрадовался Булгаков, когда ему рассказали об этом случае слияния театра с жизнью, о чем автор и режиссер могли только мечтать.

Иногда он искал повода отвлечься от тревожных мыслей. Принял участие в спиритическом сеансе. Люба слышала разговор двух участников сеанса:

– Зачем же вы, Петька, черт собачий, редиску на стол кидали?

– Да я что под руку попалось, Мака, – оправдывался тот.

Булгаков прятал под пиджак согнутый на конце прут и им в темноте гладил головы сидящих рядом, наводя на них ужас. Позже сказал Любе:

– Если бы у меня были черные перчатки, я бы всех вас с ума свел!

Все это происходило на Малом Левшинском, 4, куда переехали Булгаковы. Здесь Булгаков писал пьесу «Багровый остров». Это было уже в 1927 году. Любовь Евгеньевна вспоминала: «Подвернув под себя ногу калачиком (по семейной привычке), зажегши свечи, пишет чаще всего Булгаков по ночам. А днем иногда читает куски из “Багрового острова” или повторяет полюбившуюся ему фразу: “Ужас, ужас, ужас, ужас”». На фоне борьбы белых арапов и красных туземцев проглядывались судьба молодого писателя и его творческая зависимость от зловещего старика-цензора Саввы Лукича. В эпилоге зловещий Савва обращается к автору:

– В других городах-то я все-таки вашу пьеску запрещу… Нельзя все-таки… Пьеска – и вдруг всюду разрешена.

«Багровый остров» поставил в Камерном театре А. Я. Таиров в 1928 году. Пьеса шла на аншлагах, но скоро была снята. Оставались «Зойкина квартира» и «Турбины». Против «Турбиных» буквально ополчились враги и завистники Булгакова. Критик Садко в статье «Начало конца МХАТ» выступил с протестом против возобновления пьесы в театре, называя Булгакова «пророком и апостолом российской обывательщины», а саму пьесу «подлейшей из пьес десятилетия». Грубая критика тяжело ранила писателя и его жену.

– Зачем же вы, Петька, черт собачий, редиску на стол кидали?

– Да я что под руку попалось, Мака, – оправдывался тот.

Булгаков прятал под пиджак согнутый на конце прут и им в темноте гладил головы сидящих рядом, наводя на них ужас. Позже сказал Любе:

– Если бы у меня были черные перчатки, я бы всех вас с ума свел!

Все это происходило на Малом Левшинском, 4, куда переехали Булгаковы. Здесь Булгаков писал пьесу «Багровый остров». Это было уже в 1927 году. Любовь Евгеньевна вспоминала: «Подвернув под себя ногу калачиком (по семейной привычке), зажегши свечи, пишет чаще всего Булгаков по ночам. А днем иногда читает куски из “Багрового острова” или повторяет полюбившуюся ему фразу: “Ужас, ужас, ужас, ужас”». На фоне борьбы белых арапов и красных туземцев проглядывались судьба молодого писателя и его творческая зависимость от зловещего старика-цензора Саввы Лукича. В эпилоге зловещий Савва обращается к автору:

– В других городах-то я все-таки вашу пьеску запрещу… Нельзя все-таки… Пьеска – и вдруг всюду разрешена.

«Багровый остров» поставил в Камерном театре А. Я. Таиров в 1928 году. Пьеса шла на аншлагах, но скоро была снята. Оставались «Зойкина квартира» и «Турбины». Против «Турбиных» буквально ополчились враги и завистники Булгакова. Критик Садко в статье «Начало конца МХАТ» выступил с протестом против возобновления пьесы в театре, называя Булгакова «пророком и апостолом российской обывательщины», а саму пьесу «подлейшей из пьес десятилетия». Грубая критика тяжело ранила писателя и его жену.

Любовь Евгеньевна возмущалась: «Даже тонкий эрудит Луначарский не удержался, чтобы не лягнуть писателя, написав, что в пьесе “Дни Турбиных” – атмосфера собачьей свадьбы. Михаил Афанасьевич мудро и сдержанно (пока!) относится ко всем этим выпадам». Любовь Евгеньевна отмечала: «Никаких писателей у нас в Левшинском переулке не помню, кроме Катаева, который пришел раз за котенком. Больше он никогда у нас не бывал ни в Левшинском, ни на Б. Пироговской. Когда-то они с М. А. дружили, но жизнь развела их в разные стороны».

К травле Булгакова присоединились заметные литераторы: Г. Рыклин, А. Жаров, Вс. Вишневский, Д’Актиль, Арк. Бухов (А. Братский), А. Орлинский, Арго, В. Шкловский, Билль-Белоцерковский, Ермилов, А. Фадеев и многие другие.

В учреждениях политического сыска стали появляться информативные сводки о Булгакове и его пьесе, поставляемые писателями-осведомителями. Вот некоторые из них: «Что представляет Булгаков из себя? Да типичнейшего российского интеллигента, рыхлого, мечтательного и, конечно, в глубине души “оппозиционного”, и пьеса Булгакова никчемна с идеологической стороны. “Дни Турбиных” смело можно назвать апологией белогвардейцев».

18 ноября 1926 года Булгаков вновь был вызван на допрос в ОГПУ к следователю Рутковскому – начальнику 5-го отделения Секретного отдела. Материалы этого допроса до сих пор не рассекречены. 13 января 1927 года осведомитель сообщал начальству, что Булгаков все-таки, несмотря на запрещение, рассказывал о допросе на Лубянке писателю В. В. Вересаеву-Смидовичу, что во время допроса ему казалось, будто сзади его спины кто-то вертится, и у него было такое чувство, что его хотят застрелить. Ему было заявлено, что если он не перестанет писать в подобном роде, то будет выслан из Москвы. «Когда я вышел из ГПУ, то видел, что за мною идут».

Допросы на Лубянке ошеломили и оскорбили писателя и позже послужили творческой лабораторией для описания в романе «Мастер и Маргарита» сцены допроса Пилатом Иисуса.

Михаил Афанасьевич не рассказывал Любови Евгеньевне о последнем допросе на Лубянке, боясь испугать ее и даже потерять. Пойдет ли она за ним на край света в случае его высылки? Тася пошла бы…

Вопрос о Булгакове и его произведениях перешел в политическую плоскость и рассматривался в самых высших инстанциях.

27 сентября 1926 года следует почтотелеграмма А. В. Луначарского А. И. Рыкову о запрещении ГПУ пьесы М. А. Булгакова «Дни Турбиных»:

«На заседании Наркомпроса с участием Реперткома, в том числе и ГПУ, решено было разрешить пьесу Булгакова только одному Художественному театру и только на этот сезон. В субботу вечером ГПУ известило Наркомпрос, что оно запрещает пьесу. Необходимо рассмотреть этот вопрос в высшей инстанции либо подтвердить решение коллегии Наркомпроса, ставшее уже известным».

Через три дня в ответ на почтотелеграмму выходит постановление Политбюро ЦК ВКП(б) о пьесе М. А. Булгакова «Дни Турбиных»:

«…а) Не менять постановление Наркомпроса о пьесе Булгакова;

б) Поручить т. Луначарскому установить лиц, виновных в опубликовании сообщения о постановке этой пьесы, и подвергнуть их взысканию».

Нарком просвещения провел расследование и установил, что «Политбюро вздумало изучить текст пьесы тогда, когда Наркомпрос уже дал добро 24 сентября и афиши напечатали по закону».

К счастью, Михаил Афанасьевич не знал об этой полемике, угрожающей его творчеству, и о том, что благодаря нерасторопности Политбюро его пьеса получила еще год жизни.

В начале 1927 года ОГПУ сообщило Политбюро о готовящемся шествии писателей к памятнику Н. В. Гоголя в Москве. И 3 марта 1927 года вышло постановление по «обеспечению нашего влияния в руководящем ядре организуемого писателями шествия и выступления наших ораторов». Писатели, настроенные оппозиционно к действиям большевистской партии, решили использовать митинг у памятника великому сатирику как протест против фактического запрещения сатирической и вообще правдивой литературы об истинном положении дел в стране.

Небольшая группа писателей, в числе которых были Булгаков и Белозерская, собрались у подножия памятника. Каждый третий писатель – осведомитель ГПУ. Булгаков сразу заметил среди них почти всех своих хулителей. Они задали тон выступлениям, говорили о таланте писателя, бичевавшего порядки царской России, с которыми покончено ныне. Мандельштам пытался доказать, что творчество Гоголя современно и не случайно Николай Васильевич, опустив голову, грустно глядит с подножия памятника на нас с вами, не сумевших пока освободиться от тяжкого наследия прошлого. Булгаков рвался выступить. Глаза его горели. Он уже защищал Гоголя от нападок революционных и безграмотных поэтов во Владикавказе. Гоголь – его любимый писатель, его учитель.

– Стой! – удерживала мужа Любовь Евгеньевна. – Не зли волков!

– «Не зли»? – нервно произнес Булгаков. – Дать им жиреть? Свободно плодиться? Пить нашу кровь? Безнаказанно?!

– Не будешь же ты стрелять по ним из винтовки? – ухмыльнулась жена. – Всех не перестреляешь. Да и винтовки у тебя нету!

– Нету, – согласился Булгаков. Любовь Евгеньевна держала его за рукав, боясь, что он выскочит к памятнику и наговорит такое, после чего его пьесу запретят немедленно. Булгаков догадывался о мыслях жены. – Винтовки у меня нету. И я против физического уничтожения людей, даже подлецов из подлецов. Бог их не трогает. Накажет сатана! – зло, сквозь зубы процедил Булгаков. – Ну не сатана, так дьявол. Почистит ряды в своей семейке. Ведь они своим зверским поведением дискредитируют даже его. У меня есть перо и бумага… – задумчиво произнес Булгаков. – Ведь есть, Любаша?

– Есть, – растерянно ответила она, догадываясь о том, что задумал муж. Зря она разрешила ему пойти на это шествие. А может, было бы лучше разрешить ему выступить здесь? Нет, после этого сразу посыпались бы на него доносы в ГПУ. – Пойдем отсюда. – Она дернула его за рукав, и неожиданно для нее он покорно поплелся в сторону дома, подолгу стоял у светофора, пропуская его мигание, о чем-то напряженно думал. Вернувшись домой, бросился к письменному столу, достал из ящичка бумагу. Любовь Евгеньевна, воспользовавшись удобным моментом, успела просмотреть первую страничку написанного:

«Похождения Чичикова Пролог

Диковинный сон… Будто бы в царстве теней, над входом в которое мерцает неугасимая лампада с надписью “Мертвые души”, шутник-сатана открыл двери. Зашевелилось мертвое царство, и потянулась из него бесконечная вереница.

Манилов в шубе, на больших медведях. Ноздрев в чужом экипаже, Держиморда на пожарной трубе, Селифан, Петрушка, Фетинья…

А самым последним тронулся он – Павел Иванович Чичиков – в своей знаменитой бричке.

И двинулась вся ватага на Советскую Русь…

I

Пересев в Москве из брички в автомобиль и летя в нем по московским буеракам, Чичиков ругательски ругал Гоголя:

– Чтоб ему набежало, дьявольскому сыну, под обоими глазами по пузырю в копну величиною! Испакостил, изгадил репутацию, да так, что некуда носа показать. Ведь ежели узнают, что я Чичиков, натурально, в два счета выкинут, к чертовой матери! Да еще хорошо, как только выкинут, а то еще, храни Бог, на Лубянке насидишься. А все Гоголь, чтоб ни ему, ни его родне…»

Назад Дальше