С порывом резкого ветра гуще начал крутиться снег, залепляя глаза.
Лучшей минуты не выждать! Коваленков толкнул Балашова локтем: «Пора!» На крутом повороте дороги в небольшой деревне они рванулись в сторону от колонны и, держась за руки, побежали во мгле пурги, пока не наткнулись на какую-то постройку. Сдерживая дыхание, обходили ее вокруг. Выстрелов не последовало, хотя и сюда еще доносились крики солдат с дороги. Значит, их побег никто не заметил... Взявшись за руки, они двигались молча, едва дыша, не решаясь даже шепотом произнести слово.
Они укрылись от ветра за каким-то коровником. Там внутри было тепло, ах, как там можно было бы хорошо согреться! Коровы сопели, и даже сквозь стены пахло парным навозом.
Но задерживаться было не время. Вперед!..
Как она быстро растет в человеке, надежда!
Она летела над ними на крыльях. Нет, это не вьюга, это ее, Надежды, могучей человеческой силы, прекрасные белые крылья простерлись в полях...
Глубокий снег лежал всюду, вьюга крутила и трепала ветхую одежонку, но Надежда неслась впереди и влекла беглецов. Их оказалось не двое, а трое: еще один пленный сержант заметил их молчаливый сговор и решил бежать с ними. В первый миг они испугались этой фигуры, возникшей из вьюги, но узнали его. Они на заводе работали вместе и в бараке спали почти рядом. Кроме последних двух цифр совпадали и их номера... Незваный товарищ, он был верным спутником и так же крепко, как Коваленков, подхватил Ивана, когда тот ослаб. Вдвоем они дотащили его почти уже утром до просторного сарая, стоявшего несколько в стороне от большого помещичьего дома.
Глубоко зарывшись в снопы необмолоченного овса, сверху укрывшись снопами, они согревались теплом друг друга и ждали ночи, слушая звуки Германии, явно уже побежденной, но еще не сдавшейся...
А вдали уже надвигалась Красная Армия. Днем стала слышна канонада. В воздухе и на дорогах со всех сторон ревели, гудели и стрекотали моторы.
Ночью, оставив Ивана лежать, его спутники двинулись на разведку. Несколько часов он, ослабевший, лежал один, слушая шорох соломы, порывы ветра, гуденье машин и отдаленные раскаты взрывов...
Друзья вернулись к нему с запасами пищи — они принесли несколько штук ободранных кроликов. Огонь разводить было немыслимо, и приходилось есть мясо сырым, разжевывая его с овсяными зернами.
Товарищи рассказали, что в двух километрах отсюда, невдалеке от шоссе, лежит большая деревня, но где в ней можно укрыться, им разведать пока еще не удалось. Немного поспали. Часа два спустя в животе у Ивана поднялись такие отчаянные боли, что он готов был кричать и кусал себе губы. Боль шла схватками — отпускала и вдруг начиналась опять... Товарищи спали. Иван кусал себе губы.
Они проснулись, когда уже рассвело, и решили лежать весь день, до ночи, здесь, в укрытом от ветра и от людских глаз убежище. С дороги, по которой их гнали полтора суток назад, доносились голоса фашистской Германии, начинавшей впадать в последнюю, агоническую панику.
По звукам, которые долетали с шоссе, можно было угадывать, что там творится. Колонны автомобилей мчатся на запад, увозя продовольствие, машины, станки, горы домашнего скарба. Машину, которая остановилась для смены лопнувшего баллона или из-за другой неисправности, толпы владельцев других машин безжалостно опрокидывают в кювет... Семья, чьи вещи лежали на этой машине, бьется в истерике, но когда тронулась дальше колонна, люди спохватываются, бегут за чужими автомобилями, с мольбой простирая руки.
Однако никто не сажает — всем не до них... Тяжелые мчащиеся грузовики не останавливаются даже тогда, когда раздавили пешехода.
Стороной от шоссе, полями, спотыкаясь о мерзлые борозды прошлогодней пашни, бредут пешеходы, шатаясь, поддерживая друг друга, занесенные снегом, издрогшие в легких пальтишках, таща за руки замученных малолеток детей...
И вдруг затор на дороге, все стало, нагромоздилось, и на густое скопление машин и людей у переправы рушатся авиабомбы...
Так было у нас, а теперь так у них... Бегут из домов, бегут... Если представить себе реально эту картину, она разбудит простую человеческую жалость. Однако, если сейчас кто-то из этих несчастных, покинувших кров, бездомных путников набредет на сарай, где укрылись беглые смертники, он их не станет жалеть, он тотчас поднимет тревогу, и какой-нибудь господин из тех, что едут на запад, лихо разрядит в них свой парабеллум, чтобы потом хвастливо рассказывать, как он убил троих коммунистов, успевших проникнуть в тыл... Впрочем, может быть, это будет пятнадцатилетний звереныш, мальчишка-гимназист с деревянной нацистской выправкой бедного мозга...
По грохоту и железному лязгу, который внезапно навалился, заглушая гудки машин, рокот автомобильных моторов и крики людей на дороге, можно было понять, что вдоль шоссе проходит колонна танков. Лязг и грохот, нарастая и удаляясь, шел с запада на восток: издыхающий рейх еще перебрасывал с запада запоздалые иссякающие резервы, он еще огрызался... Да неужели же еще и здесь они будут сопротивляться?! И в эту пору, в эти часы, приходилось лежать без движения, без дела, а как было бы здорово забросать эти танки бутылками с зажигательной смесью!..
Танки отгрохотали своей стальной тяжестью, и вот снова послышались крики людей, гудки и отдельные выстрелы автоматов — и все это на фоне равномерного, с каждым часом растущего, словно подземного гула, означавшего приближение фронта...
Смеркалось, и наступала ночь.
На востоке вставало мерцающее, дрожащее зарево, поднимаясь все выше по горизонту.
— Ребята, ребята! Вот бы сейчас нам хоть по ручному пулеметику в руки — вот бы наделали каши у них на дороге, а! — подал голос сержант.
— Уходят на запад, проклятые. Там все-таки родственники у них — Америка, англичане... Бегут от наших, собаки! — переговаривались беглецы.
— А ведь успеем, товарищи. Ей-богу, успеем подраться!
— Дня через три доберемся до наших!
— Нашим сейчас хорошо бы сбросить наперерез им десант...
— Небось догадаются, если надо! Думаешь, нашей разведки тут нет на дорогах?!
— Ишь сволочи, драпают! Сколько же их?!
— Ну, товарищи, пора подниматься. Иван, ты сумеешь идти? — сказал Николай.
Закусив на дорогу еще кусками сырого кролика и овсом, они тронулись в путь по снежной целине. Но не далее двух километров боль в животе повалила Балашова прямо в открытом поле на снег.
— Идите одни. Я больше никак не могу, — сказал он, скрипнув зубами, чувствуя чуть ли не большую боль, чем от ударов по животу гестаповского следователя.
— Замерзнешь в поле! Хоть бы остался в сарае, где мы лежали, — предостерег Коваленков.
— Как разыщем какое-нибудь укрытие, так вернемся,— нетерпеливо сказал его спутник. — Пошли!
Балашов остался один на снегу, ничем не прикрытый от стужи, ветра и человеческих глаз. На рассвете он увидал какую-то кучу и пополз под ее укрытие, думая, что это стожок. Едва заметными движениями, боясь стряхнуть с себя снег, который сейчас его облепил, как маскировочный халат, подобрался ближе и обнаружил, что это лишь куча камней...
Невдалеке Иван разглядел лесок, с другой стороны — деревню. Возле деревни проходила дорога. Теперь уже Балашов не только слышал — он видел, как катились машины. Они шли колоннами или в одиночку, иногда останавливались, и тогда раздавались гудки, гудки, гудки, чиханье моторов, громкая брань. Шагала без строя усталой, нескладной вереницей пехота... Балашов припомнил, что в начале войны немецкая пехота часто ездила на машинах, чем вызывала зависть наших бойцов. Теперь солдаты шли спотыкаясь, медлительные, замученные, вразброд. Иногда с трезвоном проезжали вереницы велосипедистов...
В короткие промежутки затишья, когда дорога почти пустела и гул гудков и моторов стихал, доносились удары тяжелых взрывов...
Вот она, вот она идет, Красная Армия!..
Товарищи не возвращались. Днем они и не могли, конечно, вернуться. Однако же и тогда, когда день угас, Иван ждал напрасно. Он был убежден в верности Коваленкова. Либо им было невозможно покинуть найденное убежище, либо они его не нашли и так же, как он, залегли где-нибудь в снегу. Из лагеря Балашов захватил жиденькое солдатское одеяло. Теперь оно все-таки укрывало его от морозного ветра.
«Вот так уснешь и замерзнешь!» — пугал себя Балашов. Он дал себе слово не засыпать, но веки сами смежались. Иван вздрагивал и вдруг просыпался, как от испуга. Но через несколько минут опять начинал засыпать под неумолчный рокот моторов. Покинуть это место — значило растеряться с друзьями. Что было делать?!
«Замерзну», — сказал он себе, когда ночью мороз покрепчал, и, собрав все силы, пополз к сараю, который приметил днем в стороне от деревни. Все тело его одеревенело от холода. Но все-таки он добрался. В сарае оказался сложен необмолоченный овес и горох. Иван зарылся в снопы и отдался сну...
«Замерзну», — сказал он себе, когда ночью мороз покрепчал, и, собрав все силы, пополз к сараю, который приметил днем в стороне от деревни. Все тело его одеревенело от холода. Но все-таки он добрался. В сарае оказался сложен необмолоченный овес и горох. Иван зарылся в снопы и отдался сну...
Прошли еще сутки. Балашов оставался в бездействии, и оттого время для него невероятно тянулось. Два раза в течение дня он выползал из снопов, чтобы черпнуть горсть-другую снега для утоления жажды. Сквозь приоткрытую дверь сарая он увидел танки, которые шли к востоку.
«Еще, еще огрызается! Ну, погодите! Должно быть, и мне все-таки суждено с вами драться, и я подерусь, и я вам еще покажу!» — думал беглец. «Я вам покажу!» — хотелось ему крикнуть...
Шло время...
Вдруг взрывы ударили ближе, ближе. Это уже была стрельба из минометов или из противотанковых пушек... Явно — из пушек! Это бой с теми танками, что прошли полчаса назад. Бой! Вот он! В бинокль его можно было бы видеть отсюда... Стрельба приближалась — она слышалась почти рядом, может быть в пяти или трех километрах. Хотелось вскочить и бежать туда, где дерутся. И вдруг звуки боя перебросились, они возникли теперь уже западнее, к западу от Ивана... И тогда дорога вдруг опустела — немцы побросали машины и бежали в деревню, в дома, в укрытия... Усталость и сон отлетели. Сердце билось с какой-то необычной силой и частотою.
И вот опять раздался скрежещущий грохот танков. Танки мчались, спасаясь, на запад. Балашову казалось, что один из них катит прямо сюда, на него... Но танк прошел мимо, метрах в пятидесяти от сарая. Им вдогонку ложились снаряды, грохотали разрывы. Один снаряд поднял столб земли возле деревни, другой ударил метрах в ста от Ивана, в поле комья мерзлой земли упали на крышу сарая.
Разрывы снарядов... Разрывы! Разрывы!!
И в этом грохоте Иван услыхал, как, может быть всего в километре от него, вступили в бой пулеметы, а за ними послышался крик, далекий, многоголосый. Как его не узнать — русский победный клич, наше «ура!»
Вскочить, побежать туда!.. Не было сил больше лежать в сарае. Иван выполз на снег и, приподнявшись на локтях, как тюлень на ластах, лежал снаружи, возле сарая, силясь хоть что-нибудь разглядеть. Однако теперь сумерки скрыли все, только было слышно, как опять шли по дороге машины. Вдруг вспыхивала перестрелка из автоматов и пулеметов. Невдалеке, за дорогой, рвались гранаты, поднялся крик «ура», но было никак не понять, с какой стороны.
Ползти вперед, на дорогу?.. Там слышался гул голосов, но чьих?
Балашов лежал в нерешимости, когда раздалась на дороге песня с каким-то, как рокот моря, мощным напевом. Расстояние не давало ему разобрать слова.
«Да, так поют победители! Так может петь только русский, только советский народ! Это наши, наши!» — кричало все в существе Балашова. Он вскочил во весь рост и пошел к дороге. А песня приближалась ему навстречу.
Он остановился невдалеке от дороги, стоял и слушал. Теперь он мог в этом рокочущем море мужских голосов расслышать слова:
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна.
Идет война народная,
Священная война...
Горло и грудь Балашова сдавило радостной болью. Из глаз его лились слезы, но он их не замечал. Он распахнул руки, как будто хотел всех обнять, разом всех! Еще несколько неверных, дрожащих шагов к дороге — и он разглядел в снежном сумраке ночи движущиеся ряды красноармейской пехоты. Они шли, отбивая уверенный шаг по немецкой земле, и пели:
Идет война народная,
Священная война...
— Братцы! Товарищи! Здравствуйте! — закричал Балашов, разрыдавшись от счастья...
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Есть человеческие чувства и переживания, о которых немыслимо рассказать. Как найти слова, чтобы выразить, что ощущал и что передумал Балашов, когда кинулся к красноармейцам, которые шли по дороге! Он плакал...
Красноармейцы уже знали облик концлагерников. Они понимали и то, что этот человек изголодался, что он истомлен не только неволей, но длительным ожиданием казни, утратой товарищей. Когда он рассказывал им, как в эти последние дни, ожидая их, он рвал расшатавшимися зубами сырое кроличье мясо, как грыз сухие зерна гороха и необмолоченного овса, который впивался в десны щетинками, как недвижно лежал один в снежном поле, красноармейцы слушали его, как родного брата, который все же остался в живых, вырван у смерти, несломленный, хоть и измученный пленом и пытками. И они его накормили, согрели товарищеским теплом, и Балашов почувствовал, что сам уже может шутить и смеяться. Ему было радостно видеть вокруг крепких, обветренных, сильных людей с бодрыми голосами и громким смехом, вызванным добрыми грубыми шутками. Они его приняли в свою красноармейскую семью, приняли просто, по-братски. Они были полны сейчас радостью последних побед, радостью окончания войны и скорого мира.
Но радость Ивана была еще шире. Она умножалась чувством свободы и возвращения к жизни.
— А все-таки мы вас, товарищ, с собой взять не можем. Вам надо в тыл, — как показалось Балашову безжалостно, сказал замполит, подполковник Сапрыкин, который в подробностях расспросил Балашова о том, как он убежал и как дождался своих.
— Куда же его, товарищ подполковник, одного пустить ночью! По дороге еще с каким-нибудь фашистским охвостьем встретится. Пришьют, да и все! — возразил комбат, жалея Ивана.
— Старшина! Выдай бывшему пленному комплект обмундирования, — приказал подполковник. — Да не «беу» дай, а новое. Пусть человеком оденется...
— Товарищ подполковник, а как с начхозом? — несмело сказал старшина.
— С капитаном потом сговоримся! Выдай... только без знаков. Погоны, звезду оставь у себя, — приказал Сапрыкин.
— Понимаю, товарищ подполковник! — многозначительно подтвердил старшина.
И в этих его словах и в его тоне, как и в тоне замполита, для Балашова прозвучала обида. Разве он не такой же красноармеец, только замученный горькой судьбой первых наших поражений в войне?! Разве он виноват в этой доле?! Ему боятся доверить звезду и погоны... Не верят! За что? Почему?
Его охватила горечь, почти отчаяние.
Подполковник почувствовал его состояние.
— Ты, товарищ Балашов, сам должен понять, как комсомолец, прошедший фашистский концлагерь, что мы тебя встретили на дорогах Германии, — мягко сказал он. — Никто из нас тебя ведь не знает...
— Нет, я, товарищ подполковник, все понимаю... Я все понимаю, — пробормотал Балашов. — Я все понимаю! — с усилием, громче нужного, повторил он.
Боль обиды не проходила и вырвалась в голосе.
— Иди получи человеческую одежду, а эту всю гадость в костер! — сказал замполит, тепло положив ладонь ему на плечо.
«Сто грамм» с приправой из жирной свиной похлебки, досыта хлеба, какие-то консервы, теплая шинель, чистое белье, сапоги, портянки и шапка... Балашову теперь хотелось уснуть на целые сутки, но часть уже поднималась к движению.
— Где, товарищи, наша находка? — услыхал Иван голос бойца, своего «тезки», которого первым обнял, выбежав на дорогу.
— Балашов! Эй, Ваня-лагерник! — зашумели красноармейцы.
Иван отозвался.
— Повезло тебе: командир полка едет в тыл, вызывают в штаб. Он тебя довезет и в госпиталь сдаст.
— А зачем меня в госпиталь? — удивился Иван. Ему казалось, что он никогда еще не был так здоров и так крепок.
— Как так зачем! Да ты посмотри на себя! Куда же еще-то такого!..
Балашов подошел к легковой машине, ожидавшей полковника. За рулем сидел старший сержант с обожженным, обезображенным рубцами и швами лицом.
— Это ты из гефангенов?1 — приветливо спросил он.
— Я не просто гефанген, я хефтлинг2, — сказал Иван.
------------------------------
1 Гефанген — пленный.
2 Хефтлинг — заключенный, арестант.
— А это какое же звание?
— Из концлагеря, каторжник, приговоренный к смерти.
— Ну, теперь, значит, к жизни! — ободряюще сказал шофер. — В госпиталь поместят, подлечат, подкормят...
— На что мне! Я хоть сейчас в окопы! — возразил Балашов.
— Ничего, ничего! Небось хотел сразу в бой? Все вы такие! — сказал, подойдя незамеченным, полковник. — Лезь туда, садись сзади. Вашего брата сначала лечат, потом в штурмовой батальон. После первого боя — в нормальную часть... Трогай, Сережа, — приказал он водителю, садясь впереди. Рядом с Иваном, сзади полковника, сел лейтенант с автоматом.
Шофер полковника в ночной темноте, по временам задерживаясь, расспрашивал дорогу у встречных частей.
Сколько их шло! Сколько их шло по этим дорогам, как, должно быть, и по всем дорогам Германии! Танки, пехота и самоходки...
По сторонам шоссе в трех-пяти или в десяти километрах била еще артиллерия, минометы, вставали зарева. Весь горизонт озарялся вспышками, издалека слышались даже пулеметные и винтовочные выстрелы, а здесь, на шоссе, уже был спокойный, покорно умолкнувший, признавший себя покоренным тыл. Передовые красноармейские части, должно быть, стремительно продвинулись по дороге вперед. Теперь машина полковника одиноко шла темным пустынным шоссе, между обступившим лесом. Потом прогремели навстречу несколько танков, и снова бежала среди полей темная, обезлюдевшая ночная дорога Германии — разбитой всемирной насильницы...