Михаил Булгаков. Три женщины Мастера - Варлен Стронгин 40 стр.


Любовь Евгеньевна приятно улыбалась, видя, что муж прислушался к ней, ведет себя осторожнее, привлек на свою сторону Лубянку: мол, и она карает таких, как Чичиков. Читала дальше:

«И, размышляя таким образом, въехал в ворота той гостиницы, из которой сто лет тому назад выехал. Все решительно в ней было по-прежнему: из щелей выглядывали тараканы, и даже их как будто больше сделалось, но были и некоторые измененьица. Так, например, вместо вывески «Гостиница» висел плакат с надписью: «Общежитие № такой-то», и, само собой, грязь и гадость была такая, о которой Гоголь даже не мечтал».

Раздались шаги Михаила. Любовь Евгеньевна отошла от стола.

– Прочитала? – догадался он.

– Только начало. Интересно задумано. А чем кончится?

– Исполнением моей мечты, – улыбнулся Булгаков, – получу гонорар, и у меня появится собрание сочинений Гоголя в золотообрезном переплете, которое мы недавно продали на толчке. Обрадуюсь я Николаю Васильевичу, который не раз утешал меня в хмурые, бессонные ночи, до того, что рявкну: «Ура!» И конечно, вскоре мой диковинный сон закончится. И ничего: ни Чичикова, ни Ноздрева, и главное – ни Гоголя… э-хе-хе…

Любовь Евгеньевна покраснела:

– Ты упрекаешь меня, что отнесла Гоголя на толчок? У нас не было ни копейки…

– Что ты, Любаша, ни в чем я тебя не виню. Просто Гоголь для меня бесценен, дороже фунта масла… Понимаешь? Даже двух фунтов… Э-хе-хе…

Диковинный сон, только другого, совершенно приятного свойства, привиделся Булгакову наяву. То ли дьявол о несчастном писателе позаботился, то ли еще к тому времени не истребили всех честных и умных людей даже среди ответственных работников. 8 октября 1927 года последовала «Записка члена Оргбюро ЦК ВКП(б), наркома земледелия РСФСР А. П. Смирнова в Политбюро ЦК ВКП(б) о снятии запрета на пьесу “Дни Турбиных”». «Просим изменить решение ПБ по вопросу о постановке Московским Художественным театром пьесы “Дни Турбиных”, разрешенной на один год. Опыт показал, что 1) одна из немногих театральных постановок, дающих возможность выработки молодых художественных сил; во 2) вещь художественно выдержанная, полезная.

Разговоры о какой-то контрреволюционности ее абсолютно неверны. Разрешение на продолжение постановки в дальнейшем “Дней Турбиных” просим провести опросом членов ПБ. С коммунистическим приветом, А. Смирнов». И как в сказке, ровно через день вышло постановление ПБ о снятии запрета на спектакли «Дни Турбиных» во МХАТе и «Дон Кихот» в Большом театре.

Булгаков был потрясен. Все обиды и огорчения, испытанные им, мгновенно всплыли в его сознании. Он был раздавлен, не мог работать. В Художественном театре появился нескоро, задумав «Театральный роман», где сможет хоть и только по-писательски, но достойно ответить обидчикам и завистникам. 12 октября 1927 года Булгаков записал в дневнике: «Воскресение из мертвых… 13-го пьеса поставлена в репертуар».

Он не знал, что в Париже 20 октября 1927 года в газете «Последние новости» вышла обширная рецензия известнейшего писателя Михаила Осоргина о первом томе романа «Дни Турбиных» («Белая гвардия») с таким резюме: «В условиях российских такую простую и естественную честность приходится отметить как некоторый подвиг».

Михаил Афанасьевич после недолгих раздумий пришел к выводу, что столь стремительная и положительная реакция членов Политбюро на разрешение возобновить пьесу не могла быть без согласия на то Сталина, без настоятельного обращения к нему К. С. Станиславского. Сохранилось благодарственное письмо режиссера наркому К. Е. Ворошилову за спасение пьесы, но все знали, что был тот, кто разрешил продлить жизнь пьесы, которую не без удовольствия смотрел более десятка раз. Однако Булгаков слышал, что Ягода негодует по поводу возобновления пьесы и ждет момента, когда можно будет расправиться с реакционным белогвардейским писателем, и это по его «совету» не прекращается печатный поток разгромных рецензий на «Дни Турбиных». Булгаков собирал эти рецензии в специальный альбом.

Любовь Евгеньевна с удивлением наблюдала, как муж аккуратно вклеивал в альбом вырезанные из газет и журналов пасквили и карикатуры на него.

– Зачем ты тратишь на это время, силы и нервы? – спрашивала она.

– Для истории, – мрачно, но серьезно отвечал Булгаков, – чтобы знали!

– Извини, но мне кажется это излишним, – замечала она. – Сегодня прекрасный день. Солнечно. Ясно. Я поеду на ипподром. Можно?

– Конечно, ты долго не можешь прожить без своих лошадок. Трагические животные. Особенно на войне. Большие мишени для поражения. У них все как у людей. Почитай «Холстомера» Толстого.

– Читала. Но на скачках, на ипподроме, на выездке они прекрасны. Умные, добрые и грациозные животные.

– Не спорю, – улыбался Булгаков, – ты на лошади выглядишь королевой, не менее, в крайнем случае – принцессой. Уверенно и очень элегантно.

– Знаю, – загадочно сказала жена, тихо закрывая за собою дверь, а Михаил возвращался к своей унылой, но, как он считал, необходимой работе. «Честные люди должны знать своих врагов. И враги должны их бояться. Во все времена».

Рядом с очередной вырезкой он делал краткую запись: «1927 год. Ноябрь. Травля продолжается».

Михаил Афанасьевич аккуратно вклеивал в альбом на отдельной странице портрет Ягоды, ставя, как делал сам руководитель ОГПУ, ударение на букве «о», чтобы не путали со словом «ягода». Может возникнуть вопрос – какая? Найдутся шутники, которые решат, что дикая. Булгаков не оставлял Ягоду в покое, писал ему заявления – видимо ждал, когда он созреет, чтобы вернуть ему дневники. Обращался Булгаков за помощью и к Горькому: «Алексей Максимович дал мне знать, что ходатайство его увенчалось успехом и рукописи я получу. Но вопрос о возвращении почему-то затянулся. Я прошу ОГПУ дать ход моему заявлению и отдать мне мои дневники». «Дожимает» он ОГПУ лишь в начале 1930 года после своего письма А. И. Рыкову.

В 1930 году по дороге в Одессу, где он собирался продать пьесы местному театру, писал Любови Евгеньевне, которой еще в Москве дал ироническое имя одного известного жокея: «18 августа. Конотоп. Дорогой Томпсон. Еду благополучно и доволен, что увижу Украину. Только голодно в этом поезде зверски. Питаюсь чаем и видами. В купе я один и доволен, что можно писать. Привет домашним, в том числе и котам. Надеюсь, что к моему приезду второго (кота) уже не будет (продай его в рабство). Тиш, тиш, тиш». Такими словами (тиш, тиш, тиш) они успокаивали друг друга, если кто-то из них терял выдержку и переходил в разговоре на высокие тона. Любовь Евгеньевна объясняла его нервозность неудачным прохождением пьес, а на самом деле, помимо того, его уже раздражали и ее беготня на скачки, и сюсюканье с котами, и приемы по вечерам друзей-наездников – все то, что отвлекало его от работы, мешало ему сосредоточиться.

Но он еще любил ее и часто называл ласково: «Любаша, Любинька». Заранее знал, что ради его спокойствия она не продаст ни одного кота, на его предложение сделать это разразится недовольством, и, чтобы утихомирить жену, переходил в письме на принятый ими в таких случаях код. Любовь Евгеньевна умильно вспоминала: «Котенок Аншлаг был нам подарен хорошим знакомым… Он подрос, похорошел и неожиданно родил котят, за что был разжалован из Аншлага в Зюньку». На обложке рукописной книжки Михаил Афанасьевич был изображен в трансе: кошки мешают ему творить. Он сочиняет “Багровый остров”. Любовь Евгеньевна не обращала на это особого внимания, а зря. Нервы мужа были напряжены до предела. Политбюро ЦК ВКП(б) 14 января 1929 года постановило образовать комиссию для рассмотрения пьесы М. Булгакова “Бег”. 29 января 1929 года К. Е. Ворошилов передал в Политбюро записку:

«По вопросу о пьесе Булгакова “Бег” сообщаю, что члены комиссии ознакомились с ее содержанием и признали политически нецелесообразным постановку пьесы в театре».

Ягода был доволен. Вокруг крамольного антисоветского писателя кольцо ОГПУ сужалось. Вот-вот Булгакова отдадут на расправу чекистам. И сам писатель был почти что сломлен. На стол Ягоды ложится копия записки начальника Главискусства РСФСР А. И. Свидерского секретарю ЦК ВКП(б) А. П. Смирнову о встрече с М. А. Булгаковым:

«Я имел продолжительную беседу с М. Булгаковым. Он производит впечатление человека затравленного и обреченного…»

Глава пятнадцатая Почему не арестовали Булгакова. Второй развод

Некоторые люди, не способные объяснить то или иное явление в нашей стране, часто прибегают к ставшему расхожим изречению поэта Тютчева: «Умом Россию не понять… В Россию можно только верить». Верить можно в то, что в России когда-нибудь образуется гражданское общество и начнут действовать законы. Тогда для понимания событий даже не надо будет слишком напрягаться умственно – стоит только заглянуть в свод законов, и многое станет ясно. А в непонятном разберется суд. В нашей стране, еще не полностью сбросившей с себя путы тоталитарного режима, и до сих пор очень трудно многое понять умом, но тем не менее можно. Нужно поглубже вникнуть в жизнь и обстоятельства, породившие те или иные явления, происшествия, поступки. Многих почитателей Булгакова и даже последователей его творчества удивляет, и на первый взгляд вполне обоснованно, почему честный и яркий писатель Булгаков не был репрессирован, когда каждый шаг его был известен Сталину и ОГПУ, когда десятки его менее одаренных, но правдивых коллег были расстреляны или сосланы в лагеря.

Давайте рассмотрим несколько причин этого действительно странного явления. Трудно предположить, что карательные органы не разобрались в смысле повести «Собачье сердце», подрывающей величие главного завоевания революции – диктатуры пролетариата. Но все-таки, возможно, не добрались до главной сути повести. Слишком тонко и мастерски для их примитивного мышления изложил свою концепцию Булгаков. Проще для их понимания была повесть «Белая гвардия» и созданная на ее основе пьеса «Дни Турбиных». Шквал критики обрушился на нее, масса доносов поступила на эту пьесу и ее автора – апологета белогвардейщины – прямо к вождю страны.

Сталин в письме от 1 февраля 1929 года объяснял свое отношение к произведениям Булгакова его ярому противнику – драматургу В. Н. Билль-Белоцерковскому.

«Пишу с большим опозданием. Но лучше поздно, чем никогда», – начинал Сталин. Он не спешил с ответом, раздумывая, как поступить с Булгаковым. Тень вождя, сидевшего в правительственной ложе МХАТа не раз и не два, пугала артистов, играющих «Дни Турбиных». Их игра была настолько великолепна – всех вместе и каждого в отдельности, – что спектакль, как рассказывали очевидцы, представлялся концертом, состоящим из блестящих номеров. Безусловно, этот «концерт» очень нравился Сталину, и в душе даже такого матерого и жестокого человека, как Сталин, возникало невольное уважение к артистам, мастерам своего дела. Кроме того, белогвардейское движение было уже ослабленным и путей реставрации его в стране не виделось. Другое дело повесть А. П. Платонова «Впрок», поставившая под сомнение развитие колхозного движения – детища вождя. В мае 1931 года он обратился с запиской в редакцию журнала «Красная новь», напечатавшего повесть: «Рассказ агента наших врагов, написанный с целью развенчания колхозного движения и опубликованный головотяпами-коммунистами с целью продемонстрировать свою непревзойденную слепоту.

P. S. Надо бы наказать и автора и головотяпов так, чтобы наказание пошло им “впрок”».

Читая повесть, Сталин на ее полях высказывался об авторе: «Дурак», «Пошляк», «Балаганщик», «Беззубый остряк», «Это не русский, а какой-то тарабарский язык», «Болван», «Подлец», «Мерзавец»… Сталин посадил в лагерь пятнадцатилетнего сына Платонова и выпустил, когда он был уже неизлечимо болен туберкулезом.

В адрес Булгакова Сталин подобных реплик не допускал. Он писал Билль-Белоцерковскому: «Пьеса “Бег” Булгакова… есть проявление попытки вызвать жалость, если не симпатию, к некоторым слоям эмигрантщины, – стало быть, попытка оправдать или полуоправдать белое дело. “Бег” в том виде, в каком он есть, представляет антисоветское явление. Впрочем, я бы не имел ничего против постановки “Бега”, если бы Булгаков прибавил к своим восьми снам еще один или два сна, где бы он изобразил внутренние социальные причины Гражданской войны в СССР, чтобы зритель мог понять, что все эти по-своему “честные” Серафимы и всякие приват-доценты оказались вышибленными из России не по капризу большевиков, а потому, что сидели на шее народа…

Почему так часто ставят на сцене пьесы Булгакова? Потому, должно быть, что своих пьес, годных для постановки, не хватает… Что касается собственно пьесы “Дни Турбиных”, то она не так уж плоха, ибо она дает больше пользы, чем вреда. Не забудьте, что основное впечатление, остающееся у зрителя от этой пьесы, есть впечатление, благоприятное для большевиков: “если даже такие люди, как Турбины”, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав свое дело окончательно проигранным, – значит, большевики непобедимы, с ними, большевиками, ничего не поделаешь. “Дни Турбиных” есть демонстрация всесокрушающей силы большевизма. Конечно, автор ни в какой мере “не повинен” в этой демонстрации. Но какое нам до этого дело?»

Через год на встрече с украинскими писателями Сталин повторил свои мысли о пьесах Булгакова «Дни Турбиных» и «Бег», высказанные в письме к драматургу. По мнению украинских писателей, «Дни Турбиных» искажали ход исторических событий на Украине и, как сказал один из писателей, «…стало почти традицией в русском театре выводить украинцев какими-то дураками и бандитами». Уточнил это мнение писатель А. Десняк:

«Когда я смотрел “Дни Турбиных”, мне прежде всего бросилось в глаза то, что большевизм побеждает этих не потому, что он есть большевизм, а потому, что делает единую великую неделимую Россию… И такой победы лучше не надо».

Это признание Сталину очень не понравилось. Он уже определил свой курс на «единую и неделимую», но в виде СССР. Он прежде не говорил, но именно эту булгаковскую концепцию одобрял в «Днях Турбиных» и «Беге». Возможно, поэтому и защищал Булгакова. Украинцам ответил, выведенный из равновесия проявлением ими местного национализма:

«Я против того, чтобы огульно отрицать все в “Турбиных”, чтобы говорить о пьесе, дающей только отрицательные результаты. Я считаю, что в ней в основном все же больше плюсов, чем минусов… Булгаков чужой человек, безусловно. Однако своими “Турбиными” он привнес все-таки большую пользу».

Присутствовавший на встрече Каганович, видя, что стороны не приходят к взаимопониманию, предложил: «Товарищи, давайте все-таки с “Днями Турбиных” кончим».

И все-таки вокруг Булгакова создалась напряженная ситуация. Запрещения его пьес требовали от Сталина и московские партийцы, и украинские, и ОГПУ. «Бег» он им уже уступил. Был вынужден. Булгаков знал о том, что Сталин под натиском коммунистов защищал его, но во многом соглашался с ними. И вскоре все его пьесы запретили. На эту ситуацию Булгаков откликнулся в романе «Мастер и Маргарита» в сцене Пилата и Иешуа Га-Ноцри:

«Слушай, Иешуа, можно вылечить от мигрени, я понимаю: в Египте учат и не таким вещам. Но ты сделай сейчас другое – помути разум Каиафы, сейчас. Но только не будет, не будет этого. Раскусил он, что такое теория о симпатичных людях, не разожмет когтей. Ты страшен всем! Всем! И один у тебя враг – во рту он у тебя – твой язык! Благодари его! А объем моей власти ограничен. Ограничен, ограничен, как все на свете! Ограничен!»

Подразумевая под Пилатом Сталина, Булгаков в какой-то мере был точен в определении тогдашних возможностей вождя. Еще были на свободе люди, которые осмеливались перечить ему, высказывать свое мнение, отличное от его. Были живы Горький, Киров, Орджоникидзе, люди, знавшие, кем был Сталин до революции и при Ленине, знавшие о его параноидальной психике. Власть Сталина еще не стала беспрекословной и всемогущей, но ее вполне хватило бы на то, чтобы избавиться от вредного и занозистого писателя. Может, обстоятельства для этого были не вполне подходящие. В 1925 году покончил самоубийством поэт Сергей Есенин, в 1926 году – известный писатель Андрей Соболь, в июле 1929 года к Сталину пришло отчаянное письмо от Булгакова:

«…Силы мои надломились, не будучи в силах более существовать, затравленный, зная, ставиться более в пределах СССР мне нельзя, доведенный до нервного расстройства, я обращаюсь к Вам и прошу Вашего ходатайства перед правительством СССР об изгнании меня за пределы СССР вместе с женою моей Л. Е. Булгаковой, которая к этому прошению присоединяется».

Письмо это находилось у Сталина, когда в 1930 году застрелился Владимир Маяковский. Нехорошо получилось бы, если бы в том же году наложил на себя руки и Булгаков. Ведь имя это уже было известно за границей, и смерть его выглядела бы подозрительной, неестественной. К тому же Сталин, не сомневавшийся в таланте Булгакова, знал, что он бедствует, что ему надо содержать жену, и ждал, что он, доведенный до нищеты и отчаяния, откажется от своих буржуазных воззрений, покается перед ним и, если его попросят, а может, и по своему желанию, напишет пьесу о своем любимом вожде, на которую люди будут ходить не по партийному приказу, а по зову души, как на «Дни Турбиных». Поэтому Сталин не собирался ни убивать Булгакова, ни отпускать за границу. А тот не просил его ни о чем, кроме одного – выпустить за пределы страны, и аргументировал свою просьбу:

«По мере того как я писал, критика стала обращать на меня внимание, и я столкнулся со страшным и знаменательным явлением: нигде и никогда в прессе СССР я не получил ни одного одобрительного отзыва о своих работах… Обо мне писали как о проводнике вредных и ложных идей, как о представителе мещанства, произведения мои получали убийственные и оскорбительные характеристики, слышались непрерывные призывы к снятию и запрещению моих вещей, звучала даже открытая брань.

Я прошу Правительство СССР обратить внимание на мое невыносимое положение и разрешить мне выехать с женой Любовью Евгеньевной Булгаковой за границу на тот срок, который будет найден нужным…» (из письма начальнику Главискусства А. И. Свидерскому, 30 июля 1929 года).

В том же письме Булгаков замечает:

Назад Дальше