Он сжал мою руку. Я задрожал. На сей раз мы с ним находились не на пустынной улице. Это была самая оживленная площадь города. Я вырвался из его цепких рук и сделал шаг назад.
— Не уходите! — закричал он. — Неужели вы не сжалитесь надо мной? Ведь вы сами были на моем месте!
Я сделал еще один нерешительный шаг-и вспомнил, как сам взывал к нему, как молил не отвергать меня. Вспомнил собственное страшное одиночество. Еще один шаг назад.
— Трус! — выкрикнул он. — Заговори со мной! Заговори со мной, трус!
Это оказалось выше моих сил. Я более не мог оставаться равнодушным. Слезы неожиданно брызнули у меня из глаз, и я повернулся к нему, протягивая руку к его тонкому запястью. Прикосновение словно пронзило его током. Мгновением позже я сжимал несчастного в объятьях, стараясь успокоить, облегчить его страдания.
Вокруг нас сомкнулись роботы-ищейки. Его оттащили. Меня взяли под стражу и снова будут судить: на сей раз не за холодность-за отзывчивость. Возможно, они найдут смягчающие обстоятельства и освободят меня. Возможно, нет.
Все равно. Если меня приговорят, я с гордостью понесу свою невидимость.
Как хорошо в вашем обществе…
Он был единственным пассажиром на борту корабля, единственным человеком внутри изящного цилиндра, со скоростью десять тысяч миль в секунду удаляющегося от Мира Бредли. И все же его сопровождали жена, отец, дочь, сын и другие — Овидий и Хемингуэй, Платон и Шекспир, Гете и Аттила, и Александр Великий — кубики с матрицами близких и знаменитостей. И старый друг Хуан, человек, который разделял его мечты, ту же утопическую фантазию. Хуан, который был с ним с самого начала и почти до самого конца… Нет, он не почувствует одиночества за три года путешествия к месту своей ссылки.
Шел третий час полета. Возбуждение после неистового бегства постепенно спадало, он успокаивался. На борту корабля он принял душ, переоделся, отдохнул. Пот и грязь от дикой гонки через потайной туннель исчезли, не оставив и следа, но в памяти еще долго сохранятся и гнилостный запах подземелья, и неподдающиеся запоры ворот, и топот штурмовиков за спиной. Но ворота открылись, корабль был на месте, и он спасся. Спасся.
Поставлю-ка я матрицы…
Приемный паз был рассчитан одновременно на шесть кубиков. Он взял первые попавшиеся, вложил их на место, включил активатор. Затем прошел в корабельный сад. Экраны и динамики располагались по всему кораблю. В воздухе стоял влажный приторный запах. На одном из экранов расцвел полный, чисто выбритый, крупноносый человек в тоге.
— Ах, какой очаровательный сад! Я обожаю растения! У вас дар к выращиванию!
— Все растет само по себе. Вы, должно быть…
— Публий Овидий Назон.
— Томас Войтленд. Бывший президент Мира Бредли. Ныне в изгнании, надо полагать. Военный переворот.
— Примете мои соболезнования. Трагично! Трагично!
— Счастье, что мне удалось спастись. Вернуться, наверное, никогда не удастся. За мою голову, скорее всего, уже назначили цену.
— О, я сполна изведал горечь разлуки с родиной… Вы с супругой?
— Я здесь, — отозвалась Лидия. — Том? Том, пожалуйста, познакомь меня с мистером Назоном.
— Взять жену не хватило времени, — сказал Войтленд. — Но, по крайней мере, я захватил ее матрицу.
Лидия выглядела великолепно: золотисто-каштановые волосы, пожалуй, чуть темнее, чем в действительности, но в остальном — идеальная копня. Он записал ее два года назад. Лицо жены было безмятежно. На нем еще не запечатлелись следы недавних волнений.
— Не «мистер Назон», дорогая. Овидий. Поэт Овидий.
— Да-да, конечно, приношу извинения… Почему ты выбрал его?
— Потому что он культурный и обходительный человек. И понимает, что такое изгнание.
— Десять лет у Черного моря, — тихо проговорил Овидий. — Моя супруга осталась в Риме, чтобы управлять делами и ходатайствовать…
— А моя осталась на Мире Бредли, — сказал Войтленд. — Вместе с…
— Что ты там говоришь об изгнании, Том? — перебила Лидия. — Что произошло?
Он начал рассказывать про Мак-Аллистера и хунту. Два года назад, делая запись, он не объяснил ей, зачем хочет сделать ее кубик. Он уже тогда видел признаки надвигающегося путча. Она — нет.
Пока Войтленд говорил, засветился экран между Овидием и Лидией, и возникло изборожденное морщинами, загрубевшее лицо Хуана. Двадцать лет назад они вместе писали конституцию Мира Бредли…
— Итак, это случилось, — сразу понял Хуан. — Что ж, мы оба знали, что так и будет. Скольких они убили?
— Неизвестно. Я убежал, как только… — Он осекся. — Переворот был совершен безупречно. Ты все еще там. Наверное, в подполье, организуешь сопротивление. А я… а я…
Огненные иглы пронзили его мозг.
А я убежал.
Ожили и остальные экраны. На четвертом — кто-то в белом одеянии, с добрыми глазами, темноволосый, курчавый. Войтленд узнал в нем Платона. На пятом, без сомнения, Шекспир: создатели кубика слепили его по образу и подобию известного портрета: высокий лоб, длинные волосы, поджатые насмешливые губы. На шестом — какой-то одержимый, демонического вида человек. Аттила? Все разговаривали, представлялись ему и друг другу; их голоса сливались в голове Войтленда в болезненный шум. Не находя покоя, он брел среди растений, касаясь листьев, вдыхая аромат цветов.
Из какофонии звуков донесся голос Лидии.
— Куда ты направляешься, Том?
— К Ригелю-19. Пережду там. Когда это разразилось, другого выхода не оставалось. Только добраться до корабля и…
— Так далеко… Ты летишь один?
— У меня есть ты, правда? И Марк, и Линкс, и Хуан, и отец, и все остальные.
— Кубики, больше ничего.
— Что ж, придется довольствоваться, — сказал Войтленд.
Внезапно благоухание сада стало его душить. Он вышел через дверь в смотровой салон, где в широком иллюминаторе открывалось черное великолепие космоса. Здесь тоже были экраны. Хуан и Аттила быстро нашли общий язык; Платон и Овидий препирались; Шекспир задумчиво молчал; Лидия с беспокойством смотрела на мужа. А он смотрел на россыпь звезд.
— Которая из них — наш мир? — спросила Лидия.
— Вот эта, — показал он.
— Такая маленькая… Так далеко…
— Я лечу только несколько часов. Она станет еще меньше.
У него не было времени найти их. Когда раздался сигнал тревоги, члены его семья находились кто где — Лидия и Линкс отдыхали у Южного Полярного моря, Марк работал в археологической экспедиции на Западном Плато. Интеграторная сеть сообщила о возникновении «ситуации С» — оставить планету в течение девяноста минут или принять смерть. Войска хунты достигли столицы и осадили дворец. Спасательный корабль находился наготове, собирая пыль в подземном ангаре. Связаться с Хуаном не удалось. Связаться не удалось ни с кем. Шестьдесят из драгоценных девяноста минут ушли на бесплодные попытки разыскать друзей. Он взошел на корабль, когда над головой уже свистели пули. И взлетел. Один.
Но с ним были кубики.
Изощренные творения. Личность, заключенная в маленькую пластиковую коробку. За последние несколько лет, по мере того, как неизменно росла вероятность «ситуации С», Войтленд сделал записи всех близких ему людей и на всякий случай хранил их на корабле.
На запись уходил час; и в кубике оставалась ваша душа, лично ваш набор стандартных реакций. Вложите кубик в приемный паз, и вы оживете на экране, улыбаясь, как вы обычно улыбаетесь, двигаясь, как вы обычно двигаетесь… Всего лишь матрица, порождение компьютера, но запрограммированная участвовать в разговоре, усваивать информацию и менять свои мнения в свете новых данных — короче, вести себя как истинная личность.
Создатели кубиков могли предоставить матрицу любого когда-либо жившего человека или вымышленного персонажа. Почему бы и нет? Вовсе не обязательно копировать программу с реального объекта. Разве трудно синтезировать набор реакций, типичных фраз, взглядов, ввести их в кубик и назвать получившееся Платоном, Шекспиром или Аттилой? Естественно, сделанный на заказ кубик какой-нибудь исторической личности обходился дорого — сколько потрачено человеко-часов работы! Кубик чьей-нибудь усопшей тетушки стоил еще дороже, так как мало шансов существовало на то, что он послужит прототипом для других заказов. Но каталог предлагал широкий ассортимент моделей, и Войтленд, оснащая свой корабль, выбрал восемь из них.
Сотоварищи-путешественники по долгому одинокому пути в изгнание, который, он знал, рано или поздно ему предстоит. Великие мыслители. Герои и злодеи. Он тешил себя надеждой, что достоин их общества, и отобрал самые противоречивые личности, чтобы не лишиться рассудка во время полета. В окрестностях Мира Бредли не было ни одной обитаемой планеты. Если когда-нибудь придется бежать, бежать придется далеко.
Из смотрового салона Войтленд прошел в спальную каюту, оттуда на камбуз, потом в рубку. Голоса следовали за ним из помещения в помещение. Он мало обращал внимания на их слова, но им, казалось, было все равно. Они разговаривали друг с другом — Лидия и Шекспир, Овидий и Платон, Хуан и Аттила — как старые друзья на вселенской вечеринке.
— …поощрять массовые грабежи и убийства. Не ради насилия, нет, но, по моему убеждению, чтобы ваши люди не потеряли порыв, если можно так выразиться…
— …такая печальная сцена, когда принц Хэл делает вид, что не узнает Фальстафа. Я плачу всякий раз…
— …рассуждая о поэтах и музыкантах в идеальной республике, я делал это, смею вас заверять, без малейшего намерения жить в подобной республике самому…
— …короткий меч, такой, как у римлян, вот лучшее оружие, но…
— …мозг полон мужчин и женщин, и твоя задача — позволить им обрести свободу на страницах…
— …резня как метод политической манипуляции…
— …мы с Томом читали ваши пьесы вслух…
— …доброе густое красное вино, чуть разбавленное водой…
— …но больше всех я любил Гамлета, как к сыну родному…
— …топор, ах, топор!..
Войтленд закрыл пульсирующие глаза. Он понял, что путешествие только началось, еще очень рано для общества, очень рано, очень рано. Идет лишь первый день. Мир потерян в мгновение ока. Нужно время, чтобы свыкнуться с этим, время и уединение, пока он разбирается в своей душе.
Он начал вытаскивать из паза кубики — сперва Аттилу, затем Платона, Овидия, Шекспира. Один за другим гасли экраны. Хуан подмигнул ему, исчезая; Лидия промокала глаза, когда Войтленд выбрал ее куб.
В наступившей тишине он почувствовал себя убийцей.
Три дня он молча бродил по кораблю. У него не было никаких занятий, кроме чтения, еды, сна… Корабль был самоуправляем и обходился без помощи человека. Да Войтленд и не умел ничего. Он мог лишь запрограммировать взлет, посадку и изменение курса, а корабль делал все остальное. Иногда Войтленд часами просиживал у иллюминатора, глядя, как Мир Бредли исчезает в дымке космоса. Иногда он доставал кубики и раскладывал их по группкам: четыре по три, три по четыре, шесть по два. Но не включал их. Гете, и Платон, и Лидия, и Линкс, и Марк хранили молчание. Наркотики от одиночества? — очень хорошо, он будет ждать, пока одиночество станет невыносимо.
Не взяться ли за мемуары? Впрочем, лучше подождать, пока время полнее осветит причины падения.
Войтленд много думал над тем, что может происходить сейчас на планете. Повальные аресты, инсценированные судебные процессы, террор. Лидия в тюрьме? Его сын и дочь? Хуан? Не проклинают ли его те, кого он оставил? Не считают ли трусом, избравшим удобный и безопасный путь на Ригель? «Бросил свою родину, Войтленд? Убежал, дезертировал?»
Нет, нет, нет.
Лучше жить в изгнании, чем присоединиться к славной плеяде мучеников. Тогда можно слать воодушевляющие призывы в подполье, можно служить символом борьбы, можно когда-нибудь вернуться и повести несчастную отчизну к свободе, возглавить революцию и войти в столицу под ликующие крики народа… А может это мученик?
Поэтому он спас себя. Он остался жить сегодня, чтобы сражаться завтра.
Весомые, здравые рассуждения. Он почти убедил себя.
Однако Войтленду смертельно хотелось узнать, что происходит на Мире Бредли.
Беда в том, что бегство в другую планетную систему — совсем не то, что бегство в какое-нибудь укрытие в горах или на отдаленный остров. Так много уходит времени на полет туда, так много уходит времени на победоносное возвращение… Его корабль был, собственно, роскошной яхтой, не предназначенной для больших межзвездных прыжков. Лишь после долгих недель ускорения он достигал своей предельной скорости — половины световой. Если долететь до Ригеля и тут же отправиться назад, на Мире Бредли пройдет шесть лет между его отлетом и возвращением. Что произойдет за эти шесть лет?
Что там происходят сейчас?
На корабле стоял тахионный ультраволновый передатчик. С его помощью можно за считанные минуты достичь любой планетой в радиусе 10 световых лет. Если захотеть, можно передать вызов через всю галактику и получить ответ меньше чем через час.
Он мог связаться с Миром Бредли и узнать участь своих близких в первые часы установления диктаторского режима.
Однако это значит прочертить тахионным лучом след, словно пылающую линию. Существовал один шанс из трех, что его обнаружат и перехватят военными крейсерами, развивающими скорость близкую к световой. Он не хотел рисковать: нет, пока еще рано, чересчур близко.
Ну а если хунту раздавили в зародыше? Если путч не удался? Если он проведет три года в глупом бегстве к Ригелю, когда дома все благополучно, и, чтобы в этом убедиться, стоит лишь выйти на связь?
Он не сводил взгляда с ультраволнового передатчика. Он едва не включил его.
Тысячи раз за эти три дня Войтленд тянулся к выключателю, терзался сомнениями, останавливался.
Нет, не смей. Они засекут тебя и догонят.
Но может быть, я убегаю зря?
Возникла «ситуация С». Дело потеряно.
Так сообщила интеграторная сеть. Однако машины могут ошибаться. Может, наши удержались? Я хочу говорить с Хуаном. Я хочу говорить с Марком. Я хочу говорить с Лидией.
Потому ты и взял их матрицы. Держись подальше от передатчика.
На следующий день он вложил в приемный паз шесть кубиков.
Экраны засветились. Он увидел сына, отца, старого верного друга, Хемингуэй, Гете, Александра Великого.
— Я должен знать, что происходит дома, — сказал Войтленд. — Я хочу выйти на связь.
— Не надо. Я сам могу тебе все рассказать. — Говорил Хуан, человек, который был ему ближе брата. Закаленный революционер, опытный конспиратор. — Хунта проводит массовые аресты. Верховодит Мак-Аллистер, величающий себя Временным Президентом.
— А может быть, нет. Вдруг я могу вернуться…
— Что случилось? — спросил сын Войтленда. Его куб еще не включался, и он ничего не знал о происшедших событиях. Запись была сделана десять месяцев назад. — Переворот?
Хуан стал рассказывать ему про путч. Войтленд повернулся к своему отцу. По крайней мере, старику не грозили мятежные полковники: он умер два года назад, вскоре после записи. Кубик — вот все, что от него осталось.
— Я рад, что это случилось не при тебе, — сказал Войтленд. — Помнишь, когда я был маленьким мальчиком, а ты — Президентом Совета, ты рассказывал о восстаниях в других колониях? И я сказал: «Нет, у нас все иначе, мы всегда будем вместе».
Старик улыбнулся. Он выглядел бледным, восковым, отзвуком былого.
— Увы, Том, мы ничем не примечательны. Политические структуры везде развиваются по одной схеме. И определенный этап связан с ненавистью к демократии. Мне жаль, сын, что удар пришелся на тебя.
— По словам Гомера, люди предпочитают сон, любовь, пение и танцы, заметил сладкоголосый, учтивый Гете. — Но всегда найдутся возлюбившие войну. Кто скажет, почему боги даровали нам Ахилла?
— Я скажу! — прорычал Хемингуэй. — Вы даете определение человека по присущим ему внутренним противоречиям. Любовь и ненависть. Война и мир. Поцелуй и убийство. Вот его границы и пределы. Действительно, каждый человек есть сгусток противоположностей. То же и общество. И порой убийцы торжествуют над милосердными. Кроме того, откуда вы знаете, что те, кто вас сверг, так уж и не правы?
— Позвольте мне сказать об Ахилле, — промолвил Александр, высоко подняв руки. — Я знаю его лучше, ибо несу в себе его дух. И я говорю вам, что воины больше всех достойны править, пока обладают силой и мудростью, потому что в залог за власть они отдают жизнь. Ахилл…
Войтленд не интересовался Ахиллом. Он обратился к Хуану:
— Мне необходимо выйти на связь. Прошло четыре дня. Я не могу сидеть в корабле отрезанным от всего мира.
— Но тогда тебя, скорее всего, запеленгуют.
— Знаю. А если путч провалился?
Войтленд дрожал. Он подошел к передатчику.
— Папа, если путч провалился, Хуан пошлет за тобой крейсер, — сказал Марк. — Они не допустят, чтобы ты зря летел до Ригеля.
Да, ошеломленно подумал Войтленд с неимоверным облегчением. Ну да, конечно! Как просто… Почему я сам не догадался?
— Ты слышишь? — окликнул Хуан. — Ты не выйдешь на связь?
— Нет, — пообещал Войтленд.
Шли дни. Он беседовал с Марком и Линкс, с Лидией, с Хуаном. Пустая беспечная болтовня, воспоминания о былом. Ему доставлял удовольствие вид холодной элегантной дочери, взъерошенного долговязого сына. Такие непохожие на него — приземистого и коренастого, с резкими, грубыми чертами. Он разговаривал с отцом о правительстве, с Хуаном о революции, беседовал с Овидием об изгнании, с Платоном о природе несправедливости, с Хемингуэем об определении отваги. Они помогали ему пережить трудные моменты. В каждом дне были такие трудные моменты.