День стоял жаркий. Окна в комнате были закрыты и занавешены. Духота давала себя знать. У многих по лицам струился пот, волосы слиплись от пота, который обильнее, чем от жары, выступал от волнения.
— Zu warm!1 — так же с тяжелым вздохом сказал караульный солдат.
— Ja, zu warm!2— согласился Костик.
— Funf Offiziere, — шепнул солдат, указав глазами на стену соседней комнаты. Он покачал головой и неизвестно к чему добавил: — Scheisse!3
--------------------------------------------------
1 Жарко!
2 Да, жарко!
3 Пять офицеров. Дерьмо!
Снова повисло молчание, прерываемое изредка глухим покашливанием да чьим-нибудь вздохом...
Через полчаса Ломова привели обратно и посадили к противоположной стене комнаты, так, что его отделяло от остальных расстояние в пять-шесть метров. Под глазами его были синяки. Он шел хромая. Видно было — его «потрепали».
Как раз посредине между Юркой и прочими сидел на стуле солдат.
Мартенс увел следующим Толю Зубцова. Кумов обратился к Юрке едва слышным шепотом.
— О чем? — спросил он.
— Большевик или нет, — так же тихо ответил Ломов.
— Еще? — поощрил Баграмов.
— Много ли в лагере коммунистов и комиссаров... А откуда мне знать! Они разве скажут! — развел Юрка руками, сделав наивную рожу, от вида которой несколько человек усмехнулись.
Караульный солдат напряженно переводил свой взгляд то на Ломова, то на Кумова и Баграмова. Он не мог не понять таких слов, как «большевик», «коммунист», «комиссар», но не вмешивался, не препятствовал разговору.
— Ну, ну, говори живей! — поощрил Баграмов.
— Много ли в лагере офицеров. Я сказал, что только больные. Потом спросили, есть ли партийная организация. А мне откуда знать! Я еще молодой, беспартийный.
Где-то хлопнула дверь.
— Tss! Offiziere!1 — в испуге шепнул солдат.
Все умолкли и затаились. Солдат встал со своей табуретки, прошелся по комнате, осторожно выглянул в коридор и тихонько сказал:
— Weitermachen2...
----------------------------------
1 Тс-с! Офицеры!
2 Продолжайте.
...Допрос проводился совершенно стереотипно: всех спрашивали друг о друге, обо всех остальных арестованных, о том, кто натравливал пленных на власовцев, кто организует побеги из ТБЦ-лазарета, есть ли в лагере политическая литература, партийная организация, комиссары, евреи... Били умеренно, не калечили.
Оказалось, что при допросе кроме немцев присутствует власовец, который старается задавать «язвительные» и каверзные вопросы, желая поймать арестованных на каких-нибудь противоречиях.
Баграмова вызвали под конец, так что он не успел перемолвиться только с Кумовым, которого держали дольше, чем всех остальных. Солдат вел себя по-прежнему, явно сочувствуя русским.
То, что его вызывают последним, смутило Баграмова.
Значит, его выделяют из всех остальных не случайно.
Должно быть, Тарасевич сообщил о нем как о вожаке.
Вызванный на допрос Емельян хотел войти независимым шагом, но это не удалось ему по простой причине, что кандалы были коротки, как конские путы, и позволяли едва-едва передвигать одну ногу вперед другой.
У столов, составленных буквою «Г», сидели: за одним — немцы, два майора и два капитана, за вторым столом, слева, отдельно, — власовский капитан невзрачного вида, темный, угрястый, с прилизанным, гладким пробором и пристальным взглядом узких зеленоватых глаз.
Мартенс, единственный унтер, стоял рядом с арестованным.
— Сядьте, — четко по-русски сказал Баграмову рыжий, лысеющий немец, майор с седыми висками, в больших очках, сквозь толстые стекла которых глаза его казались как-то особенно выпученными.
Емельян опустился на стул, оглядывая своих следователей или — кто знает! — судей. Они все сидели в фуражках, при этом рыжий все время приподнимал головной убор, словно кланяясь со знакомыми.
Последовал ряд анкетных вопросов: имя, фамилия, возраст, место рождения, религия...
— Религии никакой, — ответил Баграмов.
— Вы русский? Крещеный? — спросил гауптман, комендант ТБЦ-лазарета.
— Конечно. Но я не принадлежу ни к какой религии.
— Это как же так? Коммунист? — почти подскочил с места власовец.
Баграмов словно не слышал его и смотрел на гауптмана в ожидании следующих вопросов, которые переводил Мартенс.
— Я спрашиваю: как же так, если ты крещеный, не принадлежишь к религии? — громко и настойчиво повторил власовец.
Баграмов даже не повернул к нему головы.
Немцы заговорили между собою по-немецки.
— Почему вы не принадлежите к религии? — перевел вопрос Мартенс.
— Русские интеллигенты живут без религии уже около сотни лет. Я сын врача. Мои родители воспитали меня в атеизме.
Власовец промолчал.
Мартенс перевел ответ для записи в протокол, как переводил перед этим другие ответы.
Ряд анкетных общих вопросов пришел к концу.
Тогда рыжий майор, в упор глядя в лицо Емельяна, медленно, с расстановкой сказал по-русски:
— Вас обвиняют в том, что вы создали в лагере коммунистическую организацию военнопленных и руководите ею, что вы писали политические статьи и давали читать их другим, что вы разжигаете среди пленных ненависть к немцам и по вашему указанию в лагере убивают людей, которые приносили пользу Германии, а комиссаров лечат и лучше кормят; что по вашему указанию члены вашей организации создали травлю против пропагандистов русской освободительной армии...
«Петля затянулась, — подумал Баграмов, когда рыжий гестаповец заговорил. — Нет, тут не власовцы. Тут выдал кто-то, кто в курсе всех дел!»
Он слушал рыжего, прямо глядя в толстые стекла его очков, стараясь держаться так, как будто речь шла совсем о другом человеке, а не о нем самом. Чтобы спокойнее воспринимать весь этот перечень «заслуженных» обвинений, Емельян стал считать, сколько раз рыжий приподнимет свою фуражку с огромной фашистской кокардой.
— Что вы на все это скажете? — задал вопрос майор, завершив свою речь, часть которой Баграмов даже не слышал.
— Начнем с одного из последних пунктов, — сказал Емельян, помня, что Любавин предполагает донос власовцев, и считая, что, значит, главное — сразу же бить по ним. — Я имею в виду власовцев. Какая нужда натравливать на них массу, которая сама их презирает и ненавидит? Нет никого, кто бы их уважал! К ним относятся с отвращением, я сказал бы — с брезгливостью. Их гнали все. Даже умирающие от голода и туберкулеза. Совсем нет нужды, чтобы кто-нибудь это подсказывал и травил их...
— Вы сами так же относитесь к русской освободительной армии? — спросил гауптман ТБЦ, когда Мартенс перевел ответ Баграмова.
— Конечно! Я к ним отношусь как к последним предателям и негодяям, — сказал Баграмов.
Мартенс испуганно взглянул на него, но покривить в переводе он не мог, потому что рядом сидел рыжий майор, который не хуже его знал русский язык.
— Почему вы относитесь так к РОА? — спросил рыжий.
— Вообразите, что ваш офицер попал к нам в плен. Теперь там их много. Назавтра он надел нашу форму и пошел с оружием против вас. Как бы вы к нему отнеслись с вашей позиции? Как к негодяю?
Мартенс переводил медленно и неохотно. Емельян наблюдал за лицами четверых гестаповцев, ведших допрос. Вдруг старший из них, рыжий майор, пожал плечами, согласно кивнул головой и откровенно сказал:
— ...Ja, richtig...1
-------------------------------
1 Так, правильно.
Баграмов взглянул на власовца и едва удержал усмешку: угрястые щеки и лоб — все вплоть до шеи покрылось красными пятнами.
«Один — ноль в нашу пользу!» — сказал себе Емельян.
— Вы коммунист? — спросил рыжий.
— Нет, беспартийный.
— А как же вы создали коммунистическую организацию?
— Если бы даже ее кто-то создал, то меня в нее не могли бы принять, — возразил Баграмов.
— А кто писал политические статьи? — задал вопрос комендант ТБЦ-лагеря.
— Я не читал и не видел таких статей.
— Но вы писатель? — спросил рыжий.
— Да, писатель. Еще в Белоруссии мне советовали это скрывать, говоря, что немцы ненавидят русскую интеллигенцию. Я не скрывался. А теперь по-вашему оказывается, что, если кто-то что-то писал, так, значит, это делал писатель? Но я никогда и дома не писал политических статей. Я пишу стихи и рассказы для маленьких детей, — ответил Баграмов, для убедительности показав на метр от полу.
— А почему вы называетесь фельдшером? — задал вопрос немец.
— Это мой первая профессия. Папа был врач, я тоже учился на медицинском факультете, потом стал писать. Литература плохо кормит молодых писателей... Не окончив университета как врач, я работал фельдшером,— старался держаться свободно Баграмов.
— Правда ли, что в вашем лагере лечат в первую очередь большевиков, а людей, приносивших пользу Германии, стараются погубить?
— Нет, неправда. Русская медицина не смотрит на убеждения или национальность больных, — горячо возразил Баграмов. — У нас не так, как у вас. Русскому врачу безразлично — немец, негр или еврей. Наша медицина смотрит на больного как на больного. Она прежде всего гуманна... Вы слышали что-нибудь про нашего великого врача Пирогова?
— Так вы отрицаете, что что-нибудь писали и давали читать другим пленным? — нетерпеливо перебил майор эту лекцию.
— Я писал рассказ о своем детстве и, конечно, давал читать. Мне не запрещалось иметь карандаш и бумагу. Я писатель. Мне никто не сказал, что нельзя дать читать друзьям.
— А сколько человек входит в вашу партийную организацию? — спросил, вдруг оживившись, власовец.
Баграмов, как и в начале допроса, опять сделал вид, что не слышит его.
— У вас в лагере есть коммунистическая организация? — спросил рыжий.
— Я беспартийный. Кто же мне о ней скажет! — ответил Баграмов.
— Кто из людей, арестованных вместе с вами, член партии? — спросил комендант ТБЦ.
— Во-первых, мне никто не признается, а во-вторых, у вас есть абвер, который ест хлеб за то, чтобы это знать. Такие вопросы ко мне... — Баграмов сдержался и с усмешкой закончил: — просто невежливы!
«Сейчас начнут бить», — подумал он.
Но рыжий гестаповец усмехнулся ему в ответ и что-то сказал Мартенсу по-немецки.
— А как это делается у вас в лазарете, что пленные убегают за проволоку, а часовые не видят их? Кто им помогает?
— Я еще не пробовал уходить в побег, — ответил Баграмов.
— Хотите попробовать? — спросил комендант ТБЦ.
— Теперь уже поздно. Скоро конец войны, — возразил Баграмов.
— Вы ждете победы Сталина? — спросил рыжий.
— Если верить газете, которую нам посылают, то Германия победит... Но ведь это газета власовцев, — сказал Баграмов. — У них получается так, что без Италии Германия стала даже сильнее, что отступление ваших войск улучшает ваши позиции...
В сущности, разговор был уже какой-то странный. Никто не бил его, протокол не писался. Баграмов сидел, как будто пришел к гестаповцам в гости. Если бы не кандалы, в которые он был закован, он не поверил бы, что с ним говорят представители прославленной зверствами корпорации палачей.
— Кто убил Морковенко? — вдруг спросил рыжий.
— А кто такой Морковенко? — ответил Баграмов, вдруг весь подтянувшись, только теперь поняв, что его умышленно отвлекли, чтобы поймать врасплох. «Вот когда начинается!» — решил он про себя.
— Бывшего коменданта вооруженной полиции по вашему личному приказанию уничтожили те же люди, кто убил Бронислава. Бронислава вы знали? — в упор спросил рыжий.
— Знал, еще бы! Но по моему приказанию даже курицу или поросенка в жизни никто не зарезал, не то что какого-то Морковенко, — сказал в раздражении Баграмов. — Что же касается Бронислава, то господин переводчик Мартенс был сам на месте, где его били, вел, вероятно, следствие и знает, кто его бил и за что. Он был мародер, палач, грабитель. Больные его узнали и били. Я его не жалею. Кажется, этого человека застрелил часовой. Впрочем, я не уверен. Я в это время там не был...
Немцы посовещались между собою вполголоса.
— Подпишите, — сказал Мартенс, подавая Баграмову протокол, который писал капитан, видимо из абвера Центрального рабочего лагеря.
— Я не знаю немецкого языка. Не могу, — сказал Емельян.
— Я буду переводить, — предложил Мартенс.
— Хорошо. Вы будете переводить, а я буду писать своею рукой по-русски. Русский текст я подпишу.
Немцы хотя пожали плечами, но согласились.
Когда протокол был таким образом переведен и подписан, Баграмова вывели.
Всех снова сковали попарно и уже в наступающих сумерках повели в тюрьму.
Баграмов и Кумов замыкали грустное шествие. Обратно в тюрьму арестованных сопровождал только один, тот же самый солдат, который сидел с ними в комнате ожидания.
Емельян обернулся к нему.
— Данке шён фюр аллес, постен!1 — сказал он солдату.
----------------------------------
1 Спасибо за всё, постовой.
Солдат оглянулся по сторонам и осторожно чуть-чуть приподнял крепко сжатый кулак, приподнял тайным, скупым движением молчаливого и дающего клятву сообщника.
Спать скованными в пару было почти невозможно. Засыпая, кто-нибудь из двоих — Кумов или Баграмов — делал непроизвольное движение, оба просыпались, чертыхались и совершали очередное эквилибристическое упражнение, чтобы достать из ниши над дверью еще одну на двоих душистую французскую сигаретку. Они рассказали друг другу все детали допроса. Говорить не хотелось после этого трудного дня, и они, покурив, лежали рядом и думали молча.
В нише над дверью камеры горела за проволочной сеткой яркая электрическая лампочка. Она тоже мешала спать. В коридоре бродил бессонный седой голландец, изредка подходил к двери.
«Странная у них тактика следствия, — думал Емельян, лежа на нарах. — Ясно, что это лишь предварительный разговор. «Настоящее» начнется, должно, быть, с утра... Но что же могут они спросить еще? С кем могут дать очную ставку, какие могут предъявить доказательства? Ведь пока это был не допрос, а дешевый спектакль! На основании такого допроса нельзя не только повесить, но даже послать в концлагерь... Впрочем, что для них «можно» и что «нельзя»! Разве мы в положении людей?! Разве на нас распространяются какие бы то ни было нормы права?!»
— Неправильно мы вели себя от начала и до конца! — вдруг выпалил Кумов, прервав ход мыслей Баграмова.
— Почему ты считаешь?
— Мы — советские люди, коммунисты и командиры Красной Армии, а они — фашисты, враги, захватчики. Надо было им плюнуть в рожи. Нужно было держаться смело, показать им наше презрение. Мы должны были рта не раскрыть на допросе, а мы оправдывались! Ведь это фашисты, пойми ты, Баграмов, фашисты! — со всею непримиримостью сказал Кумов.
Шаги бессонного старика приблизились к их камере. Слышно было, как он отодвинул снаружи заслонку глазка.
— Schlafen, schlafen!1 — проворчал он, впрочем, вполне добродушно.
— Гутен нахт, майн либер!2 — громко ответил Баграмов.— А я так считаю, что ты рассуждаешь как мальчик, — шепотом возразил он. — Зачем же нам было держаться, как ты говоришь? Чтобы самый допрос стал уликой?!
----------------------------------------------------------
1 Спать, спать!
2 Спокойной ночи, любезный!
Раздраженный противоречием друга, Кумов резко приподнялся и хотел сесть на нарах. Он дернул ногой, забыв о кандалах, и чертыхнулся.
— Закурим, что ли, еще? — предложил он.
— Давай. Но только возьмем уж оттуда все сразу, чтобы больше не лазить. Какой черт ночью придет к нам искать сигаретки! Мы их раньше выкурим...
Они еще раз, используя опыт предшествующих упражнений, взобрались на табурет, и пока Кумов придерживался за стену, Баграмов выгреб из ниши четыре последние сигаретки.
— Маловато! Ну, будем курить каждую на двоих,— вздохнул Кумов.
Готовый всегда поделиться с любым товарищем каждой ложкой пищи, он был таким жадным курильщиком, что у него появлялась нервная дрожь в руках, если ему казалось, что его «напарник» выкурил на затяжку больше. В такие минуты он делался нетерпимее и злее обычного. Емельян уступил ему первенство, и Кумов со страстью, «взасос», впился в сигаретку. Два-три раза он затянулся в полном молчании.
— Ну, так, продолжим наш разговор, — предложил Емельян. — Я лично считаю, что тактика, которую ты предлагаешь, будет правильной только тогда, когда станет ясно, что обвинение на чем-то основано.
— А сейчас? — спросил Кумов.
— Сейчас они сделали вид, что им что-то известно. Я думаю, что они повторяли вслепую пункты доноса...
— Гм! — значительно произнес Кумов, намекая на то, что в доносе было достаточно доказательств того, что немцам известно все.
— Вот тебе «гм»! Ты сигаретку решил один вытянуть? — усмехнулся Баграмов.
Кумов отнял от губ сигарету, с горьким сожалением посмотрел на ее остаток и, расставшись с ней, долго задерживал дыхание, чтобы не выпустить последний глоток дыма.
— Тьфу, черт! Противно смотреть! На, докуривай! — сказал Баграмов, возвращая ему сигарету после второй затяжки.
Кумов жадно схватился за куцый дымящийся кончик, который уже обжигал и пальцы и губы.
— Вот когда мне предъявят «аптечки» и скажут, что есть свидетели моего авторства, — продолжал Емельян, — когда дадут очную ставку с предателем, который скажет, что я его «совратил в коммунизм», когда он заявит, что я ему приказал уничтожить такого-то сукина сына... Словом, когда станет ясно, что нас окружили и выхода нет, тогда я скажу им: «Да, я коммунист, и потому больше вы не услышите от меня ни слова». А пока нам надо разрушить их обвинения... В первый момент, когда рыжий начал вычитывать список моих «прегрешений», я думал — конец. А потом, когда они стали играть свой наивный спектакль, понял, что до серьезного дело еще не дошло. Твой рассказ о допросе мне подтвердил то же самое: либо они ожидают еще каких-то улик, разучают захваченные бумаги, да мало ли что... Либо поторопились с арестом, не дав себе даже труда последить за нами после доноса.
— Да... в общем похоже, — неопределенно согласился Кумов.
— А знаешь, Николай Федорович, видимо, нас с тобою не разъединят. Скованы мы достаточно крепко. Ну, а все-таки вдруг разделят... Давай уж условимся, что переменим тактику только тогда, когда будем плотно приперты к стенке. Ведь на нас с тобой лежит еще самое главное дело, не доведенное до конца. Чтобы доделать его, нам нужно выйти отсюда и снова попасть в свой лагерь.