Иван и майор разместились на нарах рядом. Как они сжали друг другу руки, закованные в кандалы!
От Кумова Балашов услышал, что после их ареста в ТБЦ никого уже больше не тронули, и вероятнее всего, что все и сейчас на месте.
— Значит, они нас повесят при полном составе наших, — сказал Кумов.
— Вы думаете, что нас повезут в ТБЦ? — едва выговорил растерявшийся Балашов.
— Думаю, что хоть в этом они свое слово сдержат!
Во всем поведении майора не было ни страха, ни беспокойства. Было в нем, казалось, даже какое-то удовлетворение предстоящим.
— А может быть, мы еще...— начал робко Балашов.
— Не позволяй надежде тебя расслаблять, — оборвал с раздражением Кумов. — Так легче будет.
Они рассказали друг другу о пройденных путях и убедились, что порознь прошли одною и той же трудной дорогой. Кумов считал, что самое тяжкое миновало. Осталось самое легкое — мужественно принять смерть. Он подготовил себя к казни, не оставляя лазейки надежде...
Два, три, четыре часа они говорили. Была глубокая ночь, заключенные спали рядом на нарах со стонами и храпом. Тусклая мгла человеческих испарений витала в подвальной камере, пропитанной духотою карболки и освещенной слабой электрической лампочкой. Только эти двое шептались, не в состоянии насытиться общением друг с другом...
И вот с металлическим хрустом в замке повернулся ключ. Они мгновенно умолкли. Вошедший эсэсовец вызвал Балашова.
— Вот и все, — с дрогнувшим сердцем шепнул Балашов, пожимая руку майора, прежде чем выбраться с нар. Как хорошо, что он успел встретиться с Кумовым!
Другие заключенные в камере проснулись. Кое-кто поднял голову, с чуждым любопытством глядя на вызванного. Кто-то тяжко вздохнул ему вслед...
И снова стоял Балашов перед следователем, с которым судьба свела его в первый раз в этой тюрьме.
— Времени протекло хватит, чтобы подумать. Может быть, ты еще хочешь все-таки жить, а не быть повешен? — спросил тот, глотая очередную пилюлю.
— Я очень хочу спать, а не вести пустой разговор, — сказал Балашов.
— Mensch! Grobian! — возмутился эсэсовец. — Я спрашиваю: ты хочешь завтра на виселицу? Я в последний раз предлагаю милость Германии, если ты будешь сказать правду.
— Я не просил ничьей милости, а правду сказал давно,— возразил Иван.
— Хочешь остаться упрямым? Жидовская голова! Комиссар! — обозлился фашист.
— Не понимаю, чего тебе надо? — собрав все спокойствие, пожал плечами Иван.
— Убрать вон! — кивнул конвойному следователь.
Когда Балашова вывели от следователя, он увидал Кумова уже на скамье в комнате ожидания допросов, рядом с камерой следствий. Они обменялись понимающим взглядом. Кумова привели минут десять спустя на прежнее место.
— Давай поспим. Значит, завтра... — сказал Кумов.
Они уснули, тесно прижавшись друг к другу. Лежа на правом боку и обняв Кумова, Балашов ощущал под своей левой ладонью ровное биение его сердца, и ему самому, возбужденному новым вызовом к следователю и теперь уже уверенному, что казни не миновать, стало снова спокойнее...
Но назавтра их опять-таки не казнили и никуда не отправили. Переведя пока на окраину Дрездена, в деревянные бараки — точную копию тех, которые были в лагере ТБЦ, — их посылали работать на лесопильным завод. В этом было свое утешение. Работая на морозе, перенося доски и бревна, они узнавали от рабочих — чехов и сербов — фронтовые новости, которые день ото дня становились радостнее. Было заметно, как изменялось день за днем отношение к заключенным немцев-рабочих, которые «а лесопилке командовали остальными.
И молодость снова брала свое. Поощряемый событиями большого мира, Балашов, скрывая от Кумова свои ощущения, все-таки продолжал сохранять надежду на то, что они могут остаться в живых, затерявшись в массе...
Но неделю спустя Балашова и Кумова вызвали снова, однако же не на виселицу, а в ту же тюрьму, в тот же самый подвал, где они провели вместе ночь и где помещались теперь в той же камере не одни только русские, а полсотни людей разных национальностей. Здесь были чехи, поляки, сербы, хорваты, французы, итальянцы, но не было никого из близких. Но как только Балашов назвал кому-то из этих людей лазарет ТБЦ, так все вокруг оживились. О деле ТБЦ — Фулькау здесь слышали многие. Балашов и Кумов неожиданно оказались окружены неведомыми друзьями. Им жали руки, их бодрили, хлопали по спинам, по плечам, поглаживали колени, говорили дружеские слова на чужих языках...
Ночью всех несколько раз будили, поднимали на построение и считали. Перед морозным синим рассветом во дворе тюрьмы оказалась построена колонна в пятьсот человек. Их провели по спящему, полуразрушенному бомбежками городу и под лай служебных собак, под собачьи крики эсэсовцев где-то на запасных путях стали загонять в арестантские вагоны. Их буквально забивали дубинами и плетьми, травили собаками и набивали вагоны еще и еще.
Мучительный путь — стоя, без пищи, с избиением при малейших намеках на протесты, со страшно тянувшимися бесчисленными стоянками — длился двое суток.
«Schone Rose» — так называлась железнодорожная станция, на которой отперли арестантские вагоны и свежий морозный воздух опьянил до головокружения замученных этой дорогой людей.
— Здесь концлагерь «Шёне розе», — сказал эсэсовский офицер, построив на платформе прибывших, которых встретила сотня эсэсовцев и полсотни таких же, как гитлеровцы, свирепых собак. — Вы будете работать на великий Германия, помогайт скорый наша победа. Вот ваши старший товаритщи — тоже собак. Вы их должны во всем уважайт и слушайт! Кто нет, того они жрать...
Раздалась команда, злобно зарычали собаки, и под ударами плетей и прикладов партия двинулась в концлагерь.
Невдалеке от лагеря были видны огромные каменоломни, на которых работали заключенные. Карьеры и склоны соседних холмов были сплошь покрыты людьми в полосатой одежде. Они работали только лопатами и кирками. Не было даже тележек, одни носилки. На колючей проволочной ограде всюду знаки — молния, череп и кости: ограда под электрическим напряжением.
На воротах немецкая надпись: «Труд исправляет людей».
У ворот снова равнение и подсчеты, возле комендатуры — снова. У бани — еще раз. Пять километров от станции, терзаемые плетьми и зубами собак, они двигались почти что бегом. Люди устали, потные, они тяжело дышали. Дрожали ноги. Те, кто упал на этом пути, были собаками растерзаны в клочья.
— Платье долой! — раздалась команда возле бани. Раздевались под резким декабрьским ветром с дождем. Двери бани были заперты.
— Равняйсь! Смирно!
Голые люди стояли навытяжку. По икрам, по спинам бежала дрожь. Пропуская по очереди в санпропускник, каждому объявляли, что у него нет больше имени и фамилии, вместо того и другого он получал шестизначный номер, который должен с этой минуты знать назубок. Парикмахеры тупыми и грязными машинками для стрижки выдирали волосы на теле и голове заключенных. Вдоль головы «нулевой» машинкой проводилась дорожка со лба до шеи. После этого, получив какую-то с запахом керосина жидкость, каждый должен был ею намазать тело. Загнали в баню, где стало почти так же тесно, как было в вагоне, но воды не было. Вдруг зашипело в кранах, на тесно сбившуюся толпу хлестнуло леденящим ливнем...
— Господа, извините, ошибка! — насмешливо крикнул кто-то, и вдруг ледяная вода сменилась дождем кипятка...
Спасаться было некуда, люди метались в ужасе в тесных стенах душевой, сбивали друг друга с ног и невольно топтали, давили ногами тех, кто упал. Восемь человек были затоптаны насмерть на цементном полу этой «бани». Балашов держался все время рядом с майором, чтобы его подхватить, если у Кумова недостанет сил. Но майор крепился...
После горячего душа раздетых погнали на улицу, подгоняя плетьми, натравляя на них собак. Они бежали еще полкилометра. Упавшие все погибли. Иван, задыхаясь от бега, увидел, как две собаки вгрызлись в живот и горло упавшему. В искаженном последним страхом лице он признал Кречетова. Ивану казалось, что вот упадет и он... Возле бараков опять началось построение и поверка. Кто не запомнил своих номеров, тех уголовники-немцы, поставленные здесь старшими, избивали до глубоких кровавых рубцов...
К голому «строю» вышел тощий и длинный эсэсовец в золотых очках — комендант блока. Он заставил всех заключенных проскандировать по-немецки: «Сюда мы пришли, отсюда уже не выйдем». Он любил пошутить...
Наконец заключенных стали впускать в бараки, где выдавалась одежда. В дополнение к другим издевательствам людям высокого роста выдавали непременно «обмундирование» до колен, а низкорослым — такое, что нужно было подвертывать. Обмен запрещался.
В течение часа на левой стороне груди и выше колена на брюках каждый должен был краскою написать свой номер. На ноги выдали долбленые колодки.
Это были каторжники по всем правилам средневековой каторги, о каких еще в детстве Ивану приходилось читать в исторических романах о Западе.
В течение часа на левой стороне груди и выше колена на брюках каждый должен был краскою написать свой номер. На ноги выдали долбленые колодки.
Это были каторжники по всем правилам средневековой каторги, о каких еще в детстве Ивану приходилось читать в исторических романах о Западе.
— Да, хороши! — с усмешкой ненависти произнес Кумов, у которого кровоточила прокушенная овчаркой нога.
Не бесплодное перетаскивание глыб камня с одного места на другое, не мучительный сон, вплотную человек к человеку на голых нарах бараков, и не убийства товарищей, упавших от истощения сил, действовали на Ивана гнетуще. Балашов встречал уже смерть в таком бесшабашно-развязном виде, что она больше не могла устрашить, когда «просто так» наступает от истощения.
Жутко было ежевечернее построение на поверку, во время которого каждый раз вызывали из разных бараков нескольких человек и уводили в огороженное каменное здание, расположенное в глубоком искусственном котловане. Из трубы этого здания круглые сутки шел дым с запахом жженой кости.
Те, кого туда уводили, больше не возвращались...
Все находившиеся в лагере должны были уйти «туда»: одни — чуть-чуть раньше, другие — позже. И весь лагерь жил под непрерывным ожиданием неизбежного вызова. Это было мучительно даже для тех, кто, подобно Кумову, был тверд и готов к казни...
В эти недели угас и присущий молодости оптимизм Балашова, хотя даже сюда, в концлагерь, отгороженный всеми запретами рейха, колючей проволокой, собаками и током высокого напряжения, какими-то путями все же просачивались слухи о жизни, о том, что творится в мире: Красная Армия дралась уже на подступах к Будапешту...
Когда на вечерней поверке длинный «шутник» эсэсовец в золотых очках выслушивал рапорты старших бараков, взоры всех заключенных были прикованы к сложенному вчетверо листку почему-то неизменно розовой бумаги, который он держал в это время в левой руке, иногда как бы небрежно похлопывая себя этим листиком по правой ладони. Он, разумеется, знал, как следят обреченные за этой «розовой записочкой», в которой для кого-то записан последний час жизни...
Порядок вызываемых номеров невозможно было предугадать. Они были совершенно неожиданны, как в тираже облигаций. Потому ожидали вызова в одинаковой степени все. Эсэсовец называл номера медленно, четко и громко. Вызванный смертник должен был выйти из строя на десять шагов вперед и стать «смирно». Промедление вызывало удар плетью сзади.
Иные, услышав свой номер, отшагивали эти десять шагов механически, иные шагали растерянно и не понимали, где надо остановиться. Некоторые выкрикивали слова прощания и называли имена близких, кому сообщить о смерти. Были и те, кто хотел сказать речь, но на таких тотчас спускали собак, которые здесь же их разрывали в куски...
Первые пять цифр совпадали в номерах Балашова и Кумова. Поэтому, пока комендант с нарочитой медлительностью читал длинный номер, Иван весь напрягся, готовый шагнуть вперед, навстречу судьбе. Он успел в это время подумать о том, что надо держаться гордо, с достоинством и крикнуть только одно: «Да здравствует коммунизм!»
Когда вместо ожидаемой цифры «fiinf»1 эсэсовец произнес соседнее «vier»2 и Кумов вышел из строя, отсчитывая положенный десяток шагов, Ивана как будто оглушили тяжелым ударом по голове. Перед его глазами все затянулось туманом, и он даже не слышал слов, которые выкрикнул Кумов: «Смерть фашизму! Да здравствует наша победа!..» Балашов опомнился только тогда, когда в снежных сумерках увидал, уже метрах в пятидесяти, вереницу товарищей, шагавших по пути в крематорий. Но в вечереющем свете Иван больше не мог угадать среди них Кумова.
-------------
1 Пять.
2 Четыре.
Несколько дней после казни майора Иван оставался как в чаду опьянения. Он не слышал окриков, его били за это, но он почти не чувствовал побоев. На вечерних поверках кого-то опять вызывали и уводили, но он не слыхал и этого.
— Венгрия объявила войну Германии. С Новым годом! — сказал ему новый сосед по нарам, лейтенант-танкист Николай Коваленков, как назвал он себя Ивану.
— С Новым годом, — ответил Иван.
— В Германии опять тотальная мобилизация. С Новым годом! — бодро сказал сосед.
Ясный взгляд его серых глаз, крепкое пожатие руки, свежий голос возвратили к жизни Ивана.
И, видимо, эта еще одна тотальная мобилизация истощила все, если дело дошло до призыва приговоренных смертников из концлагерей на работу в промышленность.
В лагере появились «покупатели» — дельцы-гешефтмахеры, представители военных фирм, которые отбирали для себя специалистов.
Из этой дымящейся день и ночь жуткой могилы каждый стремился хоть куда-нибудь вырваться, не думая, что ожидает впереди.
Балашов и его сосед были увезены из лагеря в числе тысячи человек. Иван, по подсказке товарища, назвался электриком, хотя имел смутные представления о работе с электричеством.
В лагере при заводе, куда они прибыли, было выдано по тюфяку на двоих. Заключенных здесь несколько лучше кормили, давали табак. Но в основном это был тот же самый концлагерь, с теми же собаками и дубинками, с теми же избиениями, которым подвергались за каждое слово, сказанное с «цивильными», то есть с гражданскими, угнанными с Украины, из Белоруссии, из Чехословакии, их на заводе работало больше всего. Немцев здесь было только каких-нибудь пять процентов — все старики, члены нацистской партии. Они были старшими мастерами или начальниками смен и ходили всегда с дубинками и револьверами.
О работе завода заключенные могли лишь догадываться, потому что их всех поставили на вспомогательные работы. Главный цех был от них закрыт. Полагали, что там ремонтируют танки. В остальных цехах изготовлялись какие-то части, — говорили, что к «фауст-патронам».
Балашов был назначен в паре с Коваленковым наблюдать за исправностью освещения заготовительного цеха. Николай Коваленков взял на себя наиболее трудную часть работы — лазил под крышей цеха, влезал на столбы, а «липовый» электрик Иван по преимуществу носил за ним инструмент, бухту провода, изоляторы и прочую арматуру.
Слухи сюда проникали гораздо живее, чем в «Прекрасную розу». Эти слухи несли с каждым днем все более определенные и упорные вести о том, что Красная Армия неустанно идет вперед, что за фронтом осталась Варшава, взят Будапешт, освобождены от фашистов Краков, Лодзь, а в верхнем течении Красная Армия вышла на Одер.
Ни Балашов, ни товарищи его не считали себя избавленными от казни. «Прекрасная роза» настигала ежедневно кого-нибудь из смертников и здесь, в бараках возле завода. На вечерних поверках по-прежнему вызывались люди по номерам «розовой записочки» и отправлялись назад в «Schone Rose», в жертву ее ненасытному Молоху...
Но Иван и его новый товарищ поняли друг друга со взгляда. О побеге они не сказали ни слова, но оба согласно откладывали из своего голодного пайка по кусочку хлеба, пряча его в закрытой бетонной траншее в цеху, где проходил электрический кабель и находился распределительный щит. Там можно было укрыться и отсидеться, когда подойдет ближе Красная Армия. Там же они копили каждый день по закурочке табаку.
— Под самым Бреслау форсирован Красной Армией Одер! — пронесся слух между пленными по заводу. Этот слух передавался почти беззвучно: ведь Бреслау — это в какой-нибудь сотне километров...
Немцы начали лихорадочный демонтаж оборудования, а в бетонную полость стены, где Иван и его товарищ хранили запасы, стали сносить взрывчатку для взрыва завода, и возле нее поставили пост.
Все напряглось. Заключенные часами молчали, ожидая массового расстрела или эвакуации. Двое заключенных при попытке укрыться за штабелями дров были расстреляны перед строем, в острастку другим. Всякие разговоры, и без того приутихшие, прекращались побоями и убийством.
Та или иная трагическая развязка висела на волоске.
Все слухи исчезли: никто не решался передавать их. Все молчали и за работой и за едой. Даже на отдыхе... Но ночью никто не спал — ворочались и вздыхали в ожидании расправы.
И вот именно среди ночи раздались выстрелы, свистки и крики.
Колонну строили под вьюжливым снежком, торопливо раздавая зуботычины, даже не избивая с обычным рвением, — всем было некогда... И уже через час, тут же, ночью, их погнали на запад. Изможденные, истощенные, к тому же не спавшие люди сбивались с шага, скользили и спотыкались. Их свирепо гнали плетьми, толкали озверевшие от страха солдаты. Пристреливали на месте всех отстающих от ряда.
Балашов с Коваленковым шагали об руку, чувствуя локоть друг друга, твердо держали шаг. Решимость бежать давала бодрость и силы.
Морозный ветер теперь хлестал по глазам и по лицам колючим снегом, взметая его с земли. Начавшаяся пурга залепляла глаза. Даже лошади, нагруженные скарбом конвоя, едва двигали ноги. Обоз растягивался все длиннее и длиннее. Конвойные метались в этой морозной, снежной ночи от своих возов к заключенным и снова к своим возам, больше всего боясь потерять свое барахлишко. При общем затемнении они не имели права закурить, сами зябли и оттого еще больше зверели, терялись в панике. То и дело раздавались пронзительные свистки, паническая перекличка каких-то немецких имен, надсадная ругань...