— Да... в общем похоже, — неопределенно согласился Кумов.
— А знаешь, Николай Федорович, видимо, нас с тобою не разъединят. Скованы мы достаточно крепко. Ну, а все-таки вдруг разделят... Давай уж условимся, что переменим тактику только тогда, когда будем плотно приперты к стенке. Ведь на нас с тобой лежит еще самое главное дело, не доведенное до конца. Чтобы доделать его, нам нужно выйти отсюда и снова попасть в свой лагерь.
— Ты с ума сошел! — забыв осторожность, воскликнул Кумов. — Кто же нас туда пустит?! Даже если у них и подозрения, то они изолируют нас от лагеря. Bсe-таки они не болваны ведь, а гестаповцы! Ведь они всю Германию и Европу держат в тисках. Непростительно их считать дураками...
— Ну, хорошо. Ты согласен договориться, что меняем тактику только тогда, когда будет ясно, что они не гадают, а знают? — настойчиво повторил вопрос Емельян, не забывая об импульсивном характере Кумова, который часто принимает решения под влиянием минуты. — Пока что у них гадание, хотя оно кое в чем и совпало случайно с истиной. На это способна половина цыганок, которые по базарам ходят... Надо учесть, что эти майоры и капитаны даже и не гестаповцы. Абвер в лагерях для пленных — это случайные люди, хотя бы наш конюх с Поволжья. Подумаешь, зондерфюрер!.. Так ты согласен, на случай, если придется быть порознь?
— Согласен. Давай-ка еще закурим, — сумрачно сказал Кумов. — И, правду сказать, мы с тобой занимаемся тоже сейчас... цыганским искусством. Лучше попробуем все-таки спать. Я думаю, день будет сложный и трудный...
Их разбудил общий «подъем».
Утро шло обычным порядком. Плохо выспавшиеся Баграмов и Кумов были вялы. Кумов склонялся к тому, что лагерный абвер снял лишь предварительные показания, а теперь, вероятно, пошлют их куда-нибудь в крупное гражданское гестапо, где начнется настоящий гестаповский «разговор по душам».
Пытались предугадать сюрпризы, которые могут им поднести на допросе. Разговор о военной работе? Вряд ли. Но, может быть, о сношениях с прочими лагерями? Однако тогда бы взяли Балашова, Славинского. Их не взяли... О картах и компасах? О побегах? О литературе?..
— Нет, как хочешь, я все-таки думаю, что у них в руках только донос, — настойчиво повторял Баграмов.
Кумов мрачно молчал. Он все же считал, что нужно было держаться с большим достоинством. Все равно их казнят. Таких обвинений не предъявляют напрасно. А если идти на казнь, то надо держаться отважно и гордо, как солдаты и коммунисты.
Они докурили в молчании последнюю сигаретку...
После завтрака раздался в тюрьме шум. Их построили и повели к лагерной комендатуре, остановили на том же месте, где высадили накануне из грузовика, и стали снимать кандалы. Все переглядывались в недоумении. Емельян искал глазами взгляда Любавина, но тот смотрел в сторону со своим постоянным спокойствием.
Деловито молчал и Мартенс, который присутствовал при снятии кандалов, но в лице его и движениях не было уже вчерашней тревоги.
Их снова построили, оставив всего с одним автоматчиком. Мартенс куда-то ушел.
— Смертников так не водят, — шепнул Емельян Кумову.
Тот молча пожал плечами.
— Их виль раухен1, — обратился он к автоматчику.
Солдат отрицательно мотнул головой.
— Verboten, — буркнул он и закончил громкой командой. — Achtung!2
-----------------------------------------
1 Хочу покурить.
2 Запрещено. Смирно!
Мартенс подошел вместе с рыжим майором и комендантом ТБЦ.
— Германское командование доверяет тому, что вы дали свои показания, как честные люди, — обратился к военнопленным рыжий. — Плен есть плен. Теперь в советском плену находится много германских людей, много людей разных наций в чужих государствах, далеко от своих родных. Мы знаем, что плен есть не сладко. Но надо всегда соблюдать порядок того государства, куда ты попал. Мы верим тому, что вы соблюдаете наш порядок. Когда вы после войны вернетесь домой, найдете свои семьи, родных, то будете жить по порядкам вашего государства. Я вам желаю всем возвратиться домой после войны...
«Что за чертовщина? Рыжий сошел с ума или я?» — поразился Баграмов. Он взглянул на товарищей.
Никак не реагируя на слова рыжего, все они непонимающе посматривали друг на друга. И все молчали...
Их вывели за ворота лагеря, где уже ожидал этап больных, направлявшихся в ТБЦ-лазарет.
Однако арестованным не позволили смешаться с больными. Впереди них шагал солдат с винтовкой, сзади плелся еще солдат, а сбоку, ведя за руль велосипед, шагал Мартенс. Гауптман, комендант ТБЦ, когда они тронулись от ворот, вскочил на свой велосипед и умчался вперед.
Баграмов впервые за эти годы шел пешком вне проволочных ограждений. Вокруг лежали хлебные поля, огороды, местами встречались луга, на которых качались под ветром цветы и травы. По дороге попадались женщины с ребятишками. Детей Емельян видел тоже впервые за эти годы, как и цветы, как и деревья вблизи. Все это было чужое — дети, деревья, цветы, но это были все-таки дети, цветы и деревья... На каком-то участке пути мальчишка гнал трех коров, и они дохнули на пленных забытым особым, молочным теплом...
Простое человеческое сознание, что миновала большая опасность, как бы вливало в них новые силы. Никто не разговаривал громко. Все были немногословны, но по лицам окружающих товарищей, как-то торжественно спокойным, было видно, что все они также успели за это время пережить свой «последний день», что они сумели его прожить, собрав свое мужество и человеческое достоинство, и теперь шли удовлетворенные, просто отдыхая умом и сердцем от напряжения.
Когда обратился к ним утром рыжий абверовец, на лицах всех арестованных отразилось даже тревожное удивление. Вероятно, все они готовились, как Баграмов и Кумов, к продолжению допроса. И вот натянутость нервов спала, и теперь они шли, свободно дыша запахом трав, разогретой пылью дороги и с удовольствием вдыхая даже смешанный с этими запахами бензиновый перегар, которым пыхали встречные и обгоняющие машины...
Весь этап был обут в деревянные колодки, которые по камням и асфальту стучали, как конские копыта, но видно было, что все идут с удовольствием.
Откуда-то появилась махорка. Может быть, передали спереди, от больных... Многие курили, делясь закуркой с соседями. Позади всех тащилась телега, на которой сидел кучерок, французский солдат. В телеге ехал Лешка Любавин, двое слабых больных и везли вещевые мешки туберкулезного этапа.
Баграмов не позволял себе быть легковерным и считать, что все их «приключение» на этом закончилось. Лучше было остаться настороже и ждать продолжения. Но сейчас он не мог и не хотел больше гадать о возможных вариациях. Он желал теперь, как и другие, просто шагать и дышать...
Идти пришлось двенадцать километров. Непривычные ноги слегка ныли, но казалось — готов идти еще и еще. Солнце палило, и на спине гимнастерка взмокла. Из-под пилотки по лбу стекал пот, и ветерок, изредка налетавший прохладой, должно быть с Эльбы, приятно свежил влажный лоб и щеки...
Их провели без остановки через форлагерь, оставив у бани только измученных этим этапом больных.
Оглянувшись, Баграмов увидел в форлагере Балашова, Славинского, Павлика, но не махнул им даже рукой.
Мартенс вскочил на велосипед и от ворот форлагеря, как лоцман перед ведомым кораблем, покатил к тюрьме впереди арестованных...
Может быть, сладкие речи рыжего — это была всего провокация, чтобы успокоить, размагнитить их волю и вдруг нанести им внезапный удар, который сломает сопротивление?
Карцерная дверь под прежним номером «10» захлопнулась за Баграмовым.
В полумраке камеры он услыхал доносившиеся из лагеря свистки на обед.
Сумрачная одиночка с едва пробивавшимся через окошко светом была по всем стенам исписана памятными записями множества пленников, прошедших через нее ранее:
«Сидел за побег», — дата и подпись стерлись.
«Проклятье фашизму! Сил больше нет. Передайте Любе Востоковой, город Камышин, Спасская десять. Умер в 42-м году. Павел Сомов».
«Сегодня принял восьмой раз пятьдесят ударов резиновой плети. Морят голодом. Бьют и морят. Петро Борода. Полтава».
«Здесь умирал от чахотки и голода пять раз подвешенный за руки Самуил Изаксон, боец Красной Армии, комсомолец. Город Чернигов».
«Завтра отправят в концлагерь. Семен Богатько».
«Бежал из плена два раза. Поправлюсь, опять убегу. Не сломаете русского человека! Николай В.»
«Это есть наш последний и решительный бой!»
Пятиконечные звезды, сердца, портреты были выцарапаны и нарисованы между надписями. Здесь были десятки имен, адреса чьих-то родных.
Емельян осмотрелся. Стол, табурет, деревянная койка. Котелок, ложка, крышка от котелка вместо кружки. Больше не было ничего.
Хоть бы клочок бумаги и карандаш, какую-нибудь книгу!..
Прошел обед. При раздаче обеда уборщик сунул Емельяну записку. Оставшись один, он ее жадно прочел.
Хоть бы клочок бумаги и карандаш, какую-нибудь книгу!..
Прошел обед. При раздаче обеда уборщик сунул Емельяну записку. Оставшись один, он ее жадно прочел.
«От всех привет. Красная Армия наступает. Второй фронт на севере Франции определился. Нашими освобождены два дня назад Териоки. В лагере благополучно. В побег ушли двое. Настроение бодрое».
Отправляя записку, Кострикин не позабыл вложить в нее щепотку махорки.
Емельяну было известно, что в тюрьме есть способ непосредственного общения между заключенными, что все камеры отпираются и арестованные встречаются между собою. Но инициативу в этом должен был проявить «абориген» тюрьмы Николай Гаврошвили, который сидел тут, приговоренный на десять лет, с сорок первого года за избиение начальника лагерной полиции. Единственный долгосрочный в этих сырых казематах, Гаврошвили считался бессменным старостой. Он знал все карцерные порядки, облегчал отбывание срока, обеспечивал сговор арестованных перед допросами, давая возможность встретиться тем, кого начальство стремилось изолировать друг от друга. Если Николай не открыл карцеры, значит, этого сделать сейчас почему-то нельзя.
Едва Баграмов это подумал, как из коридора донеслись звуки шагов. Емельян поспешно загасил только что закуренную цигарку.
Он узнал голос Мартенса:
— Зубцов Анатолий!
Слышно было, как отпирают дверь камеры. Емельян посмотрел в глазок. Мимо его двери прошел Толя, позади него — Мартенс. Хлопнула наружная дверь тюрьмы.
Емельян забрался на столик. В щелку из-под железного козырька, который закрывал окно, было видно, как солдат уводил Зубцова по направлению общелагерной немецкой комендатуры. Зачем? Куда? На допрос? На отправку в концлагерь?..
Опять голос Мартенса в коридоре:
— Любавин Алексей!
Прошло еще несколько минут — вызвали доктора Глебова, потом, с интервалами, — Костика, Спивака, кого-то еще... Емельян не расслышал. Ждал вызова, но никто не шел. Все утихло.
Больше из коридора не слышалось ни шагов, ни голосов. И вдруг задвижка в двери его камеры громыхнула. На пороге стоял Гаврошвили, которого Баграмов, как все в ТБЦ, до этого видел издали, когда он приходил на кухню получать обед для тюрьмы.
— Добрый день, отец! Восемь человек уже отпустили в лагерь, — сказал он Баграмову. — Читать хотите, отец? Есть Достоевского «Бесы», «Яма» Куприна, «Шерлок Холмс» и «Кола Брюньон»...
— Чтение от меня не уйдет, — возразил Баграмов.— Я хочу знать, кого отпустили в лагерь и кто остался в тюрьме. Можно их повидать?
— Кого хотите увидеть? — спросил Гаврошвили.
— Баркова, Кумова, Ломова... Да всех хочу, кто остался, — сказал Емельян
— Нет, всех нельзя. Вечером можно всех. Троих, кого вы назвали, сейчас приведу.
В камеру Емельяна по одному вошли Юрка, Барков и Кумов. Они обнялись, как после долгой разлуки. Все они уже знали, что часть товарищей отпущены в лагерь.
— Неужели эти ребята что-нибудь все же сболтнули во время допроса? — высказался Ломов.
— Глебов?! Зубцов?! Не может быть! — возразил Емельян. — Что ты, Юра!
— А почему же их отпустили?
— Может быть, хотят проследить, с кем они будут общаться, что будут делать, — высказался Барков. — Впрочем, я допускаю, что кое-кто на допросе сдрейфил...
— Не верю! — решительно высказался Баграмов, возмущенный таким предположением.
— Но нас-то с вами все-таки держат! — сказал Кумов. — Почему же не всех отпустили?
Стоявший на окне уборной Николай Гаврошвили подал сигнал тревоги: к тюрьме направлялись из ТБЦ Мартенс и Лешка. Все бросились по своим одиночкам.
Гаврошвили в течение минуты привычно успел запереть снаружи их камеры и, одним лишь ему известным способом, заперся сам изнутри.
Мартенс с Лешкой вошли в тюрьму. Слышно было, как они отпирали какие-то двери. Баграмов прислушался.
Значит, Лешка опять на своей прежней должности? Что же, следствие установило, что он не виновен? А все остальные?..
— Барков Василий! — услышал он голос Мартенса.
— Ломов Юрий!
— До свидания, товарищи! — послышалось преувеличенно громкое восклицание Баркова из коридора.
— До свидания! — как эхо, повторил растерянный голос Юрки.
Через окошко Баграмова, когда он залез на столик, было видно, как они удаляются в сторону лазарета.
К вечеру в заключении остались только Баграмов и Кумов.
— Ну что ж, Емельян Иваныч! Наша с тобой судьба, вероятно, окончится все же концлагерем, — высказал предположение Кумов, когда вечером Гаврошвили снова их свел в одной камере. — Очевидно, в гестапо решили, что писателя и майора не следует выпускать в общий лагерь. На всякий случай...
— Концлагерь все-таки лучше, чем «вешалка» или расстрел. Посмотрим, — сказал Баграмов.
Каждый день друзья из лагеря присылали заключенным радиосводку, два раза сообщали о новых побегах товарищей. Им присылали книги, карандаши, бумагу.
Неделю спустя сообщили о том, что для замены двоих струсивших и сбежавших власовских «пропагандистов» присланы в ТБЦ-лазарет другие четверо власовцев — лейтенант и капитан с двумя солдатами-денщиками. Все четверо бродят по блокам и вызывают отдельных пленных к себе «для беседы».
Жизнь ТБЦ-лазарета вошла в колею. В тюрьме из захваченной группы оставались только Баграмов и Кумов. Вопреки ожиданиям, их никуда не отправляли, ничего им не объявляли, а просто держали в камерах на обычных условиях. Дважды в день их выпускали на прогулку, даже не изолируя друг от друга, не препятствуя их общению.
— Может быть, переслали донос в Берлин или в Дрезден и ждут, что прикажут оттуда? — гадали Баграмов и Кумов.
Решение загадки пришло в ТБЦ опять через Любавина.
— Я, Леша, дурак, — сказал Лешке Мартенс, — денег дал майору абвера в Центральном лагере, пять тысяч марок, и капитану еще пять тысяч. Они взяли, бесстыдные люди! А я теперь только понял, Леша, что им самим было нужно нас всех оправдать.
— Кого оправдать? — как бы нехотя спросил Лешка, отрываясь от своих списков.
— Весь наш лазарет: гауптмана, меня... и тебя, конечно...
— На меня-то, положим, им наплевать!
— Как наплевать? Ты писарь абвера! Наш гауптман тоже им дал по пяти тысяч на рыло и тоже себя ругает: ведь если бы мы попали под обвинение, то и они попали бы... Значит, им тоже было опасно, а они у нас деньги взяли! А у них, знаешь, Леша, у одного свой дом в шестнадцать квартир в Дрездене, а у другого в Галле ремонтная мастерская автомобилей! На что им мои марки! — жаловался с обидою Мартенс.
— Вы виноваты сами, что испугались, — сказал Лешка. — А я, господин переводчик, ничего не боялся. Я знал, что у нас никаких комиссаров. Откуда?! Их в сорок первом всех расстреляли. Я бы ни марки не дал этим буржуям!
— Эх, Леша! Ты плохо знаешь советских людей. Я лучше тебя понимаю, что в том заявлении все было правильно, — убежденно сказал Мартенс. — А может быть, я еще ворочусь на Волгу... Я не хочу никому из советских вреда... — Мартенс вдруг встрепенулся: — Ты раздобудь мне со склада кожанку, Лешка! Немцу они побоятся дать, а тебе ничего, дадут...
— И мне не дадут. Меня больше, чем вас, боятся, господин переводчик, — сказал Лешка.
— Ну тебя к черту совсем! «Господин», «господин»!.. Из-за этой сволочи власовцев «господин» без копейки остался! На кружку пива нет денег! — со злостью сказал Мартенс.
— Господин переводчик, а этих двоих, писателя и майора, когда отправим? — спросил Любавин.
— Куда?
— Я почем знаю! Куда — приказ. В концлагерь, что ли, — так поскорей бы!
— Зачем в концлагерь?! Никакого приказа нет. Просто гауптман их не хочет пускать назад в лазарет. Вот будет этап — и пойдут на работу, в колонну...
— А я беспокоюсь: вдруг нагрянут эсэсовцы. Знаете, как они постоянно: «Кто в тюрьме? Почему? За что?» Начнут дознаваться, и все пойдет сызнова... Тут уж десятка тысяч не хватит!
— Верно, Леша, — поежился Мартенс, представив себе такую возможность.
И, подсказав Мартенсу, что заключенных нужно освободить из тюрьмы, Любавин пустился сейчас же к Ломову.
— Юрка, сегодня же поговори с врачами, чтобы майора и «старика» признать ТБЦ, а то их в колонну отправят!
И на следующее утро по вызову из тюрьмы Славинский, который по должности навещал заключенных, зашел в контору тюрьмы в сопровождении Лешки и Мартенса.
Выслушивая и выстукивая Баграмова, Славинский качал головой.
— ТБЦ, — сказал он. — На рентген!
Между Кумовым и Баграмовым было уже решено разделиться: один должен был отправиться в туберкулезное отделение, другой — в хирургию. Остеомиэлит Кумова служил достаточным основанием для перевода в лазарет, тем более что после кандалов и двенадцати километров пешего пути рана его воспалилась и на глазах у Мартенса Славинский вытащил из нее несколько мелких кусочков кости... Тут же, в тюремной конторе, Славинский написал рапорт о том, что оба заключенных нуждаются в лазаретном лечении.