В смысле – не имел безопасной возможности.
Впрочем, на похороны он все равно пошел.
Разве можно иначе?
* * *
Свиридов даже не потрудился загримироваться. Конечно, он мог так изменить свою внешность, что никто из людей Климовского и Бородина даже не заподозрил бы в нем бывшего шефа второго отдела.
Но он посчитал это излишним. И как Фокин ни уговаривал его не лезть на рожон, Владимир так и не согласился наложить грим.
– Мне надоело быть клоуном, – сказал он.
Народу на похоронах было немного. Человек пятнадцать с Илюхиной работы, Свиридов, Фокин – и все. …Владимир стоял над свеженасыпанным холмиком земли, который уже начало заносить пушистым ласковым снежком, и смотрел на только что воткнутую кем-то в могилу табличку на железном штыре: «Анисимов Дмитрий Антонович».
Свиридов повернулся к Фокину и сказал:
– Афоня… где это там у нас?
Фокин порылся в карманах и протянул Владимиру другую табличку: «Свиридов Илья Антонович. 1976-2001».
– А ты езжай, Афоня, домой, – сказал Владимир. – В смысле – на новую хату. Жди меня там.
– Я без тебя не…
– Иди, я сказал! – чуть повысил голос Свиридов, и Афанасий нехотя побрел к владовской «Феррари».
Хотя отсюда до квартиры можно было дойти пешком за десять минут.
Владимир посмотрел ему вслед и, вытащив из земли табличку с «Анисимовым», поставил свою.
– Что вы делаете? – подлетел к Владимиру какой-то толстый парень в растрепанных чувствах и уже сильно на взводе. – Вы зачем… зачем кощу… кощунствуете?! Какой еще И-и-и… Илья?!
Он наклонился и попытался было выдернуть табличку с фамилией «Свиридов», но Владимир опустил ему на плечо тяжелую руку и резко развернул к себе.
– Я его брат, – бросил он. – Его зовут не Дима Анисимов. Он Илья Свиридов. Мой брат.
Парень воззрился на Владимира так, будто увидел самого дьявола, а потом попятился и бочком переместился к своим друзьям. Те, как по команде, уставились на Свиридова и Фокина и почти немедленно начали рассаживаться по машинам.
– Кощунствуете… – выдохнул Владимир. – Много он понимает…
Мимо него прошло несколько старушек, а потом в спину словно подуло порывом холодного, пронизывающего ветра. Хотя погода стояла великолепная.
Он обернулся. В нескольких метрах от него стояли Климовский, Бородин и несколько парней с пистолетами.
– Я так и думал, что вы меня найдете, – сказал Владимир. – Только можно последнюю просьбу?
– Да, – проговорил Климовский.
– Можно, вы сделаете это не здесь? Не на могиле моего брата?
Климовский ничего не ответил, только коротко указал на него парням. Те бросились к Свиридову, повалили его на промерзшую землю и, порвав пальто и воротник рубашки, грубо обыскали.
– Чист, – сказал один из них. – Евгений Ильич, при нем ничего нет. Только вот этот ноутбук.
– Только ноутбук? Ты что, Свиридов, твердо решил подохнуть? – спросил Климовский.
– Но только не здесь.
– Ладно, – сказал Бородин, едва удержавшись от кривой усмешки. – Поехали.
– Слыхал я, что нашего босса арестовали, – сказал Владимир уже в бородинском «шестисотом» «Мерседесе». – Или это ты, Михаил Иосифович, раздуваешь из гандона аэростат?
– В самом деле, – сухо ответил Климовский.
– А вы что, со мной поедете? Тут дело-то недолгое – выстрел в затылок, и в овраг. Когда еще найдут…
– Боюсь тебя оставлять вне своего надзора, – замысловато ответил Климовский. – Заматерел ты, Свиридов. Заматерел и ссучился. Так что надо наверняка.
– Правда, любопытный диалог? – поочередно повернулся к зажавшим его меж своими здоровенными мускулистыми телесами амбалам Свиридов. – Приговоренный к смерти задушевно разговаривает с тем, кто его приговорил?
«Мерседес» уже вынесся на Московскую кольцевую, когда Климовский сказал:
– А что это ты всюду таскаешь свой ноутбук? Это, случайно, не в нем компромат… в основном на тебя самого?
– Ну… насчет «в основном на меня самого» – это ты, Михаил Иосифович, определенно преувеличиваешь. Там и на тебя полдесятка «пожизняков» накопать можно.
– А дай-ка взглянуть.
– Взглянуть? А тебе что, это так любопытно?
– Дай-ка сюда, Корней, – приказал Климовский.
Громила послушно отдал ему ноутбук.
– Какой там у тебя личный код, Владимир Антоныч? – почти дружески спросил Климовский.
– А вот такой, – в тон ему ответил Свиридов и продиктовал цифры кода.
Климовский с удовлетворением увидел на экране «Acsess allowed» – «доступ разрешен» – и начал с нескрываемым любопытством ждать.
– А чего это он? Виснет, что ли, с перепугу? – через пять секунд сказал он.
– Дай-ка сюда, – сказал Владимир. – Не бойся, ничего я не сделаю. Просто у меня двойной доступ. Я же хитрый хлопец. Погоди… вот так.
И он передал Климовскому ноутбук, на экране которого значилась огромная переливающаяся цифра «20», тут же сменившаяся на «19», «18»… и так далее.
– Грузится база данных, – сообщил Свиридов.
«Мерседес» уже оставил за собой столицу и теперь ехал по вечереющему зимнему шоссе. Ни впереди, ни сзади не виднелось ни одной машины.
– Притормози, – приказал водителю молчавший все это время Бородин. – Хватит… а то так, пожалуй, и до Питера доедем.
Климовский посмотрел на экран ноутбука, на котором «пятерка» сменилась на «четверку», и сказал:
– Да… пора.
«Три».
Свиридов перегнулся через сидящего справа от него охранника и взглянул на монитор…
«Два».
Свиридов поднял руку, вытирая пот со лба, и вдруг резко ударил локтем сидящего слева от него охранника, преграждавшего выход…
«Один». …Сидящий справа амбал направил на Владимира пистолет, готовясь выстрелить и оборвать непомерно затянувшуюся жизнь экс-шефа второго отдела, – и вдруг тонко, по-бабьи, заверещал Климовский, увидевший напротив себя, на экране ноутбука, жирный «ноль».
Плохо, когда ты один – как Свиридов, но еще хуже, когда ты ноль.
Вероятно, нечто подобное промелькнуло в голове Михаила Иосифовича, прежде чем ноутбук в его руках обернулся клубом туго свитого, закрученного, упругого пламени… клуб разорвался, выбросив во все стороны клинки огня.
Амбал, который уже почти что спустил курок, закричал от нестерпимой боли, а мгновением раньше Свиридов, вытолкнув оглушенного им охранника слева от себя в молниеносно открытую дверь, вывалился вслед за ним из сильно сбросившего скорость «мерса» и покатился в кювет.
Любой человек переломал бы себе при этом все руки и ноги и умер бы и без участия недоброжелателей – просто замерз бы в надвигающейся зимней ночи, и все тут.
Но Свиридову удалось справиться со своим телом и избежать серьезных травм, хотя, когда он скатился в какой-то овраг, занесенный глубоким снегом, ему показалось, что у него переломаны все кости и порваны все сухожилия. …А «Мерседес» с Климовским, Бородиным и их людьми, на ходу взорвавшись, не удержался на трассе и, слетев с дороги, несколько раз перевернулся, вздымая клубы снега и продирающихся сквозь них клинки пламени, а потом лег на днище и взорвался еще раз.
Это рванул бензобак.
Свиридов, задыхаясь, приподнялся на локте, и в этом локте, как в бензобаке изувеченного «мерса», судорожно рванула боль. Ничего. Не стоит проверять, остался ли там, в машине, кто-либо жив.
…Если кто-то еще и жив, то скоро все равно превратится в груду обгорелого мяса. После таких камуфлетов и последующих пируэтов не выживают.
А он сумел обмануть Климовского. Старый лис попался на самом глупом и обидном для каждого истинного профессионала – на самоуспокоенности. Поверил, что ничего уже не сможет сделать Владимир, что он загнан в тупик и будет теперь с фатализмом мусульманина ждать последнего аккорда своей короткой жизни.
Последнего аккорда своей «козлиной песни».
Владимир судорожно глотнул, и перед глазами, как строки телетайпа, сквозь дурнотную пелену продрались какие-то неясные слова. Что-то вроде: «Боже мой… неужели уже пришла пора?.. неужели под душою так же падаешь, как под ношею?.. А казалось, казалось еще вчера… дорогие мои… дорогие… хорошие…»
Ах да… Есенин.
Свиридов ткнулся лбом в жесткий, раздирающий кожу лица наст, и внезапно для самого себя заплакал от внезапно схлынувшего и распустившего пульсирующие болью мышцы напряжения…
Эпилог
Фокин сидел перед экраном телевизора и пил водку.
А что он еще мог делать, если по принадлежащему БАМу телеканалу была развязана истерия по поводу ареста хозяина и дикторы наперебой соревновались в том, кто жестче скажет о произволе в России, о чекистских методах, о нарушении свободы слова и раздувании надуманных скандалов? …И что он мог делать, если было уже два часа ночи, а Свиридова все еще не было?
Многочисленные адвокаты Маневского пожимали плечами и говорили о фальшивости обвинения и о некомпетентности и лживости следователей, ведущих дело и берущих обвинения буквально с потолка.
Фокин опустошил уже вторую бутылку водки, когда вдруг – посреди ночи! – прозвучал звонок в дверь.
Фокина так и подбросило в воздух.
Он схватил с табуретки пистолет, снял его с предохранителя и рванул в прихожую.
– Кто там?
– Это я, Егорыч… – послышался за дверью знакомый дребезжащий голос. – Егорыч я, говорю!
Фокин, который надеялся, что это Владимир, судорожно сглотнул и машинально повернул ручку замка. То, что за дверью помимо Егорыча могут оказаться убийцы, его уже не заботило. Будь что будет…
Но там действительно маячила одинокая сгорбленная фигура Егорыча.
– Как ты меня нашел, дед? – спросил Фокин. – Ну… м-м-м… проходи. Выпьем, что ли.
– Непременно выпьем! – гнило продребезжал Егорыч и ввалился в прихожую, обдав Афанасия свежим запахом какой-то бормотухи и гаммой других ароматов.
Афанасий захлопнул дверь и побрел в комнату, натыкаясь на стены и едва не снеся трюмо.
А Егорыч за его спиной снял драную шапку, телогрейку, выпрямился, оказавшись как-то сразу на голову выше, и проговорил уже другим, но куда более знакомым Фокину голосом:
– Ты уж прости меня за клоунаду, Афоня… но иначе мне было не выбраться обратно в Москву.
Фокин издал горлом звук, с которым засорившийся унитаз засасывает воду, и медленно обернулся.
– С бомжа снял одежду, – грустно улыбнувшись, сказал Свиридов. – Ничего, не замерзнет, тем более что я ему свою оставил. Хотя не думаю, что он способен оценить пальто за четыре тысячи баксов. Такие вот дела… А я смотрю, ты уже пьешь за упокой моей грешной души?..
Дочки-мачехи
Пролог
– Свидетельница Смоленцева.
Высокая молодая женщина лет двадцати восьми встала со своего места и, высоко вскинув голову, прошла меж рядами под скрещивающимися взглядами присутствующих в зале очевидцев судебного процесса.
Большинство из здесь присутствующих принадлежало к той яркой касте посткоммунистической России, что расхоже именуется нуворишами. Или «новыми русскими». Бритых затылков, «мобилов», «голдовых» цепур и костюмов от «Gianni Versace» и «Briani» было более чем достаточно.
Во взглядах этих людей сквозило и любопытство, и нескромное внимание, и мрачный вызов… и ненависть.
Да, в некоторых взглядах сквозила и ненависть.
Тем не менее вышедшая к свидетельскому месту молодая женщина была меньше всего похожа на ту, кого можно ненавидеть.
У нее было бледное решительное лицо, четко обрисованные чувственные губы, широко распахнутые зеленовато-серые глаза и статная фигура. Нельзя было сказать, что она по общепринятым меркам красавица, но…
Всем приходилось видеть, как медленно оседает на западе стекленеющее багровое солнце, как перед ним, как дети перед чинной воспитательницей, толпятся облака, окрашиваясь в багряный, лиловый, грязно-розовый, золотой, оранжевый цвета; одно облачко похоже на застывшую в тихой заводи золотую рыбку, второе на двугорбого верблюда, третье – на дряхлую седую старушку у дороги. Зарево охватило полнеба, оно роняет блики на крыши домов, на церковные купола, расползается по зеркалу реки, прыгает в лужах, дрожит в раскачивающихся ветвях деревьев…
И все, все, кто смотрит на это великолепие, думают: как все это красиво, но никто не знает и никогда не скажет, в чем же тут, собственно, красота.
Вот такой была красота и этой молодой женщины, которую так сухо поименовали «свидетельницей Смоленцевой».
– Я хочу изменить свои показания, – без предисловий произнесла она негромким, чуть хрипловатым голосом.
При этих словах сидевший на скамье подсудимых мужчина медленно поднял голову и посмотрел на женщину взглядом, в котором высветилось искреннее изумление, если еще не перетекшее в шок потрясения, то только потому, что он еще не до конца осознал сказанное.
– То есть… как это – изменить? – пробормотал он.
При словах Смоленцевой по залу прошелестел легкий шумок. Судья призвал к порядку и, обратившись к свидетельнице, проговорил:
– Значит, вы утверждаете, что хотите изменить ваши первоначальные показания?
– Да.
– С чем это связано?
– С тем, что я хочу изменить свои показания, – упрямо повторила молодая женщина.
– Хорошо. Что же вы хотите сообщить суду?
– Я хочу сообщить, что мне известно имя убийцы и обстоятельства преступления.
Сидящий на скамье подсудимых мужчина посмотрел на свидетельницу с каким-то придавленным, недоуменным смятением.
– Тогда сообщите все это суду.
– Что же тут сообщать? – медленно выговорила Смоленцева. – Что же тут… сообщать? Убийца сидит там, где ему и положено сидеть – на скамье подсудимых!
И она в высшей степени выразительно посмотрела на того, кто уже не сидел, а в замешательстве привстал со скамьи подсудимых и, подняв руку, срывающимся голосом выдавил:
– Да что… что же ты такое говоришь, Алька? Что же ты делаешь? Мы же… мы же…
– Я говорю правду, – жестко перебила его Смоленцева и послала второй многозначительный взгляд, в глубине которого корчился отчаянный, холодный вызов. – Я делаю то, что должна была делать здесь: говорить правду, только правду и ничего, кроме правды.
Мужчина встал со скамьи и, выпрямившись, проговорил с горькой, недоуменной укоризной:
– И сколько же тебе заплатил Котов, чтобы ты изменила свои показания?
– Подсудимый!!! – загремел голос судьи под сводами зала заседания. – Немедленно сядьте!
– Не надо торопиться. Сесть я всегда успею, – словами Жоржа Милославского из «Иван Васильевич меняет профессию» саркастично ответил тот. – Особенно стараниями многоуважаемого Филиппа Григорьевича.
При последних словах подсудимого по залу прокатилась волна неприязненных замечаний, шепотков и откровенной брани, хоть и произнесенной вполголоса.
А в третьем ряду поднялся невысокий, но необыкновенно широкий в плечах мужчина, краснолицый, лысеющий, с залитым потом лбом и непрестанно отдувающийся. Он был непомерно, просто по-раблезиански толст, но, по всей видимости, раньше был еще толще, потому что щеки его висели, как у бульдога, да и с шеи и особенно с массивного подбородка свисали толстенные жировые складки.
И без того красный, пуговкой, нос стал почти багровым, когда толстяк гаркнул на весь зал густейшим басом:
– Эй ты, мудила! Задрай табло, сучара бацильная! И моли бога, падла, чтобы тебе с «пожизняка» откинулось на «вышку», а то, бля, на киче тебе нормальковая зоновская параша «Флер оранжем» и там типа «Шанель номер шесть» покажется, после того как я маляву двину, какой дорогой гость прибыл, бля! Если тебя до тюрьмы довезут, баклана!
– Гражданин Котов, попрошу вас выбирать выражения в зале суда! – повысил голос судья.
Толстяк хотел сказать еще что-то, но сидевшая рядом с ним яркая дама с расстроенным бледным лицом и – тем не менее – аккуратно наложенной дорогой косметикой схватила его за одну руку, а здоровенный телохранитель – за другую и почти насильно усадили на место.
– Продолжайте, свидетельница Смоленцева. Расскажите суду подробно, что же произошло вечером двадцать четвертого августа этого года в пляжном домике дачного кооператива «Календула».
– Алиса, что ты делаешь? – тихо спросил подсудимый, снова привстав со скамьи, а потом вцепился в решетку, которой был отгорожен от зала, и – вероятно, неожиданно для самого себя – тряхнул ее с такой силой, что с потолка сорвался целый пласт штукатурки.
К подсудимому тут же бросились двое охранников в камуфляже и, грубо схватив за руки, попытались было усадить на лавку… Но тут лицо мужчины перекосила гримаса животной злобы, и один охранник полетел в левую сторону, а другой – в правую, попутно пересчитав головой несколько кресел.
– Взять!!! – проревел судья, поднимаясь во весь рост на своем председательском месте.
На взбрыкнувшего подсудимого, уже безвольно опустившегося на скамью, кинулось сразу несколько ментов. Они повалили его на пол и, заломив руки за спину, несколько раз отечески напутствовали пинками под ребра и по почкам. Финальным аккордом стал удар дубинкой прямо по голове, отчего глаза подозреваемого в убийстве помутнели и обессмысслились жуткой оглушающей болью.
– Поднимите его! – приказал судья.
Подсудимого подняли и, грубо встряхнув, как мешок с отрубями, поставили на ноги. Бледное лицо его было окровавлено, из угла рта вытекала тонкая струйка крови…Он поднял глаза на пепельно-серую, конвульсивно выпрямившуюся свидетельницу, обвиняющую его в убийстве, и медленно, едва слышно выговорил:
– Что же ты делаешь, Алька…
Губы женщины дрогнули, и, громадным усилием воли справившись с собой, она безжизненным, стылым голосом произнесла:
– Ну что ж… так надо.
Губы дрогнули еще раз, и если бы главный судья и все собравшиеся в зале, да и сам подсудимый, поднесли бы в этот момент ухо к этим губам, то они услышали бы слетевшее неслышно, как паутинка, как колыхание умирающего в жарком мареве ветерка: