Пропавшие без вести 4 - Степан Злобин 15 стр.


И Бурнин ощущал на себе нетерпеливый и вопрошающий взгляд Ивана, понимал его чувства, но так и не мог ему ничего ответить...

ГЛАВА ПЯТАЯ

Красная Армия взламывала ворота Германии, а народ Германии не восставал против Гитлера. Народ молчал.

«Неужели же генеральским июльским путчем прошлого года и ограничилось все, на что способна Германия?! Ведь этот путч — только другая сторона того же пруссачества и милитаризма! А что же народ? Где же рабочий класс, немецкий пролетариат?! — думал Барков с обидой рабочего-красногвардейца, который твердо верил в международную рабочую солидарность. — Тельман убит. Но ведь двенадцать же миллионов немцев в тридцать третьем году шли с коммунистами... Неужели все отшатнулись?! Не миллионы же их в концлагерях!»

— Ну как же ты объясняешь это, Семеныч? Ведь ты человек политически образованный, полковой комиссар. Объясни ты это явление! — приступал Барков к Муравьеву.

— Обезглавлен рабочий класс, Михайлыч! — отвечал Муравьев. — Обманут и обезглавлен. Организацию раздавили фашисты у рабочего класса, шовинизмом его одурманили, на фронт загнали и на войне истребили лучшие силы... Может быть, все-таки с силами соберутся. Я тоже верю и жду...

Но немецкий народ, немецкий рабочий молчал. Шел февраль, шел и март 1945 года...

Над Германией, над полями Саксонии, пролетала весна. С полей и лугов сошли белые пятна снега. Унылая и пустая земля вокруг лагеря зеленела уже к середине апреля. Яркое солнце встречало Красную Армию, которая каждый день с боями продвигалась к сердцу фашистского рейха.

В эти дни до ТБЦ донеслись первые, еще далекие выдохи артиллерийской канонады. И раньше тут слышали гул отдаленных взрывов, но тогда это были удары авиабомб: англо-американская авиация поспешно разбивала безвредные немецкие города, которые неминуемо должны были попасть в руки Красной Армии.

Теперь услыхали другое: непрерывный, то нарастающий, то затихающий, но несмолкаемый, содрогающий гул. Это била советская артиллерия. Поздними вечерами этот гул сливался с громом воздушных бомбардировок, которые часто мигали на горизонте, как вспышки зарниц...

С каждым днем и почти с каждым часом все острее чувствовалось приближение решительной для германского фашизма минуты.

Начинались бои за Берлин.

В последний раз неделю назад, произведя расчеты по карте, Барков наметил маршрут и выслал в сторону фронта двоих связных к командованию Красной Армии.

Готовясь к решительным дням, по приказу штаба, внесли с трофейного склада в лагерь оружие, необходимое для начала, — два десятка гранат и еще десятка два пистолетов.

На совещании старших и средних командиров были распределены участки действий, назначена основная ударная группа и группы освобождения, которые должны выйти в ближние лагеря тотчас после захвата склада оружия.

Если связные ТБЦ перешли фронт, то сигнал к восстанию пленных командование Красной Армии могло подать, сбросив над лагерем вымпел. Барков тайно держал по лагерю непрерывные посты воздушного наблюдения, ожидая вымпела, но, боясь, что посты прокараулят самолет, он потерял из-за этого сон. По три-четыре раза в последние ночи он выходил проверить свои посты, чтобы они не проспали сигнала, а иногда, задремав, вскакивал с койки и выбегал из барака оттого, что ему почудилось в небе гудение...

Пора уже было окончательно и всерьез на что-то решаться. Время восстания лагерей наступало.

В течение четырех последних дней штабарцт и гауптман гестапо совсем не являлись в лагерь. Власовцы больше уже не показывались ни в блоках, ни на лагерной магистрали.

— Бобки-то первыми смылись! Почуяли, чем для них дело пахнет! — злорадно говорили о власовцах пленные.

Два дня немцы уже не водили рабочих команд на станцию, на трофейный склад и в немецкий госпиталь, не брали уборщиков в гауптлагерь, отменили работы кровельщиков. Выводили людей из лагеря лишь за углем, за продуктами да на кладбище — хоронить мертвых.

Смерть не щадила пленных, ждавших освобождения.

В последние сутки гул фронта слышался с расстояния каких-нибудь пятнадцати — двадцати километров

Еще с первых чисел апреля Барков все настойчивее требовал начать восстание, но Муравьев продолжал удерживать штаб от выступления. Несколько дней назад он даже сказал, что Барков рвется к «игре в солдатики», которая обойдется в тысячи человеческих жизней, а эти люди еще нужны родине. Муравьев хлестнул его словом «авантюризм»...

Барков был оскорблен. Разве применимо это слово к нему, красногвардейцу-путиловцу, старому большевику! Где же партийная чуткость Муравьева?!

«Пора начинать!» Эти слова Барков произносил в последние дни несколько раз, как и слова о внезапности — лучшем союзнике повстанцев. И надо отдать ему справедливость в том, что эти его слова с каждым разом имели все большие основания, и нужно было иметь огромную выдержку, чтобы в ответ на них не сказать согласного «да, пора».

— А что, если действительно связные, которых выслали в сторону фронта, просто погибли, если они не дошли,— значит, нам отказаться от всех замыслов? Да как же можно просто так отказаться? — настаивал Барков. — Разве каждый десяток людей в лесах Белоруссии должен был ждать согласия высшего командования, а не вступал в войну сам за себя, на свою ответственность, на свой гражданский и человеческий риск?!

Так чем же, Михайло Семеныч, мы с тобой отличаемся от тех партизан? Прежде всего тем, что у нас решимости меньше. Нас плен расслабил. Мы уже не бойцы, не командиры и не политработники. Мы — тряпки! Вот что! — гневно воскликнул Барков. — Кумов — вот был единственный человек, который не поддавался слабости. Вот он и пропал!

— Вот как отлично ты со всеми разделался, прелесть! — иронически ответил ему Муравьев. — А главное — ведь считаешь, что по-военному рассудил! А на мой взгляд твои настояния пахнут попросту безответственным авантюризмом!

— Авантюризмом?! — в негодовании повторил Барков.

Он повернулся и молча ушел, оставив на пустыре за бараками Муравьева и Емельяна. Барков не мог продолжать разговор. Ведь в подготовку этого дела он вложил все свои силы. Он взбудоражил людей — и каких людей! Но чего же все это стоит без воплощения в действие?! И вдруг он услышал такое жестокое слово...

— Как ты считаешь, Баграмов, обидел я Василия Михайловича? — спросил Муравьев после того, как Барков ушел, идя с Емельяном за бараками по пустырю.

— Резко ты его... — сказал Емельян. — Но, с другой стороны, ведь ты сказал, что такое восстание было бы авантюризмом, а не его назвал авантюристом.

— А ты скажи все-таки: ты на его стороне был, не на моей? — спросил Муравьев.

— На его, — признался Баграмов и ощутил у себя на лице смущенную и кривую усмешку.

— И я на его стороне... сердцем, — сказал Муравьев.

— Тогда чего ты мудришь или мудрствуешь, что ли? Чего мы мудрим?! — воскликнул Баграмов.

— Потому что мы обязаны честно ответить себе: нужно ли это для дела борьбы с фашизмом? И ты должен ответить на это, и Барков, и все остальные...

— Ну?

— А вот я не уверен, что нужно, — заключил Муравьев.

Баграмов остановился.

— Тогда на кой же мы дьявол всю эту кашу варили?! — закричал он. — Ты же сам считал это самым главным...

Ползавшие по земле в поисках щавеля пленные со всех сторон оглянулись, прислушались.

— Не шуми, — остановил Муравьев. — Я считал полезным и нужным все то же, что ты и другие товарищи. Мы намечали захват железнодорожного узла, взрыв полотна, перерыв движения через Эльбу, уничтожение запасов горючего... Год назад все это было бесспорным, это казалось естественно необходимым. В любой точке Германии это имело бы и военное и политическое значение, а сегодня, применительно к конкретной обстановке, кто скажет, целесообразна ли та или иная диверсия в том или ином месте? Может быть, это противоречит планам командования Красной Армии? Ты подумай, подумай!

На этом оборвалась их беседа.

Но Муравьев и сам не мог сказать себе ясно и прямо, правильно ли политически будет удерживать лагерь от восстания.

Он ощущал на своих плечах, именно на своих, всю полноту ответственности. Старший по военному званию, возглавляющий боевой центр антифашистской борьбы, он должен был сказать одно слово, чтобы механизм пришел в действие. Но он не чувствовал себя вправе сказать это слово.

Казалось бы, обстановка переменилась именно так, как это было заранее предусмотрено: Красная Армия победно шла по Германии, приближалась к лагерю.

Ведь именно это и было намечено как одно из условий, при которых следует начинать вооруженное выступление.

И все-таки, есть ли сейчас в таком восстании смысл? Нужно ли это для пользы родины, для борьбы с фашизмом?

«Мы здесь, в лагере, имеем неограниченную моральную власть над людьми. Власть коммуниста и командира здесь для всех выражает власть родины, — рассуждал сам с собой Муравьев. — Смеем ли мы распорядиться этою властью, чтобы бросить тысячи почти безоружных, ослабленных пленом людей в неравную схватку, под пулеметы фашистов? Нет ли в этом нашем стремлении к бою желания «доказать» кому-то, что мы тут не сидели сложа руки? Ради такого «доказательства» имеем ли мы право поднять на восстание и бросить на смерть всех этих людей перед самым освобождением их Красной Армией?

И все-таки, есть ли сейчас в таком восстании смысл? Нужно ли это для пользы родины, для борьбы с фашизмом?

«Мы здесь, в лагере, имеем неограниченную моральную власть над людьми. Власть коммуниста и командира здесь для всех выражает власть родины, — рассуждал сам с собой Муравьев. — Смеем ли мы распорядиться этою властью, чтобы бросить тысячи почти безоружных, ослабленных пленом людей в неравную схватку, под пулеметы фашистов? Нет ли в этом нашем стремлении к бою желания «доказать» кому-то, что мы тут не сидели сложа руки? Ради такого «доказательства» имеем ли мы право поднять на восстание и бросить на смерть всех этих людей перед самым освобождением их Красной Армией?

Правда, все сами мечтают о том же, все хотят в бой. Но для чего? Красной Армии в помощь? Вряд ли это ей нужно. Вся сила фашистов, которая была бы направлена против восставшего лагеря, легко сама может быть подавлена несколькими орудийными выстрелами.

Тем меньше сейчас восстание принесет эффекта как политическая демонстрация. Что сейчас докажет подобная демонстрация? Кто не хочет верить в нашу чистую совесть, в незапятнанность нашей чести, тот все равно не поверит. «А где же вы были раньше? Что же вы взялись за оружие только при приближении Красной Армии?» — скажет этот неверующий. Или, может быть, мы докажем что-то врагам? Но им и без этого все доказано — и твердостью лагерных мучеников, и трудом советского тыла, и яростным наступлением Красной Армии.

Так, значит, мы понапрасну все это затеяли?! — спрашивал и упрекал себя Муравьев. — Понапрасну заставили рисковать команду трофейного склада, пронося оружие в лагерь, понапрасну внушали людям нужду в боевой готовности?! Нет, все это было нужно в той обстановке. Мы сплотили людей, подняли дух, укрепили их силы! — отвечал он себе. — А восстание сейчас все же не нужно...»

Однако в самые последние дни мнение Муравьева снова переменилось, когда Лешка Любавин поведал о своей откровенной беседе с Мартенсом, который, как обычно «в подпитии», сказал, что конец войны, может быть, не так близок, как это кажется. «Гитлер готовится сдать Германию англо-американцам. Пожалуй, придется нам лагерь двигать за Эльбу», — высказал предположение Мартенс.

— Зачем же Англии и Америке русские пленные? — удивился Любавин.

— Как же зачем, если Америка и Англия станут в союзе с Гитлером! — сказал Мартенс. — Пожалуй, тогда уж меня не оставят в придурках, а, Леша? На фронт ведь загонят! — печально добавил Мартенс, думая, как всегда, об одном себе.

— Не станут они угонять наш лагерь, господин переводчик. Ведь тут ТБЦ, кому нужны больные?! — возразил Лешка.

— Кто может ходить, тех погонят, а кто не может...— Мартенс красноречиво запнулся.

— Да что ты! — воскликнул Лешка, в ужасе за тысячи лежачих туберкулезных больных.

— Эсэсовцы будут. Ты что, их не знаешь! Тебя-то я увезу с собой, — успокоил он, подумав, что Лешка Безногий тоже взволнован лично своею судьбой.

Вечером Любавин немедленно передал весь этот разговор через Ломова.

Рано утром по этому поводу собралось Бюро. Муравьев поставил перед товарищами все вопросы, которые его мучили, и сам заключил:

— Я считаю, что единственный момент, когда восстание стало бы необходимым, — это попытка фашистов угнать лагерь на запад, а больных уничтожить. Этого мы не допустим. Значит, надо сейчас же готовиться к бою.

Но внутренне все и без того уже были готовы, так что сообщение Мартенса не вызвало ни сомнений, ни колебаний. Оно словно бы даже породило какое-то удовлетворение...

В тот же день перед обедом для уточнения обстановки в окрестностях лагеря с продуктовой командой вышли из ТБЦ в разведку Василий-матрос и Еремка Шалыгин.Барков приказал им наутро возвратиться на кладбище и пробраться в лагерь с могильщиками.

Разведчики ТБЦ-лазарета, Василий с Еремкой отстали от рабочей команды, пока рабочие грузили в вагонетки угольные брикеты для кухни. Они укрылись невдалеке в штабелях стандартных частей для сборных бараков. В пяти сотнях метров от них был форлагерь, в двух сотнях метров влево — вокзал с ожидавшими пассажирами, которые толпились тут целый день.

Поезда не шли. Но у немцев, по-видимому, еще оставалась надежда на возобновление движения, и потому они не уходили со станции.

Безумолчно грохотал приближавшийся фронт...

К вечеру народу на станции прибавилось. Немцы подъезжали на велосипедах с перегруженными багажниками, шли мужчины и женщины с ручными тележками, тачками и детскими колясочками.

— Может, у них поезда от «воздуха» днем маскируются, а ночью пойдут, — высказал догадку Еремка.

Молодой, по-граждански одетый немец торопливо пошел от станции с чемоданчиком и вдруг почти против штабелей, где сидели разведчики, бросил чемодан и пустился бежать через железнодорожный путь.

— Halt! Hande hoch! — крикнули сзади.

Группа эсэсовцев остановила гражданского. Тут же, на путях, обыскивали, рассматривали документы, держа беглеца под дулом парабеллума.

Потом двое его повели к станции, остальные двинулись вдоль железной дороги.

— Может, разведчика нашего захватили... Эх, руки чешутся трахнуть их этой штукой! — прошептал Еремка, показав Василию ручную гранату.

— Откуда она у тебя?! — удивился матрос.

— Так... сам прихватил... На случай, — смущенно сказал Шалыгин.

— Дурак! А еще разведчик! — шепнул Василий.— Дай запальник сюда! Я сам раз в разведке видал, как партизан казнили... Понимаешь, сам видел. Или мне не хотелось трахнуть?! А я, Еремка, сердце свое как в кулак зажал. Зато ночью мы тех фашистов-мучителей всех вместе со штабом их захватили...

Василий не мог успокоиться:

— Если нас с тобой схватят с гранатой, значит, скажут, у них в ТБЦ есть оружие! И весь лагерь к чертям в тот же час!..

— Что же ее, бросить, что ли, теперь?! — угрюмо спросил Еремка.

— Тут запрятать. Воротимся и возьмем, — ответил матрос.

— Придумал! Умный мне, дядя Вася! — огрызнулся Еремка.

Граната осталась у Шалыгина, запальник — у матроса. Сумерки наступали медленно. Вдалеке засветились на рельсах приближающиеся огни. Вся платформа мгновенно заполнилась тесной толпой пассажиров. У станции остановилась дрезина. Толпа окружила подъехавшее начальство. Поднялись говор, крики.

Пользуясь этой минутой, разведчики вылезли из убежища и направились вглубь от железной дороги, к шоссе, на котором они уже бывали в прошлые выходы на разведку.

Им навстречу к станции еще и еще двигались немцы.

— Бегут, окаянные, чуют! — шепнул Василий.

— А куда бежать-то? Гляди, полнеба в огне... А гулко-то, слышишь?! — отозвался Еремка.

— К англичанам, к Америке. Думают — лучше, чем к коммунистам, — буркнул матрос.

— Неужто же их там укроют от нас?!

— А что же — капитализм! — рассудительно ответил матрос.

Шагах в двадцати от кустов, за которыми они залегли, немолодая немка с плачем тащила за руку мальчика, на руках — девчонку, толкая перед собою тележку с увязанной кладью.

— Вот дура! И эта туда же! Рай, что ли, у них ей будет! — сказал Еремка.

— Напугали ее, набрехали... Геббельс!

Они молча приникли к земле. Группа военных на велосипедах безучастно обогнала женщину и, громко переговариваясь, покатила от станции к шоссе, с которого доносились сигналы автомобилей и рокот моторов.

— А ну, маскируйся, — приказал Василий.

Они залегли под мостом. Спустя еще десять минут мимо прошло несколько танков, обдали грязью, песком, бензиновой гарью.

Наступила ночь, но Германия не засыпала.

По шоссе шли бесчисленные вереницы устремляющихся к западу, переполненных автобусов, грузовиков и легковых автомобилей, набитых до отказа пассажирами, домашним скарбом, привязанным сверху, наваленным горами...

Толпы штатских мужчин и женщин с детьми всех возрастов, со скарбом в руках пытались «голосовать» катившимся к западу машинам.

Злая радость охватывала разведчиков от сознания, что и сюда, в самое гнездо разорителей, в дома и семьи убийц, вошла война ужасом, который погнал их по дорогам...

То приближаясь, то удаляясь от дороги, залегая в борозды, перебегая за какими-то строениями, разведчики ТБЦ продвигались к переправе через Эльбу.

Иногда еще на восток, навстречу потоку беженцев, проходили небольшие колонны автомашин, полных солдатами...

— Части особого назначения, что ли? — шептал, гадая, матрос.

Они залегли в удобной лощинке в развалинах каменного строения, разбитого авиабомбой, метрах в пятидесяти от шоссе.

Временами движение словно бы иссякало и прерывалось, шоссе оставалось пустынным, но вдруг накатывала новая колонна машин с тем же шумом, гудками, криками, треском моторов...

В одну из коротких пауз между движением автоколонн разведчики услыхали странное щелканье, стук, похожий на нестройное и усталое движение по бетонной дороге множества лошадей.

Назад Дальше