«По мере того как я писал, критика стала обращать на меня внимание, и я столкнулся со страшным и знаменательным явлением: нигде и никогда в прессе СССР я не получил ни одного одобрительного отзыва о своих работах… Обо мне писали как о проводнике вредных и ложных идей, как о представителе мещанства, произведения мои получали убийственные и оскорбительные характеристики, слышались непрерывные призывы к снятию и запрещению моих вещей, звучала даже открытая брань.
Я прошу Правительство СССР обратить внимание на мое невыносимое положение и разрешить мне выехать с женой Любовью Евгеньевной Булгаковой за границу на тот срок, который будет найден нужным…» (из письма начальнику Главискусства А. И. Свидерскому, 30 июля 1929 года).
В том же письме Булгаков замечает:
«Когда мои произведения какие-то лица стали неизвестными путями увозить за границу и там расхищать, я просил разрешения моей жене одной отправиться за границу – получил отказ… В наступающем сезоне ни одна из моих пьес, в том числе и любимая моя работа “Дни Турбиных”, больше существовать не будет… За моим писательским уничтожением идет материальное разорение, полное и несомненное…»
Булгаков с горечью и стыдом наблюдал за тем, как жена донашивала заграничные тряпки, штопая, перекраивая и перешивая их. На этой почве возникали скандалы.
– Я не могу в одном и том же платье появляться на ипподроме. Все знают, что я жена известного писателя. Я не могу выглядеть оборванкой!
– А ты можешь не ходить на ипподром? – осторожно замечал Михаил Афанасьевич.
– Оставить Лялю? Мою любимую лошадь! Предать ее?! Ты бы видел, как она летит над землею!
– И вправду летит? – сомневался Булгаков.
– Моя птица – Ляля – летит! – уверенно говорила Любовь Евгеньевна. – Бывают моменты, что не видно, как ее ноги касаются дорожки ипподрома. Бросить Лялю выше моих сил!
– Понимаю, – грустно опускал голову Булгаков и вспоминал Тасю, которая ходила в рваных туфлях и продуваемом ветрами, прохудившемся пальтишке и не жаловалась на это. Отдала ему все, что подарили ей родители, лишь бы он мог работать. И ничего не требовала от него. Слезы выступали на его глазах.
– Тебе жаль меня? – смягчалась Любовь Евгеньевна.
– Жаль, – вздыхал Михаил Афанасьевич, – даже твою птицу Лялю.
– Она ест из моих рук, радуется, когда я треплю ее за гриву, расчесываю ее, – хвалилась Любовь Евгеньевна.
– Я тоже могу есть из твоих рук, – шутил Михаил Афанасьевич, – даже овсяную кашу!
– Молодец, Миша, не теряешь духа, даже в нашем буквально драматическом положении. Ты ничего не можешь поделать с этими тупоголовыми людьми, которые преследуют тебя. Ты пиши Сталину. Он должен войти в твое положение. Он смотрел «Дни Турбиных» чаще, чем я.
– С какой целью? – задавался вопросом Булгаков. – И в конце концов запретил? Ему я уже писал…
Любовь Евгеньевна в растерянности не знала, что сказать мужу, и переводила разговор в другое русло:
– Как было бы здорово, если бы он отпустил нас с тобою в Париж! О Париж, он мне снится ночами. Даже не хочется просыпаться…
– А как же Ляля? – с серьезным видом говорил Булгаков. – Кто будет кормить ее? Расчесывать ей гриву? Я могу подождать. Я не лошадь-рекордсменка и не летаю над землею…
– Нет! Моментами ты бываешь несносен! – взрывалась Любовь Евгеньевна и в раздражении отворачивалась от мужа.
Булгаков садился за письменный стол и доставал чистый лист бумаги: «Секретарю ЦИК Союза СССР Авелю Сафроновичу Енукидзе. 31/IX 1929 года:
«Ввиду того, что абсолютная неприемлемость моих произведений для советской общественности очевидна, ввиду того, что уничтожение меня как писателя уже повлекло за собою материальную катастрофу (отсутствие у меня сбережений, невозможность платить налог и невозможность жить, начиная со следующего месяца, при безмерном утомлении, бесплодности всяких попыток…) прошу разрешить мне вместе с женою Любовью Евгеньевной Булгаковой выехать за границу…»
– Пиши! Пиши! Капля точит камень! – оборачивалась к нему жена.
– Кому еще? Кажется, всему начальству отправил свои депеши, – оправдывался Михаил Афанасьевич.
– Подумай! – приказывала Любовь Евгеньевна. Булгаков снова склонялся над столом:
«31. IX 1929 г. А. М. Горькому.
Многоуважаемый Алексей Максимович!
Я подал Правительству СССР прошение о том, чтобы мне с женой разрешили покинуть СССР на тот срок, какой будет назначен… Все запрещено, я разорен, раздавлен, в полном одиночестве. Зачем держать писателя в стране, где его произведения не могут существовать? Прошу о гуманной резолюции отпустить меня».
Склонившаяся над письмом Любовь Евгеньевна читала его и хмурилась:
– Почему ты пишешь, что находишься в полном одиночестве? А я?
Булгаков рвался сказать ей, что у нее есть Ляля, но сдерживался, избегая очередного скандала, и не отвечал на ее вопрос. Он ждал хотя бы одного ответа на свое письмо и, конечно, не знал, почему они не приходят, пусть даже формальные. Более других лояльный к нему секретарь ЦК ВКП(б) А. П. Смирнов писал Молотову: «Считаю, что в отношении Булгакова наша пресса заняла неправильную позицию. Вместо линии на привлечение его и исправление – практиковалась только травля, а перетянуть его на нашу сторону… можно… Выпускать его за границу с такими настроениями – значит увеличить число врагов. Лучше будет оставить его здесь. Литератор он талантливый и стоит того, чтобы с ним повозиться».
Вопрос о Булгакове по предложению А. П. Смирнова должен был рассматриваться на заседании Политбюро 5 сентября 1929 года, но в протоколе заседания помечено: «п. 26. Слушали о Булгакове. Постановили: снять».
Сталин был в отпуске до ноября, а без него рассматривание вопроса о судьбе Булгакова решили отложить. Все знали, что этим писателем занимается лично Сталин, казнить писателя или помиловать – дело только его компетенции.
Булгаков разрешил жене сделать приписку в своем письме родному брату Николаю в Париже:
«Дорогой Коля! Я сердечно благодарю Вас и младшего брата Ваню за кофточку, чулки и гребешок. Кофточку я ношу изо всех сил. Все остальное произвело большое и приятное впечатление. Очень грустно, что мне технически невозможно (да и нечего) выслать Вам с Ваней. Внимательно просматривала Вашу французскую статью, удивляясь Вашей премудрости… Привет прекраснейшему городу от скромной его поклонницы. Сейчас у Вас сезон мимоз и начинают носить соломенные шляпы. У нас снег, снег и снег… Если не будет нескромно с моей стороны, то я хотела бы спросить – Вы собираетесь жениться на русской или француженке?
Люба».
Михаил Афанасьевич был утомлен, болен, но не сломлен. Пишет большое письмо правительству и ставит перед ним откровенный вопрос: «Всякий сатирик в СССР посягает на советский строй. Мыслим ли я в СССР?»
Вернулся из отпуска Сталин. Но пока ему было не до Булгакова. Вождя обличал Троцкий, и его сторонники в стране внимали каждому слову этого политического изгнанника. Надо было «разобраться» и со всяческими уклонистами от генеральной линии партии. Булгаков сам напомнил Сталину о себе 5 мая 1930 года:
«Я не позволил бы себе беспокоить Вас письмом, если бы меня не заставила сделать это бедность. Я прошу Вас, если это возможно, принять меня в первой половине мая. Средств к спасению у меня не имеется. Уважающий Вас Михаил Булгаков».
Письмо отправлено. Надо ждать ответ… В который раз и сколько? Ведь еще 29 марта 1930 года, месяц назад, он обращался к правительству, но безрезультатно, хотя просил о немногом: «Если меня обрекут на пожизненное молчание в СССР, я прошу Советское правительство дать мне работу по специальности и командировать меня в театр на работу в качестве штатного режиссера… который берется поставить любую пьесу, начиная с шекспировских пьес вплоть до пьес сегодняшнего дня. Если меня не назначат режиссером, я прошусь на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя – я прошусь на должность рабочего сцены. Если и это невозможно, я прошу Советское правительство поступить со мною, как оно посчитает нужным, но как-нибудь поступить, потому что у меня, драматурга, написавшего 5 пьес, известного в СССР и за границей, налицо, в данный момент, нищета, улица и гибель… Я обращаюсь к гуманной советской власти и прошу меня, писателя, который не может быть полезен у себя в отечестве, великодушно отпустить на свободу».
Любовь Евгеньевна продолжала вести светский образ жизни: «Я ездила в группе в манеже Осоавиахима на Поварской улице. Наш шеф Н. И. Подвойский иногда приходил к нам в манеж. Ненадолго мы объединились с женой артиста Михаила Александровича Чехова и держали на паях лошадь, существо упрямое, туповатое, часто становившееся на задние ноги. Вскоре Чеховы ускакали за границу, и лошадь была ликвидирована». Интересно, что ранее, до революции, в этом здании находилась конка, а после закрытия школы верховой езды расположился спортивный зал общества «Спартак». На этой же улице, в здании напротив останавливался в Москве у родни жены Иван Алексеевич Бунин. Довольно часто и на долгое время. Но об этом, вероятно, забыли, и вообще первому русскому лауреату Нобелевской премии по литературе только в 2007 году установили памятник.
В 1929 году вышла пьеса Маяковского «Клоп». Любовь Евгеньевна обратила внимание на одну из сцен пьесы. Там героиня Зоя Березкина произносит слово «буза». «Профессор. Товарищ Березкина, вы стали жить воспоминаниями и заговорили непонятным языком. Сплошной словарь умерших слов. Что такое “буза”? (Ищет в словаре.) Буза… буза… буза… Бюрократизм, богоискательство, бублики, богема, Булгаков…» Белозерская вздрагивает: «Рядом с названием рассказа Булгакова “Богема” стоит его фамилия». Маяковский предсказал ему писательскую смерть. Она отговорила мужа пойти на «Клопа», выбросила на помойку книгу Маяковского с этой пьесой. С компанией мхатовцев вытащила мужа на лыжные прогулки в Сокольники. Близ деревни Гладышево сделали привал. Там была закусочная, где подавали яичницу-глазунью и пиво. Актер Кудрявцев, игравший в «Днях Турбиных» Николку, шутил: «Может, и в раю так не будет».
Булгаков, неумело передвигая лыжи, рассказывал, что он катался в Киеве на бобслейной трассе, ликвидированной после революции как атрибут буржуазного спорта. Подумал про себя: «Ведь я тоже атрибут буржуазной литературы, подлежащий уничтожению».
Генрих Ягода ерзал на кожаном стуле, ожидая распоряжения арестовать Булгакова, писатель надоел ему своими заявлениями в ОГПУ, жалобами на его организацию в правительство. И поскольку сам генсек медлил с решением этого вопроса, сомнения закрадывались в душу наркома чекистов: неужели Сталин не посадит, не расстреляет Булгакова? Не может такого быть. Вернее всего, он собирается устроить над ним большой, показательный судебный процесс. Поэтому и тянет… Вероятно, хочет пристегнуть к процессу над Булгаковым целый ряд писателей, даже Маяковского, этого отъявленного троцкиста… Пока еще живого… Ягода давно знал, что этому поэту долго не жить, ведь он посвятил Троцкому несколько строчек в поэме «Хорошо», которые пришлось заменить. И хотя поэт мечтал о том, чтобы доклады о стихах в Политбюро делал товарищ Сталин, – с кем поэт был и кому на самом деле симпатизирует, – ему, горлопану-главарю, скрыться от ОГПУ не удалось.
Готовясь к процессу над Булгаковым, Ягода жирным карандашом подчеркивал места из письма писателя правительству, высказывания, которые пригодятся для обвинительного заключения. И вдруг его охватила паника, до испарины покраснело лицо. С самого верха поступило распоряжение от самого Сталина, четко продиктовавшего ему резолюцию о Булгакове: «Надо дать возможность работать там, где хочет». И Ягода слово в слово переписал и поставил эту резолюцию на своем распорядительном письме. Только дату сам указал – 12 апреля 1930 г.
Подвели Ягоду сотрудники, не успевшие ему доложить, что Сталин лично позвонил Булгакову. Об этом разговоре по Москве разошлись легенды, даже близкие писателю люди делали его более объемным, чем он был, более драматичным и судьбоносным, возвращающим Булгакова в Художественный театр. А свидетелем разговора был только один человек – жена писателя: «Однажды, совершенно неожиданно, раздался телефонный звонок. Звонил из Центрального Комитета партии секретарь Сталина Товстуха. К телефону подошла я и позвала М. А., а сама занялась домашними делами. М. А. взял трубку и вскоре так громко и нервно крикнул: “Любаша!” – что я опрометью бросилась к телефону (у нас были отводные от аппарата наушники). На проводе был Сталин. Он говорил глуховатым голосом, с явным грузинским акцентом, и себя называл в третьем лице. “Сталин получил. Сталин прочел…” Он предложил Булгакову:
– Может быть, вы хотите уехать за границу? (Незадолго перед этим по просьбе Горького был выпущен за границу писатель Евгений Замятин с женой.) Но М. А. предпочел остаться в Союзе.
Прямым результатом беседы со Сталиным было назначение М. А. Булгакова на работу в Театр рабочей молодежи, сокращенно ТРАМ».
Есть предположение, что Булгаков кому-то – возможно, третьей жене, Елене Сергеевне, передал разговор более подробно, чем рассказала о нем Белозерская, или она его подзабыла, а там был такой диалог:
– Мы ваше письмо получили. Читали с товарищами. Вы будете по нему благоприятный ответ иметь. А может быть, правда – вы проситесь за границу? Что, мы вам очень надоели?
– Я очень много думал в последнее время – может ли русский писатель жить вне родины? И мне кажется, что не может.
– Вы правы. Я тоже так думаю. Вы где хотите работать? В Художественном театре?
– Да, я хотел бы. Я говорил об этом, но мне отказали.
– А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся. Нам бы нужно встретиться, поговорить с вами.
– Да-да! Иосиф Виссарионович, мне очень нужно с вами поговорить.
– Да, нужно найти время и встретиться, обязательно. А теперь желаю вам всего хорошего».
Не исключено, что Булгаков, для «пущей важности», добавил слова Сталина об обязательности их встречи, чтобы испугать своих хулителей, убавить их злонамеренный пыл. Булгаков и вождь никогда не встречались. О чем они могли бы говорить? О погоде? О других мелочах? Наверняка разговор зашел бы о цензуре и беззаконностях ОГПУ, о работе Главлита и Главреперткома, запретивших произведения писателя, о командировке Булгакова за границу – о вопросах, которые Сталин не хотел бы поднимать.
И конечно, явно надумано Еленой Сергеевной возвращение Булгакова во МХАТ именно на следующий день после телефонного разговора со Сталиным, где его «встретили с распростертыми объятиями. Он что-то пробормотал, что подает заявление…
– Да боже ты мой! Да пожалуйста! Да вот хоть на этом… – И тут же схватили какой-то лоскут бумаги, на котором М. А. написал заявление. И его зачислили ассистентом-режиссером в МХАТ».
Это возвращение состоялось, но несколько позже. Нет никаких оснований не верить воспоминаниям Любови Евгеньевны Белозерской. «ТРАМ – не Художественный театр, куда жаждал попасть М. А., но капризничать не приходилось. Трамовцы уезжали в Крым и пригласили Булгакова с собой. Он поехал». Далее она приводит письма мужа из Крыма, написанные во время поездки с ТРАМом:
«15 июля 1930 г. Под Курском. Ну, Любаня, можешь радоваться. Я уехал. Ты скучаешь без меня, конечно?.. Бурная энергия трамовцев гоняла их по поезду, и они принесли известие, что в мягком вагоне есть место. В Серпухове я доплатил и перешел… Я устроил свое хозяйство на верхней полке. С отвращением любуюсь пейзажами. Солнце. Гуси».
«16 июля 1930 г. Под Симферополем. Утро. Дорогая Любаня! Здесь яркое солнце. Крым такой же противненький, как и был. Трамовцы бодры как огурчики. Бабы к поездам выносят огурцы, вишни, булки, лук, молоко… Поезд опаздывает…»
17 июля 1930 г. Крым, Мисхор. Пансионат “Магнолия”. Дорогая Любинька, устроился хорошо. Погода неописуемо хороша. Я очень жалею, что нет никого из приятелей, все чужие личики. Сейчас еду в Ялту на катере, хочу посмотреть, что там. Привет всем.
Целую, Мак».Белозерская вспоминала, что роман Булгакова с ТРАМом так и не состоялся. М. А. направили в Художественный театр, чего он в то время пламенно добивался. «Любаня», «Любинька» – так называют только действительно любимую, хотя обращение «Любаня» по простонародности похоже на обращение к первой жене – «Таська», в котором звучит излишнее панибратство, привыкание к женщине, когда к ней утеряны обожание, нежность, глубокие и высокие чувства.
Где-то в конце двадцатых годов Белозерская, будучи в гостях с мужем у четы его друзей М. А. Моисеенко, заметила: «За столом сидела хорошо причесанная, интересная дама – Елена Сергеевна Нюренберг, по мужу Шиловская. Она вскоре стала моей приятельницей и начала запросто и часто бывать у нас в доме. Так на нашей семейной орбите появилась эта женщина, ставшая впоследствии третьей женой М. А. Булгакова».
В другом месте воспоминаний Любовь Евгеньевна отметила, что «по мере того как росла популярность М. А. как писателя, возрастало внимание к нему со стороны женщин, многие из которых проявляли уж чересчур большую настойчивость». Относилась ли к их числу Шиловская – сказать трудно. Любови Евгеньевне было виднее. Елена Сергеевна понравилась ему сразу. Но уйти от жены безосновательно Булгаков не мог. Любовь Евгеньевна оставалась его женой еще долгое время после их знакомства. Решиться на второй развод Михаилу Афанасьевичу было нелегко. Одну близкую по духу и верную ему женщину он уже обидел, о чем сожалел до конца дней. Жизнь с Белозерской складывалась не так просто и без безумной любви, как с первой женой. Умная, интеллигентная женщина, Любовь Евгеньевна жила своей жизнью, куда, без сомнения, входили тревоги и работа мужа, заботы о нем, но не столь безраздельно она отдавала себя ему, как Татьяна Николаевна Лаппа, и некоторые ее увлечения мешали работе мужа, нервировали и раздражали его. Увлечение скачками, выездкой лошадей привело к появлению в его доме незнакомых и чуждых ему людей. Чтобы отстраниться от их бесцеремонного вторжения в свою жизнь, чтобы заставить Любу понять, как они мешают ему, он даже написал пародию на ее общение с жокеями. Думал, что ирония поможет ему избавиться от этой напасти. Но Любовь Евгеньевна приняла эту пародию как забавную шутку, не более, и даже поместила ее в книге воспоминаний, назвала «сценка-разговор М. А. по телефону с пьяненьким инструктором манежа».