В один из дней в Амстердаме мы отправились смотреть, как Нуриев репетирует. Это была обыкновенная репетиционная, зеленая с коричневым, унылая и грязная, с непротертыми зеркалами и скрипучим паркетом – такая же, как и повсюду, во всем мире. Поверх трико на танцовщике шерстяная фуфайка – не первой свежести и дырявая, а на проигрывателе скрипит и заикается музыка Баха. Увидев нас, он остановился, чтобы отпустить шутку и обтереть пот. Я смотрела, как он вытирает затылок, промокает торс, лицо резковатыми движениями и как-то отстраненно, словно конюх, перевязывающий лошадь. Затем он переставил иголку на начало пластинки и, сняв митенки и шерстяную фуфайку, с улыбкой вернулся на середину зала. Когда зазвучала музыка, он, посерьезнев, стал в исходную позицию и, раскинув руки, посмотрелся в зеркало. Никогда в жизни я не видела, чтобы кто-нибудь так смотрел на свое отражение. Люди смотрятся в зеркало со страхом, любованием или смущением, как правило, робея, но они никогда не видят себя глазами постороннего. Нуриев же оглядывал свое тело, голову, движения шеи со стороны – объективно, с доброжелательной холодностью, что было для меня откровением. Он устремлялся вперед, бросал свое тело так, что, описав безукоризненную арабеску, приземлялся на одно колено, грациозно вытянув руки; он выполнял все это с быстротой и грацией кошки, и зеркало отражало сочетание мужественности и изящества этого тела. Все время, пока он репетировал и пока его тело повиновалось музыке, проникалось ею, пока он, двигаясь все быстрее и быстрее, подпрыгивал все выше и выше – так, будто его, замечтавшегося, возносят не ведомые никому боги, он смотрел на себя, как хозяин смотрит на слугу, как лакей на господина, не поддающимся определению взглядом, требовательным, хотя порою граничащим с нежностью. Он репетировал одно и то же место дважды, трижды и всякий раз смотрелся по-разному – по-разному красиво. Потом музыка не то кончилась, не то он прервал ее одним из своих царственных жестов, секретом которых владеют люди, живущие вне повседневности, и вернулся к нам, улыбаясь, промокая все теми же рассеянными движениями взмыленный инструмент – свое тело. До меня начало доходить, какой именно смысл вкладывал он в глагол «fulfil».
Затем, конечно же, был Нуриев, резвившийся на набережных Амстердама, Нуриев – вечный юноша, то обаятельный, то взыскательный, то любящий, как брат, то замкнутый, вечно спешащий, как инопланетянин на чуждой ему Земле. Ему не занимать шарма, великодушия, воображения, впечатлительности, потому у него пятьсот разных ликов, и, наверное, этому есть пять тысяч психологических объяснений.
Разумеется, я не льщу себя надеждой, что разобралась в Рудольфе Нуриеве – звезде, наделенной гениальностью. Но если мне потребовалось бы кратко охарактеризовать этого человека, вернее, указать, что, на мой взгляд, определяет его сущность, то до лучшего мне не додуматься: полуобнаженный мужчина в трико, одинокий и красивый, приподнявшись на пуантах, критическим и восхищенным оком созерцает в тусклом зеркале репетиционной залы отражение своего Искусства.
Глава 8 Сен-Тропез
В Сен-Тропезе середина июля… Шесть часов вечера. Я сижу на террасе отеля «Понш»; хоть лето и наступило, над моей головой простирается серое, свинцовое небо без единой розовой прожилки.
* * *Я положила ноги на стул, чтобы не угодить в лужу. На коленях у меня раскрыта книга, но вот уже час, как я тщетно пытаюсь дочитать страницу. Перед моим взором прохаживаются люди в смешной одежде, рассчитанной на дождливое лето: шорты и спортивная куртка с капюшоном; а на лицах выражение несправедливо наказанных детей. На одноногом столике по правую руку уже растаяла льдинка в лимонаде – теплом, как этот дождь, который снова припустил, скользит по моим волосам, щеке и в конце концов вынуждает меня встать и спрятаться от него под крышей.
Неделю назад, в Париже, я поднялась с постели в одно прекрасное утро, или, скорее, утро, похожее на другие: дождь все шел и шел, а на лицах прохожих читались тоска, разочарование и испуг, город выглядел облезлым, а небо куда-то переместилось, – и решила по заведенной привычке сбежать к морю, в Сен-Тропез. Однако впервые в моей жизни тучи не расступились в Лионе, не рассеялись в Валансе, не исчезли в Море. Впервые в моей жизни по приезде в Сен-Тропез я увидела такое же небо над заливом, какое оставила над столицей, и тот же серый металлический отблеск на глади Средиземного моря, что и на водах Сены. Всю дорогу меня сопровождал дождь, он идет и по сей час; весны не было; лета не предвидится; страх, тоска и хандра ехали вместе со мною тысячу километров в погоне за исчезнувшим солнцем.
А между тем наступило лето 1980-го, теперь всего двадцать лет отделяет нас от пресловутого 2000-го, до которого, судя по предсказаниям многих Кассандр, нам не дожить: мы падем жертвами наших познаний в области материи и невежества по части духа. Вполне возможно, что ошибка будет громоздиться на ошибку, безумие на безумие – и какой-нибудь всемогущий избранник или мелкая сошка с поехавшей крышей уничтожит эту Землю, такую красивую, спалит ее дотла, а мы, люди, обуглимся и сгинем, и никто, никогда – даже много времени спустя – так и не узнает, почему, каким образом, по чьей воле, наконец…
* * *А пока есть время, я поведаю вам, как складывались, складываются и будут складываться мои взаимоотношения с Сен-Тропезом – тихим городишком, что в департаменте Вар, но только облеку свой рассказ в форму трагикомедии, хотя число ее действий и картин сейчас уточнить еще не сумею – ведь у памяти не меньше причуд, чем у воображения. Не обещаю вам ни полной объективности, ни полного соответствия описываемых фактов правде того времени, могу только обещать свою – сегодняшнюю – правдивость, что само по себе не так уж и мало, когда речь идет о городе, скорее деревне, которая и по сей день вызывает у влюбленных в нее людей, независимо от их возраста, маниакальное желание предаваться воспоминаниям, болезненную склонность оглядываться на прошлое, когда мы там веселились как безумные или помирали от тоски и печали, и уж во всяком случае пребывание там изобиловало тонкими ощущениями. Сен-Тропез, как бы ни числить его – городом или деревней, располагает к мечтательности, умопомешательству, тихому или буйному; так или иначе, но в нем, как нигде на всем земном шаре, затаилась некая притягательная сила, воздействующая на всех – поголовно и немедленно.
Итак, дарю вам мою трагикомедию.
Акт первый
Время действия – 1954-й или 1955 год. Утро. Маленький порт под бледно-голубыми небесами. Весна. Запыленная машина с открытым верхом – «Ягуар» старой модели – только что припарковалась в порту. За ее рулем растрепанный молодой человек (мой брат), а рядом с ним растрепанная девушка (я сама). Глаза обоих героев покраснели и усиленно моргают из-за ослепительного солнца, которое стоит почти в зените. Они долго петляли по Седьмой автостраде, длинной и неухоженной, ехали через большие города и деревни среди других таких же путешественников-завсегдатаев. Они останавливались где им взбредало на ум, например, перед кафе, задерживались, чтобы поболтать с обслугой – то были еще не никелированные автоматы и они не питались жетонами; порой брат и сестра даже преспокойно располагались на травке-муравке под деревом, забыв про удобства автостоянок. Говорят, на этих разбитых дорогах с двусторонним движением автомобилисты часто сталкиваются лбами. Единственная корысть, влекущая их сюда, – тут не надо платить дорожную пошлину.
* * *Проехав по такой дороге – немыслимый в наши дни анахронизм – и чудом уцелев, двое молодых людей, выйдя из автомобиля, направляют свои стопы к единственному агентству по купле-продаже недвижимости. Потом они заглянут спрыснуть свое прибытие в единственный бар под названием «Промежуточная остановка» – его содержит старая Мадо, – в темное, затрапезное помещение, где пахнет деревом, морилкой и лимонадом, а во второй половине дня наведаются еще в «Вашон», единственный здешний магазин, чтобы сменить парижскую одежду на чесучовые брюки и холщовые туфли на веревочной подошве. В «Вашоне» заправляют обходительная женщина и ее семейство (одно из пяти семейств, верховодящих в Сен-Тропезе, как двести семейств – во всей Франции). Два действующих лица первого акта в быстрой смене картин осматривают восемь или десять домов, объявленных к продаже, – все красивые, как на подбор, и обращены фасадом к голубому морю, застывшему у берегов, – единственное, что неизменно в Сен-Тропезе. Остановив свой выбор на самой большой вилле, ближайшей к площади Понш (на местном диалекте – «рыбацкий порт»), они обосновались в ней. Вначале одни, но очень скоро к ним понаехали бледнолицые друзья – жертвы городской жизни, в свою очередь высадившиеся здесь, одолев перипетии и опасности Седьмой автострады. Ошалелые парижане усаживаются в баре на площади и наконец-то дают отдых глазам, приходя в себя от крайнего переутомления, какое случается в двадцать лет, поглядывая то налево, на местных старух, занятых вязанием под разговоры на прелестно звучащем местном диалекте, то направо, вдаль, на зелено-синее побережье Сент-Максим с белыми пятнами домов, то вперед, на рыбацкие барки под линялыми парусами, которые выходят в море за здешней рыбой – «Эти дорады – дети голубой волны, эти золотые рыбки, эти поющие рыбки…» – писал о них Рембо, – или возвращаются в порт по блеклому утреннему морю в темпе, заданном двухтактным мотором, который тарахтит и раскачивает лодку.
То будет единственное лето – и единственная картина в сен-тропезианской комедии, когда слева виднеются лишь безмятежные вязальщицы, а справа – только беспечные рыбаки. То будет единственное лето, когда увидишь людей, занятых делом. А посему в городе царят тишина и покой.
Акт второй
Во втором акте можно увидеть, как изобилие досуга в каникулярное время и праздность скажутся на всех обитателях этого дома: слева стайка возбужденных, встрепанных наяд, которые мечутся по лавочкам, выбирая купальники; справа лодки с подвесными моторами и молодые люди: силясь перекричать друг друга, они беспорядочной группкой устремляются к пляжу, спеша растянуться на песке – всего в пятнадцати метрах от дома. Вот вам первая добродетель и первый порок Сен-Тропеза: тут не соблюдается порядок слов, принятый во французском, а некоторые его выражения теряют первоначальный смысл. Мы еще вернемся к этой теме…
Иначе говоря, в доме близ площади Понш лишь одно лето показалось нормальным и моим друзьям, и мне самой – то, первое, когда Сен-Тропез безраздельно принадлежал нам (конечно же!): мы единственные пользовались – и злоупотребляли – его морем, безлюдными пляжами и их красотой, пользовались – и злоупотребляли – благожелательностью и поразительным терпением местных жителей: сигналили, проезжая по его улочкам ни свет ни заря, разыгрывали из себя шутов гороховых перед двумя жандармами, которые, заливаясь смехом, обзывали нас «чокнутыми» – тогда этот эпитет не казался вульгарной и грубой имитацией Паньоля (таковым он стал на второй год, а потом и вовсе исчез из обихода).
* * *Во втором акте, а точнее, в его второй картине события развивались по нарастающей. Память меня уже подводит… Роже Вадим вроде бы приехал снимать в порту свой фильм «И бог создал женщину», а может быть, уже закончил его съемки. Брижит Бардо купила себе «Мадраг» и влюбилась в Жана Луи Трентиньяна. Александр Астрюк задумал гениальную картину и хотел привлечь к работе меня. Мишель Мань сочинял симфонии для валторны и фагота, и наш большой дом походил на старый расстроенный орган; на площади Понш супруги Барбье поставили еще несколько столиков в дополнение к деревянной стойке и восьми табуретам, составлявшим «Бар рыбаков» (ныне это и есть отель «Понш», но тут все еще витают души покойных Альбера и его жены, которая умела так чистосердечно пошутить с клиентами).
Вся эта молодежь – творческая, но распоясавшаяся (этого нельзя не признать), к концу лета снова собралась на площади Понш. Роже Вадим заявился дать передышку своей камере и своему сердцу, переутомившемуся после съемок, актер Кристиан Маршан привез сюда свой длинный костяк и рассеянность человека, заваленного работой, и одновременно смех и суетливость школьника. Очень скоро фильм Вадима вышел на экраны и, как говорится, «натворил бед» – сначала в Париже, а на следующий год навлек беду и на нас.
Акт третий
Солнце славы, всепроникающее и развращающее, в добавление к другому – круглому, благодушному небесному светилу – нависает над Сен-Тропезом, в одночасье ставшим столицей запретных наслаждений. В самом деле, надо было дождаться 1960 года, чтобы слово «наслаждение» перестало автоматически сочетаться с эпитетом «запретное», который ipso facto[10] сменил эпитет «непременное». Следом за покорными «черными баранами», какими были кинематографисты, музыканты, актеры, режиссеры и писатели, «для которых все на время стали загорелыми прототипами» (как писали в «Пари-матч» и «Франс диманш»), в Сен-Тропез нахлынули французские гуманоиды, еще полные невежды по части аморальности, распущенности, элементарнейших законов секса – будь это ширина бикини или широта взглядов, – не ведая, что одно не вытекает неизбежно из другого. Новоявленные паломники устремились сюда, как другие устремляются в Мекку или в Каноссу; их манил Праздник с большой буквы, хоть на том и кончалось его величие.
* * *На загорелых лицах этих, условно говоря, двуногих играет вымученная, кислая улыбка, когда им приходится стоять в очереди у «Вашона»; они воротят нос от «Шоз» и «Мик Мак» – двух конкурирующих лавочек, посмевших выставить свое барахло в порту. Им приходится также платить дороже себестоимости за лангустов в ресторане «Таити», где заправляет Феликс, удачливый рыбак, который больше сам в море не выходит. Конечно, Сен-Тропез теперь принадлежит им, однако лавочники, домовладельцы, хотя уже и стригут купоны от прелести этого города (эти паразиты – «наши паразиты», как мы выражаемся), тем не менее по-прежнему чтут нас, во всяком случае, они более или менее благодарны нам за манну небесную, посыпавшуюся на их головы с легкой руки молодых волхвов. Но мы больше не одни на дивных пляжах. И золотые денечки, бессонные ночи, хохот в сумраке и игра в догонялки на узких улочках, скоротечные любовные романы, случайные связи без продолжения – все это безумие перестало быть исключительно нашей привилегией.
Что же касается разгула, которым попрекают нас, то мы повидали, как ему предаются и иные прочие, с тою лишь разницей, что у них это получается не столь изящно и не по простоте душевной.
* * *А очень скоро начался разгул иного толка: прямо-таки на наших глазах в Сен-Тропез хлынули деньги. Надо признать, что успех и преуспеяние все еще пленяют, случается, их добиваются не из алчности и не путем ловкачества и приспособленчества. Поэтому вполне естественно, что Феликс, Роже или Франсуа – наши сверстники, не имевшие за душой ни гроша, открывают бар «Эскинад», превращая его в одно из первоклассных ночных заведений, чей успех так же очевиден, как и популярность «Табарена» или «Табу» в Париже – а эти названия у всех на слуху. И хотя успех еще не упрочился, он уже радует, поскольку это победа тройки взбалмошных, безденежных и очаровательных молодых людей. Пожалуй, они последние в ряду барменов, которые ближе к Фицджеральду, нежели к Жерару де Вилье.
* * *Да, но… Деньги уже тут, не прошло и двух лет. И как ни рядись или ни обнажайся по пояс, как ни прикрывайся парусами спортивных яхт на морском ветру или капотом «Феррари» под рык мотора, кого из себя ни разыгрывай – распутника, спортсмена, художника или даже эколога, – денежный запашок не улетучивается. Даже приняв смиренный вид бальи Сюффрена, деньги зорко наблюдают за всем происходящим вокруг и держат в своей власти все. Жандармы перестали говорить «чокнутый», а рыбу перестали покупать поутру прямо из трюма рыбацких баркасов. И только свалившийся с луны станет докучать вопросами, обращаясь к морякам, неосмотрительно расположившимся на берегу: «А какая погодка ждет нас завтра, дружище?» или «Не выпить ли нам пастиса, я угощаю?» Кое-кто из наших уже поговаривает о том, что лучше бы перебраться в Нормандию.
Акт четвертый, картины 1, 2, 3 и 4
За зиму дела изменились не в нашу пользу… За одну ли зиму или за две – поди знай… Некоторые аборигены с хорошей репутацией стали почетными гражданами Сен-Тропеза на том основании, что выставляли впечатляющие счета, а некоторые новички послушно их оплачивали, чем и снискали уважение, но тем самым был поставлен крест даже на той малости поблажек, какими мы еще тут пользовались по заведенному порядку вещей. И те славные двуногие, что в силу разных обстоятельств – семейных, служебных или из-за перепада настроений – пропустили одно лето или пару райских сезонов (память о них жива и по сей день), так и не знают, когда, как, по чьей вине… Впрочем, обо всем легко догадаться по тону, каким заговорили некоторые из процветающих молодых дельцов, чье благосостояние уже упрочилось: в них нет и намека на благодарность или даже общность интересов, на что имели глупость рассчитывать некоторые из нашенских двуногих, и посему они теперь пребывают в замешательстве… Что сделалось с моими друзьями? «Они разбогатели», – отвечали некогда Рутбефу.[11] В замешательстве глядим мы на выросшие, как грибы, пятьдесят магазинов мужских сорочек, двадцать отелей, сорок бистро, десять ночных клубов, двенадцать агентств по купле-продаже недвижимости и пять антикварных магазинов, пришедших на смену Мадо, «Портовому агентству» и «Вашону», а также «Леи Мускарден» – справа от моего дома и «Мавританской таверне» – слева (я не упомянула эти два ресторана в начале моей трагикомедии, поскольку их прославила еще Колетт, обедавшая там пятьдесят лет назад: церковь и мэрию тоже упоминать было необязательно)…
* * *…Короче, едут нынче в Сен-Тропез не для того, чтобы порхать от наслаждения к наслаждению, назначать тайные свидания в разных уголках пляжа или разных отелях: туда едут, чтобы, отужинав в ресторане «Х», перебраться в ресторан «Y», перейти из клуба № 1 в клуб № 2, чтобы ночью, покинув одну компашку, примкнуть к другой, а днем пошататься по магазинам. Кончилась жизнь счастливого охотника и покорной добычи – люди меняют кланы, воспроизводя то один бродячий сюжет, то другой. Все точно так, как в древнегреческой трагедии, но тут бульварного Еврипида вдохновляет социологизированный Фейдо:[12] любовь существует, лишь когда о ней судачат, пляж функционирует только как платные услуги, а стоимость желания обозначена в прейскуранте.