Сергеев и городок - Олег Зайончковский 6 стр.


— Ты что, Вань? Тебя обидел кто?

— Нет... Дык выпили же... — отвечает Ваня.

Вот оно что! Видать, у них в Короськове без драки не пьют — экий дикий народ... Мы, понятно, тоже не прочь иногда «помахаться», но с толком и по делу, а это что же — просто выпил и давай? .

Но ничего, приучили Шишкина и отдыхать по-людски. Вообще он за год немного обтесался: приоделся, разговорчивей стал, и даже, кажется, меньше стало от него пахнуть... а может, это мы к нему принюхались. Вот только бабы у него не было ни постоянной, ни какой-нибудь. В деревне у них, он рассказывал, доярки все на возрасте, а в городе кто ж ему даст, такому недотепе, — он и сам это понимал. Между тем стали мужики замечать, что заглядывается Ванька на нашу Милку-нормировщицу. Нормировщица — это такая должность, резать рабочим расценки, поэтому будь на Милкином месте хоть с шестым номером, все равно бы ее никто не любил. Мужики, завидя ее, заводили всякие шуточки и всяко над ней насмехались, чтобы она ушла поскорее со своим секундомером. Однако если посмотреть непредвзято, то женщина она была ничего и к тому же, кажется, разведенная. Но почему это Ваня так на нее «запал» — загадка... Возможно, из-за имени, ведь так в деревне коров называют. Ну а уж коли заметили мужики, что он Милку глазами провожает, пошли шуточки и в его адрес. Частушку пели, хоть и не в рифму она выходила: «Как завижу мою Милку — сердце бьется об ширинку...» Шишкин отмалчивался... Наконец, кто-то спросил его, когда она мимо проходила:

— Хороша баба... Стал бы, Вань?

— Чего? — не понял Ванька.

— Ну... Милку трахнул бы?

Шишкин помолчал, постепенно краснея, и ответил:

— Нет.

— Это почему же? — спросивший удивился. — Ведь она тебе нравится.

— Дык... — Ванька замялся, — не дасьть она мне.

Хохот стоял в цехе минут пять.

И все же, видать, случай этот настроил его мысли более определенно в отношении нормировщицы. Люди заметили, что он, превозмогая себя, стал мыться в душе, а в цеху при Милкином появлении краснел и начинал фасонить: однажды даже громко выругался матом, чего раньше с ним не случалось. Но на Милку его заходы, ясно, не действовали, а на мат она обернулась и сказала:

— Свинья!

Так что до кадрежки дело у них не дошло... А может, и было у них какое объяснение, кто знает, потому что однажды Ванька, прогуляв с обеда, напился. Он напился, шлялся по городку, а вечером, встретив Кашлева с Корзининым, добавил с ними еще... Была зима, пурга; Кашлев с Корзининым замерзли и пошли по домам — получать от жен положенный причесон. А Шишкин... Шишкина нашли только через два дня в короськовском поле под снежным сугробом. Из города-то ушел Ванька, а домой не вернулся, такие дела...

История в чем-то и поучительная. Не слюбился парень ни с Милкой, ни, в общем-то, с заводом, ни с городом. И мы его, скажем честно, не особенно полюбили. А все почему? Понудила его неразумная Пелагея идти через это поле... Останься он в своем Короськове — другой бы был и рассказ о нем.

Друзья


Мужская дружба в ее, разумеется, естественном виде — явление столь же распространенное, сколь и непонятное. Каких только странных альянсов не возникает за бутылкой и без нее под влиянием таинственной силы дружеского тяготения.

Вот пример: несколько уже назад отсюда во времени жили-были и работали в одном цеху два слесаря-сборщика— Попов и Савельев. Не бывало, казалось, на свете столь непохожих людей. Попов — мужчина полный, основательный, неторопливый. Савельев сухощавый, подвижный, характером горячий. Попов имел партбилет и, стараясь понравиться начальству, не пропускал ни одного собрания. Савельев, напротив, с начальством вечно ругался, а пустые заседания терпеть не мог. Он говорил, что его даже в детстве не приняли в пионеры, потому что батя его отдал Богу душу на каком-то канале. Совпадали они только местом работы, профессией, да еще возрастом: обоим уже перевалило на шестой десяток, что для русского мужика, притом работяги, считалось немало. Еще их объединяла общая для наших слесарей страстишка к дегустации некоторых спиртосодержащих смесей. Водка в те времена считалась напитком праздничным и, скорее, дамским, а в ежедневном ходу у трудящихся были заводские бесплатные побочные продукты химического производства. Назывались они по-разному, потому что разными были рецепты их приготовления: «Борис Федорович» («БФ»), «Сучок», «Ветродуй» и так далее. Но суррогаты пили все, а дружили так крепко, как Попов с Савельевым, немногие.

Вкалывали они, конечно, на пару — оба по шестому разряду, оба уважаемые люди. Шестой разряд в сетке для слесарей самый высокий, «старику» просто полагался. Но пока добирались до этой карьерной вершины, друзья, увы, подзабыли многую слесарную премудрость. Чертежи они всегда разбирали с трудом, больше полагаясь на память, а вот ее-то и повыветрило временем и «Ветродуем». Прикинут на глазок, где сверлить и как да что... ан, промахнулись! Выходил брак. Начиналось разбирательство: кто напортачил? Попов? Не может быть — он член партии, опора и надежа цехового начальства. И виновным назначали Савельева — вот тебе и КТУ2, вот тебе и премия... Мастак злорадно скалился: «Один ноль в твою пользу!» — и ставил ему минус ноль один на специальном стенде. Тогда-то Савельев и показывал свой характер: ругался, брызгал слюной и грозился все начальство вывести на чистую воду. Но его никто не боялся, разве что мастер держался временно подальше от его горячих кулаков. А на следующий день Савельев и сам уже не помнил обиды: хлопал мастака дружелюбно по спине и, нацепив очки с резинкой, старательно портил очередное изделие. Хитрован Попов, увиливая от ответственности, подводил базу, объясняя, что оплачивает свою неприкосновенность членскими взносами. Но Савельев и так никогда на него не обижался, потому что на друга обижаться нельзя.

Зато с бабой своей он ругался без устали: Савельевы вели промеж себя почитай уже тридцатилетнюю войну. Додирались они иногда прямо в цеху, потому что работала Райка тут же, кладовщицей в ИРЮ. К их скандалам привыкли, и никто на участке не удивлялся, встретив Райку с густым «бланшем» под глазом. Савельеву бы взять пример с Попова: там в семье царила тишь да гладь, ни драк, ни ревности — полное взаимопонимание. Поповская Валька работала в буфете и приносила в дом не меньше мужа. Все знали, что в интересах дела, особенно по молодости, она давала себя щупать нужным людям, однако никто бы не припомнил, чтобы Попов поднял на нее руку. Впрочем, оба друга баб своих любили и называли их за глаза ласково «наши кастрюли».

Материальное положение в их семьях тоже резко различалось, несмотря на одинаковую зарплату. У Попова имелись мотоцикл с коляской, огород, большой настенный ковер. Савельевы же вроде и суетились: то капусту квасили, то картошку запасали, а все у них были дыры в хозяйстве — вечно до получки занимали. Попов только с виду казался неповоротливым — он всегда знал, где что на заводе лежит не у дела: высмотрит, припрячет, да и шасть через забор. И ни разу не попался. А Савельев однажды только хотел ножовку вынести (на свою же рабочую карточку у Райки выпросил!), да поперся с ней через проходную и влип.

Такими они были разными, Попов и Савельев, но их объединяло настоящее таинство мужской дружбы. Не только в аванс или получку, а и в обычные дни часто находился у них повод прогуляться после смены в пионерскую рощу. Друзья завели такую специальную грелку, в которой выносили этот «повод» с завода. Роща начиналась вскоре за заводским забором — ее и высаживали в качестве санитарной зоны между химзаводом и городком. Вечерние косяки работяг процеживались сквозь зеленый фильтр, пьющие оседали, застревали в кустарнике, как рыбешка в китовом усе, и в результате их бесчувственные тела меньше потом засоряли улицы городка.

Наши друзья шли на собственное, давно ими облюбованное укромное место. Распитие грелки требовало сосредоточенности и не терпело посторонних глаз. Все разновидности заводского пойла чрезвычайно трудно усваивались организмом и только при помощи специального набора приемов, выработанного годами тренировки. Молодежь с третьим-четвертым разрядами просто раз за разом блевала, повторяя «заходы», прежде чем «приживется» очередная порция. «Старики» же, вы-учась искусно управлять своими внутренностями, могли даже обходиться почти без закуски, пользуясь разве что березовым побегом или сорванным здесь же в роще листиком щавеля. Пили Попов с Савельевым из «дежурного» стакана, который с собой не уносили, а оставляли в роще, вешая вверх дном на древесный сучок. Зимой и летом стакан неизменно встречал товарищей на привычном месте, вызывая у них приятное ощущение устойчивости бытия. В часы неторопливых попоек лишь этот рыжий стакан, давно утративший былую прозрачность, составлял им испытанное общество. А на полянах гомонили шумные компании: заводчане приходили в рощу порой целыми бригадами и оскверняли вечер производственными разборками, переходившими иногда в рукопашную. Часто и наших друзей зазывали на лихие сборища, но они отказывались: им уже милей были покой и тихая беседа. О чем? О жизни: о бабах, о детях, о старости и о многом таком, что можно доверить только рыжему стакану... Они разговаривали так тихо, что, наткнувшись в сумерках, их можно было принять за два шелестящих дерева, и однажды, собственно, так и случилось...

Шла как-то вечерней рощей собирательница Любка (по фамилии то ли Лапутина, толи Лазутина). В одной руке несла Любка авоську, а в другой — палку. Палкой она, что-то ища, шерудила в траве, а найденное складывала в авоську. Искала она, конечно, не грибы, не ягоды, а пустые бутылки — это и был ее промысел. Шла Любка, тыкая своей палкой, как слепая, и надвигалась прямо на Попова с Савельевым, которые, замолчав, с любопытством за ней наблюдали. Вдруг вместо дерева палка стукнула по мужской ноге.

— Ай! — вскрикнула Любка, отпрянув.

— Чего орешь? — строго спросил Попов.

— Очинно испугалась... — баба смущенно улыбнулась, показав немногочисленные зубы.

— Не бось, не укусим.

Любка уже оправилась. Чуток постояв, она сказала:

— Здрасьтё...

— Здорово, здорово.

Она еще помолчала, затем поинтересовалась:

— Мужчины, у вас «пушнины» нету?

— Чего?.. Нету. Видишь, из грелки пьем.

Но баба не уходила, а продолжала застенчиво переминаться. Наконец она отважилась:

— Ребята, а я вас знаю...

— Ну и что? — равнодушно отозвался Попов.

Любка я... И жену твою знаю...

— Ну и хуй с тобой.

Она боролась с застенчивостью:

— Вы мне это... двадцать капель не плеснете?

Друзья переглянулись:

— Из нашего стакана? Иди ты...

— Зачем из вашего, — заторопилась Любка, — у меня свой есть.

Они переглянулись опять.

— Ну что, плеснем ей? — предложил Савельев.

— Ладно, давай... — согласился Попов. — Только, ты слышь, у нас заводской, — предупредил он бабу.

— А мне ништяк! — просияла она. — Спасибо, мальчики!

В другой раз они бы ее отшили, но тут дали слабину: видно, были уже «втертые», Любке налили, потом еще, и завели с ней снисходительный разговор.

— И как же дошла ты до такой жизни? — спросил ее Савельев.

— До какой? — не поняла Любка.

— До такой... Бутылки собираешь... и зубов вон у тебя не осталось.

Она заморгала глазами, хрюкнула носом, да и заплакала:

— Ы-ы-ы... Много я горя видела...

— Какого еще горя? Небось, все по этому делу... — Попов, усмехнувшись, щелкнул себя по горлу.

— Ох, не знаете вы жисть мою... ы-ы... — скулила она, размазывая слезы.

Друзья выпили еще по полстакана, отдышались, помолчали. А баба все не унималась.

— Экая слезливая попалась... — Попов задумчиво посмотрел на Любку. — Что с ней делать?.. Слышь, Савельев, вроде не старая еще... Может, отдерем — что ей, за так наливали?

При слове «отдерем» Любка перешла на вой и в страхе поползла прочь.

— Эй, дура, ты куда? — удивились они.

— Чего я вам сделала? — заголосила баба. — Я вам что, не даю? Ебите, если хотите, а драть-то зачем?

— Э-э, да ты и правда дура! — засмеялись мужики. — Мы ж про то и говорим! Ползи обратно...

Алкоголь и потемки — лучшие гримеры: что-то они такое сделали с собирательницей бутылок, что даже Попов с Савельевым соблазнились на грех. Разложив безотказную Любку, они ласкали ее одновременно и каждый по-своему. В то время пока практичный Попов, задрав несвежий подол, направился прямиком в ее грешные недра, Савельев — кто б мог представить — целовал ее в беззубые уста!

Долго ли, коротко совершалась их оргия, но наконец угасла. Как угас и день — роща погрузилась во мрак. Попов, пошатнувшись, встал с лесной подстилки, помочился и бережно спрятал свое «хозяйство». Сделав дело, он склонился, вглядываясь в лежащие тела... Савельев с Любкой спали, обнявшись, будто юная пара, утомленная любовью где-нибудь на цветочном лугу. Попов хотел разбудить друга, но передумал; усмехнувшись, он отнял руку и выпрямился. Он постоял в задумчивости, потом вздохнул и побрел один, ощупью находя в темноте дорогу.

Савельев очнулся на рассвете; тело его свело от холода и сырости. Он с трудом сел и огляделся: Любки не было; рядом с ним валялись только рыжий стакан в росе и пустая грелка. Савельев нарочно задрожал, пытаясь согреться, и задвигал плечами. Из-за кустов неожиданно выбежала собака, гавкнула и скрылась. Он еще немного посидел и попробовал встать; голова его закружилась, и Савельеву пришлось прислониться к дереву. Стоя так, он увидел сквозь ветки медленно бредущую по роще женскую фигуру; вглядываясь в траву, женщина что-то искала...

— Люб!.. — хрипло позвал Савельев.

Женщина услышала и пошла на голос.

Когда она приблизилась, он понял свою ошибку: это была не Любка, а его жена Райка.

— Ты чего тут делаешь? — спросил он, протирая глаза.

Она ответила не сразу, а сделала паузу, глядя сурово в упор на перепачканного супруга.

— А ты как думаешь? — молвила она мрачно.

Райка еще постояла, потом круто повернулась и пошла прочь. Савельев отлепился от дерева и нетвердым еще шагом стал ее догонять. Они шли домой в молчании, хлюпая промокшей от росы обувью.

— Рая! — вдруг подал голос Савельев.

Она обернулась:

—Ну чего тебе?

— Ничего...

Он не стал говорить, а про себя решил, что больше никогда не будет с ней драться.

Напраслина


Весело начинается рабочий день в заводе. Если ты не с «бодуна», если не успел с утра полаяться со своей «коброй» — хорошо! Но и то не беда — пройдешь вахту и все с себя отрясешь: в заводе другой мир, и ты, как в сказке, обернешься здесь другим человеком. Сколько таких примеров: там, за забором, ты Иван-дурак, а тут у тебя другая ипостась — Иван Иваныч, знатный фрезеровщик. Вторая после проходной переправа — раздевалка: в ней окончательный раздел с зазаборьем; сбросив неуклюжую «гражданку», здесь ты облечешься в природную свою шкуру — робу, — повторяющую любовно все причуды твоей анатомии.

Раздевалка, «бытовка» наполняется с утра мужскими голосами. Раздаются приветствия, хлопают звонко ладони, спины гулко бухают. Залязгали железные шкафчики. Вот оголились первые торсы, запрыгали по войлочным коврикам лохматые ноги. Голоса весело перекликаются, густые и тонкие, хриплые и чистые, но трудно угадать, какой голос в каком устроен теле. Тел здесь тоже полный ассортимент: всех степеней атлетизма, полный набор конопушек и родинок, вся география волосатости. Шеи пока благоухают, но скоро, скоро трудовой пот вымоет из пор лосьоны... Ноги ныряют в промасленные «комбезы», тулова облекаются в рубахи, давно позабывшие свою расцветку. С притопом надеваются тяжелые ботинки-«говнодавы»; мало проветрившиеся за ночь, они с силой выдыхают хозяевам в нос... Готово? А вот и звонок к началу смены.

И пошла лавина по коридорам, по переходу в цех — можно даже испугаться. Эй, кто там в белом халате, посторонись, не то запачкаем, толкнем ненароком... Прошла лавина, и вдруг — как последний камушек: топ-топ-топ... Догоняй, не опаздывай, не отрывайся от коллектива!

Ждет тебя твой зеленый друг — токарный, фрезерный, зубонарезной — только что не ржет приветственно. Обметен, прохладен, слегка попахивает железом со сна... Сейчас, дружок, уже скоро... Мастер, что у нас на сегодня?.. Лягут сами ладони на отполированные рукоятки — пуск! И он запоет, и душа твоя запоет! Звонко зашелестев, брызнет стружка; нежная, чистая покажется обнаженная сталь — как головка ребенка между ног роженицы, как залупа в бережной мужской руке. Вы вдвоем сделали третьего; его увезут на тележке, куда — неизвестно, где проведет он жизнь — незнамо... но сейчас это ваше дитя, и ты любовно принимаешь на руки его теплое тельце.

Хорошо начинался день в цеху. Колокольно звенели болванки; трогался кран и выл, набирая ход; там и сям подавали голоса станки и люди... Баулин любил это время. В чистой спецовке, в неизменном берете он степенно проходил станочным междурядьем, кому кивая, кому пожимая шершавую руку. Минуя «птичник» (загон-возвышение посреди цеха), он солидно «ручковался» с начальством. Задания Баулин получал персональные, ибо токарь был классный, мастера перед ним заискивали:

— Вот, Степаныч, смотри, что инженера удумали... Как — сделаем такую хреновину?.. А?

Степаныч, надев очки, склонялся над чертежом.

— Ну как?.. Смогём?..

Баулин отвечал не сразу. Сняв берет, он гладил ладонью лысину, чесал задумчиво за ухом... Потом усаживал берет обратно и тогда только, нахмурясь, цедил:

— Попробуем...

Его «попробуем» означало, что он сделает. Мастер облегченно вздыхал:

— Ну и слава те... Ты только не спеши, это тебе на всю смену задание.

На последние слова Баулин хмурился и с достоинством возражал:

— Поучи дедушку кашлять!

Как среди деревьев дуб распускается последним, так и Степаныч едва ли не последним в цеху запускал свой станок. Но уже когда приступал он к работе, ничто не могло его отвлечь, разве обесточка завода. Рабочее место и инструмент свой Баулин содержал в исключительном порядке. Сама его железная тумбочка говорила за себя: всегда аккуратно выкрашенная, снабженная большим висячим замком. Дверца ее изнутри была оклеена не женскими задницами, а таблицами допусков и посадок. Станок Степаныча, такой же немолодой, как его хозяин, не знал чужой руки и никогда не ломался. Баулин не подпускал к нему ни сменщиков, ни наладчиков, и все в цеху знали: не хочешь скандала — не подходи к баулинскому станку.

Назад Дальше