Мне сейчас впору начинать гениальный роман, но я подожду, не к спеху, успею, и хоть мне уже скоро долбанет 26, сохраняю веру и надежду, никто и ничто не может запретить мне мечтать.
Давал читать «Стариков» Высоцкому. «Очень б… понравился… и напечатать можно».
7–8 марта 1967Борьба за съемочные дни.
Ю. П. Мы дали ему квартиру — он должен сделать выводы.
Прием у французов. Вилар, Макс, пьяный Ефремов, ухаживающий за своим шефом, за своим «Де Голлем» — Казаков.
Перед входом остановил милиционер.
— Вы не ошиблись, вы знаете, куда идете?
— Да, знаю, не ошибся.
— К кому вы идете?
— К французам, журналистам, у нас должна состояться встреча с Виларом. Моя фамилия Золотухин, я из театра на Таганке.
— Вот так бы и сказали, а то идете с палкой, за плечами мешок, здесь рядом Белорусский вокзал, часто ошибаются.
— Нет, нет, мы не ошиблись.
— Значит, вы артист, ну идите, извините.
Убил сигарами. Дали на дорогу 5 штук.
10 марта 1967Взял бюллетень. Прогон — первый. Грустно. Мы в полной… Как я себя ругаю за малодушие, что не осмелился отказаться в свое время… Кажется, решился на исполкоме вопрос с Кузьминками. Будут затыкать мне глотку. Сволочи… Господи! Пошли мне мужество, волю перед лицом испытаний.
Кончается тетрадь, снова надо подбирать симпатичную, писалось в нее чтоб.
Старики переберутся, наверное, в Междуреченск, кончается, прерывается нить деревенской жизни, черт побери все. «Что имеем, не храним, потерявши — плачем».
Пушкин никогда не стрелял первым на дуэли, Дантес знал это и воспользовался, собака. А.С. всегда выдерживал выстрел противника, он был одним из лучших стрелков в Петербурге и при желании мог убить всякого.
Уже вечером, а сегодня «10 дней», надо начинать другую тетрадь, а какую выбрать, не хочется в коричневой.
Завтра велели три паспорта, свидетельство о браке и за ордером в управление.
Не верю.
Прощай, мой товарищ, мой верный слуга!
20 марта 1967Переезжаем, спим на полу в Кузьминках.
25 марта 1967г. Москва, Ж-456, ул. Хлобыстова, дом 18, кв. 14.
Таков мой теперешний адрес с 15 марта, кстати, уже 10 дней я живу в новой квартире.
Две комнаты по 16 м2, одинаковые, разнятся цветом обоев, светлые. Полы — линолеум, разживусь — настелю паркет. Ванна, сортир раздельные, это шаг вперед в нашей советской архитектуре. Вода холодная-горячая пока бывает, течет нерегулярно. Есть, есть — вдруг исчезает, снова появляется. Два дня не горел свет. Крыша протекает. Продолбили 6 дыр, спустили воду, можно уток держать. Вообще, роскошь, конечно, разве можно роптать на судьбу и все-таки, муравейник — пооторвать бы «золотые» рученьки проектировщикам и строителям. На первом этаже музыка — на пятом пляшут. Секретов быть не может, бесполезное дело их заводить, только прислушался, настроился и пользуйся бесплатным цирком.
Пятый этаж. Над нами только Бог. Лифт не предусмотрен и балкон тоже. Полное отсутствие всякого присутствия. Но жаловаться грех, грех, все хорошо, все, а чего, действительно, много ли ему надо!!! Дирекция долго будет попрекать меня за неблагодарность, облагодетельствовали, а он не внял, не понял. Ах, народ!
Зато за 10 дней мылся уже раз 6, если в баню бы сходил, оставил 96 коп. да на пиво, вот те два рубля и сэкономил. А уж какое блаженство, когда свое и хоть спи в ванне, никто не имеет права тебя беспокоить. Хорошо! Нет, жить можно, жаловаться грех. Только вот с женой что-то не ладится.
Но эта книжка не для описания квартиры, а жизни в целом, в широком смысле слова жизни. В некотором роде продолжение дневников. Тех, коричневых, красных, розовых и, наконец, эта — серо-буро-малиновая. Но она ничего, симпатичная.
Мои окна выходят в парк, много деревьев и пространства под окнами. Виден балкон и окна Игоря Петрова, ходим, гостимся. Где-то на повороте строится кооператив Калягина. Из окна виден очень далеко огонь, огромный факел, жгут газ, а может быть, пожар, катастрофа какая, но это далеко, до меня эта катастрофа не достанет. Подумал, в этой квартире напишу гениальное произведение и чихнул — теперь придется писать. Рядом строится продовольственный магазин. Наше парадное приспособят под распивочную и писсуарную. Напротив наискосок строится школа: детишки устроят бедлам.
Спим на полу — роскошно, на мой вкус никакую бы мебель не приобретал, только письменный стол. Так по пустым комнатам и резвился бы — красота. Соседи в доме, все, конечно, из коммунальных квартир, не пропустят мимо, оглядят внимательно, пошушукаются — цирк.
26 марта 1967Все еще не вышел «Маяковский». Измотал вконец. Любимов окончательно забурел, «мы все полное дерьмо, а он на коне». На двух репетициях последних пахло карбидом. Когда выпускали «Героя», тоже пахло. Я запомнил этот запах на всю жизнь. Это были замечательные дни, начиналась новая жизнь, новое дело, я держал экзамен и был предельно свободен в действиях и словах, нет, волнение было колоссальное, но праздничное, восторгу что-то рождалось, а на всю суету было плевать 100 раз.
Любимов, не замечая, бросается из стороны в сторону, даже говорит противоположное себе. Но самое печальное, что он не замечает этого, ему кажется, он и вчера говорил то же что сегодня.
Хочу устроить сегодня разгрузочный день, но из кухни вкусно пахнет, очевидно, завтра будет этот день.
4–5 апреля 1967Надоели друг другу. Пора разбегаться. Все идет кувырком. Не на чем остановиться. Сменить профессию, что ль? Больно скучно стало, Любимов орет с утра до вечера. «Не много ль говна вокруг Вас, уважаемый патрон…»
«А режиссеры одни подонки»… В зеркало стало страшно заглядывать, хоть и не дамочка. Морщины, кожа висит грубая, красная, глаза уставшие, зеленые, злые — противные.
Вчера между «Павшими» вечерними и ночными «Антимирами» успели сбегать в Плехановку на 20 мин. заработать по червончику. Последнее выступление Маяковского состоялось в этой аудитории. Потеряли всякий смысл звезды, церкви, музеи, трава, дождь — все это скрыто стеной, пеленой и, самое ужасное, что не сосет, не тянет к ним, дно, равнодушие, тоска, пустота — физическое ощущение бесперспективности, скуки. Как-то поддерживает мысль о предстоящих съемках, разрядка и потом — Сегель на меня хорошо действует. Господи! Сделай так, чтобы это не разрушилось, иначе жизнь потеряет всякий смысл, хоть кое-что, хоть что-нибудь?!!
Не могу работать, в смысле писать, кстати, играть тоже не могу… Уперся лбом в угол, в тупик — замуровали, замуровали.
Еще раз скачки. В общей группе, несколько скучно. Но для начала сойдет. Окрепнут ноги, привыкнет спина.
Через час начнется прогон. Перешел на диету, на ночь сократил прием пищи. Кажется, вошел в норму. Но распускаться не надо, сгонять лишний жир очень трудно, приходится лишать себя многих удовольствий едовых, а это совсем тускло при нашей сумеречной жизни.
Застой. Надо всколыхнуть тину, подняться со дна, проснуться. Кардинально изменить что-то в жизни: развестись с женой, поменять профессию, уехать куда-нибудь, на год отключиться от Москвы, от жены, от театра, от друзей. «Лечь бы на дно, как подводная лодка, чтоб не могли запеленговать». Жуть, мрак, лень, тупость.
Начинают собираться артисты.
После первого акта шеф похвалил:
— Правильно работал во многом…
Да… Любимов после прогона: «Ну, вы, конечно, молодцы». Наконец-то, значит, что-то проярыщивается, господи, сжалься…
Жена пришла поздно с Конюшевым из ВТО.
— Отстаньте от меня, — и легла.
Пришлось выпить шампанское с Колькой. И выяснить, куда пропали звезды, церкви, храмы, осень, счастье…
8 апреля 1967Сдача управлению. Фурор.
Погарельцев. Я ошарашен. Это без дураков, гениальный спектакль.
Кирсанов. Впервые Маяковский зазвучал, как Маяковский.
Эрдман. Это лучший венок в могилу великого поэта.
Арбузов. Вы воскресили нашу молодость, за много последних лет я не помню ничего подобного. Мы повторяемся, а должен быть диалог.
Яшин. Это лучший спектакль этого театра.
Анчаров. Катарсис, я обливался слезами.
Золотухин. Я прошу, чтобы товарищи поразговаривали. Мы, 50 человек артистов, хотим знать нашу судьбу сегодня, сейчас… Мы не выпустим никого отсюда.
Смехов. Борис Евген., кроме того, что вы — руководитель, я знаю, что вы — друг театра.
Какой-то сложный у него ход был, никто не понял.
Родионов. Вы о спектакле, а не обо мне говорите.
Любимов, под конец всей бодяги закусил удила и попер на управление, на МК и т. д. Вспомнил всю трагическую историю, стоившую жизни человека с «Павшими». Бросил перчатку.
Пришла жена мириться и помешала. Вроде помирились, спали вместе. Вчера подсуетился к Марьямову, отдал ему «Стариков». Переживал, что поторопился. Надо было сделать кое-какие вставки, поправки. Сегодня звонил:
Родионов. Вы о спектакле, а не обо мне говорите.
Любимов, под конец всей бодяги закусил удила и попер на управление, на МК и т. д. Вспомнил всю трагическую историю, стоившую жизни человека с «Павшими». Бросил перчатку.
Пришла жена мириться и помешала. Вроде помирились, спали вместе. Вчера подсуетился к Марьямову, отдал ему «Стариков». Переживал, что поторопился. Надо было сделать кое-какие вставки, поправки. Сегодня звонил:
— Ну, что же, у меня осталось очень хорошее впечатление. Чувствуете слово, есть авторская страсть и вообще радостно, что это на очень хорошем литературном уровне. Но необходима, конечно, еще кое-какая работа. Есть несколько замечаний по композиции…
— Работы еще очень много. Я переживал, что поспешил.
— Но главное, что стоит работать, стоит. Для более конкретного разговора мне нужно еще раз прочитать, уже с какими-то пометками. Я приду 11 на просмотр, и мы встретимся и договоримся.
Вот это первый разговор с моим первым редактором, добрейшим человеком, «Дедом Морозом» Марьямовым.
Сейчас жду разговора с гл. реж. касательно завтрашней замены в «10 днях» для съемок… Надежд никаких.
Да. Разговора не получилось. Полное отрицание всяческих обещаний, вместо ответа — рычание. Пришел в Вишняки, к себе домой и настрочил заявление-письмо-притчу с просьбой забрать квартиру обратно, дабы она не стала притчей во языцех в устах руководителей, дать отпуск либо рассчитать на две недели. У меня были большие надежды на 8, в случае удачи наступило бы потепление и на моем фронте, но, кажется, только наоборот.
10 апреля 1967Конечно, я не показал заявление. Снова разговаривал после «Павших» с обоими.
— Ну что ты канючишь? И, прости меня, сейчас ты ведешь себя бестактно. Я тебе сказал: «Завтра посмотрю и скажу», зачем ты пришел сейчас? И почему ты так беспокоишься за них? Я понимаю, если бы ты отстаивал что-то свое, личное.
— Это было бы еще позорнее…
Полный раскардаш со своими же вчера-позавчера изложенными принципами.
Вчера был, несмотря на мои неудавшиеся разговоры, прекрасный день. Мы были с Николаем у гениального российского писателя Можаева Б.А. дома. Господи? Я предполагал после рассказа Глаголина, его существование в быту, но то, что я увидел своими зенками, как говорится, превзошло ожидаемое. Комплекс достоевщины…
Мы сидели на коммунальной кухне, среди веревок с пеленками, колясками (у него трое детей). Куча до потолка газет, банок, склянок, ведер с мусором, книг, холодильника, кухонных всяких нужностей. Это же помещение служит ему, когда он бывает дома, и кабинетом. Когда мы вошли, на одном из столиков, среди посуды стояла машинка, лежала чистая бумага на газетах и стило писателя.
— Вы извините, ребята, я не могу вас повести в комнаты, там малыши спят, а то разбудим.
Мы прихватили с собой «старку», Б.А. подал грибков собственного запаса, откупорил банку немецких сосисок и, выпив, стали разговаривать о жизни, в основном, о земле, о крестьянстве, о Кузькине. Я задавал ему вопросы, до жути смахивающие на корреспонд. штамп…
— Долго ли лежал «Кузькин»?
— Полтора года. Истинное его название «Живой»…
Трифоныч просил меня никому не давать читать, даже друзьям… «А то перепечатают, разойдется в списках и для нашего читателя будет потерян… А сколько он пролежит, это пусть вас не беспокоит… Денег мы вам дадим, сколько нужно… и как только в политике просвет отыщем, сразу пустим». И я, правда, никому не давал читать, никто не знал. Трифоныч просил переделать конец, иначе, говорит, сам бог только поможет, я отказываюсь…
— Кто из писателей вашего поколения достоин уважения, кого вы цените?
— Солженицын… Великий писатель… некоторые места в романе написаны с блестками гениальности… большой писатель… Афанасьев, Белов. Сейчас появились серьезные писатели.
— Как вы относитесь к Казакову?
— К Юрке?.. Хороший писатель, очень хороший…
— Как вы относитесь к Толстому?
— Как к нему можно относиться? Это бог… надо всеми… Но для меня еще к тому же его философия — моя религия.
Он много говорил о Толстом, а кругом летают мухи коммунальные и от них громадные тени. Вот как живет замечательный русский писатель… Пишет на кухне. А мы… стараемся оборудовать кабинет, устроить жилье, условия т. е. для творчества, удобствами вызываем вдохновение… покупаем чернила, бумагу… машинку, весь подобный инвентарь и только одного не хватает, одного не знаем, где купить талант, страсть…
11 апреля 1967Вторая сдача.
Ю. П. Пережимал, успокойся…
Лиля Брик. Я много плакала… и даже не там, где одиночество, тоска… лирика… я плакала на «Революции», на патетике, потому что, эта патетика его, чистая, первозданная. Это наша революция, это наша жизнь. Этот спектакль мог сделать только большевик, и играть его могут только большевики.
О. Ефремов. Я очень любил этот театр и Любимова со дня его появления (театра), но где-то глубоко, в душе я не совсем соглашался, потому что иначе мне нужно было в чем-то изменять своим принципам, эстетич. понятиям. Но этот спектакль меня потряс и окончательно выбил из меня мои сомнения… я плакал, волновался, это, конечно, лучший спектакль, необходимый нашему народу в этот великий год. И будет преступлением перед народом, перед партией, если он не пойдет…
Вик. Шкловский. Чтобы не плакать, я буду говорить несколько в бок… Пушкина открыли футуристы, вы открыли для нашей молодежи Маяковского… Это исторический спектакль, он освежает нам историю настоящую и будущую, глубоко партийный спектакль. И Лиля, помнишь ты это или нет, Маяковский любил говорить… «Поэт хочет, чтоб вышло, а чиновник, мещанин… как бы чего не вышло…» Позвольте поцеловаться.
Чухрай. Бывает патриотизм и бывает патриотизм профессиональный, так же, как любовь просто и любовь профессиональная… Я протестую, чтобы профессиональные патриоты защищали от нас Советскую власть. Я это говорю, как старый коммунист — с начала войны — это высокопатриотичный спектакль.
Баркан. О проблеме актера в этом театре и о взаимоотношениях его с режиссером. О диктатуре режиссера, это злые, завистливые сплетни… Таких актеров, превосходно владеющих точным донесением мысли, владеющих пластическими, ритмическими средствами выразительности, нет ни в одном театре. Я это утверждаю… Воля актера творчески раскрепощена и точно направлена режиссером в нужную для общего успеха сторону… И теперь надо на наших диспутах поставить на повестку дня вновь вопрос о мастерстве актера, — что это такое? Сегодня я, может быть, впервые понял, как неверно мы толкуем это понятие, и пришло время заговорить об этом с новых сторон, в новом освещении.
Мы актеры, режиссеры, осветители, пост. часть — все профес. люди театра долгое время не могли ставить, писать, снимать так, как этого требует совесть художника, так, как этого требует время… И произошла дисквалификация: вот такая пьеса, со скудным запасом мысли и с таким же обсужден., чего там обсуждать было, все ясно. Этот спектакль заставляет нас по-новому осмыслить нашу жизнь, наше поведение и поступки с революционных позиций, с позиций постоянного внимания к проблемам времени. И какие возможности у театра… Доселе неиспользованные… Поэзия… была забыта совсем, а мы искали, чего бы такое поставить…
12 апреля 1967Обсуждение «Послушайте» в Управлении. Многое, если не все, записал.
— Дайте ему (Маяковскому) хоть после смерти договорить. — Шкловский.
Спектакль не принят, репетиции продолжаются в Ленинграде, снова горю синим светом. Ну что мне делать? Жена говорит — делай шаг! — Какой шаг? Подать заявление? Как я вывернусь из этой авантюры — «Ничего, подождут, кино не к спеху». Сволочи, все, надо поступать решительно, но как? Чувствую, что произойдет нечто мерзкое, самовольный отъезд с гастролей — увольнение по статье.
Ладно, надо собираться с мыслями, послезавтра отъезд, и у меня дел невпроворот,
15 апреля 1967Ленинград.
Телеграмма Сегелю. Порядок, буду 19 24 21 привет Высоцкого.
— Володя, не забудь поговорить о моем деле.
Вообще, как-то исправилось настроение. А почему не так волком отнесся сегодня Любимов ко мне, «к моему делу», потому я подошел к нему с крестом, как черта спугнул.
Черный день, по-моему, первый такой.
Ю. П. А с вами у меня особый разговор. Вы сегодня играли просто плохо, просто плохо. Не отвечаете, не спрашиваете, все мимо, не по-существу, одна вздрюченность, вольтаж. Разве можно так играть финал, я просто половину не понял текста.
Кончать самоубийством рано. Мы еще попробуем подержаться, хотя тоска, конечно, смертная.
Сегодня идет дождь. Сижу в номере. Не могу писать. Репетиций по вводам нет. Зарежет меня театр, но вчерашний разговор где-то внутри родил во мне противодействие. Будет легче разговаривать и рвать. Надоело все. Спасает, когда вспоминаю Зайчика, Можаева, Романовского Кольку. Делается теплее, когда знаешь, что они где-то есть и ждут встречи. Еще можно жить. Неприкаянность. Нет, Ленинград, наверное, снова мне неприятен из-за моих личных переживаний.