Строго говоря, «сказочных» работ вообще не существует в природе. За просто так денег не дают. Любая работа – даже самая любимая – это бесконечный труд. Да, приятнее, когда этот труд проходит в окружении длинноногих и прекрасных (время от времени) балерин, да еще и – действительно – эпизоды безудержного полета фантазии в нем присутствуют.
Но по большому счету эти эпизоды – лишь составляющая (и не самая масштабная) работы балетмейстера. Хотя именно ради них можно терпеливо перемалывать все остальное. Остального, надо сказать, гораздо больше. В основном это бесконечная, занудная, утомительная деятельность, которую можно обобщить словом «административная». Эта деятельность крайне далека от полета творческой фантазии, но именно она создает фундамент постановки. Ведь любой балет – это сложнейшая многомерная конструкция (да еще и подвижная), в которой задействовано множество совершенно разных людей и столь же разнообразных ресурсов. Выстроить этот механизм и управлять им – это гораздо больше, чем придумать собственно балетную постановку: со всей хореографией, мизансценами, декорациями, музыкальным и световым оформлением и так далее, и тому подобное. И не надо думать, что прожекторами занимаются осветители, афишами – отдел рекламы, а оформлением сцены – декораторы. Они – сами по себе – так назанимаются, что все не то что рухнет, а даже не воздвигнется. Простой пример: чтобы сказать «балет», нужны, казалось бы, только голосовые связки… ах да, еще рот – для артикуляции (чтобы вышло слово, а не тупое мычание)… ах да, еще легкие (вдоха-выдоха не то что слова, мычания не издашь). Но главное – нужен центр управления всем этим. Мозг. Так и с балетом (да и со всем чем угодно). Безусловно, можно делегировать полномочия соответствующим службам. Но прямое руководство надежнее.
А еще добавьте ко всем этим техническим надобностям то, что собственно танцевальная труппа – собрание живых людей. Талантливых, амбициозных, каждый со своими «закидонами» (как грызутся между собой эти нежные длинноногие сильфиды – никаким рыночным торговкам и не снилось). Если не выстроить закулисные взаимоотношения – и на сцене выйдет полный раздрай.
Впрочем, оказалось, что чувство «я у руля» радует меня почти так же сильно, как тот самый безудержный полет фантазии и возможность воплощать его в реальности. Руководить, командовать, отдавать приказы, даже сурово хмурить брови при необходимости – для меня не только тяжкий крест, но и источник наслаждения. Ощущение собственной власти – это здорово. Если бы не это чувство, на одном полете фантазии я далеко не улетел бы. Сломался бы. Бросил.
Но мне все это нравится. Утомляет – да, но – нравится. Нравится повелевать, деля свою власть разве что с дирижером, режиссером и продюсером (кто-то же должен искать для новой постановки исходный капитал). Но при должном подходе и эти персоны оказываются подчиненными.
Правда, при всем восторге созидания власть – это непрерывное напряжение. Ибо ответственность – прежде всего внутренняя: хочется ведь, чтобы творение получилось именно таким, каким пригрезилось творцу (мне то есть). Стремясь к идеальному воплощению замысла, становишься черствым, жестким (а иногда и жестоким), циничным. И даже длинноногие прекрасные сильфиды превращаются в инструмент художника, в материал, уже не вызывая первоначального вдохновенного параэротического трепета.
Кроме одной, которая – чудо.
Но она, увы, сейчас выступать не может.
Передать не могу, как меня это огорчает. А ведь, чтобы творить Действо (волшебство, колдовство, шедевр, как угодно назовите), балетмейстер, как и любой художник, должен быть абсолютно уравновешен.
Когда Вера покинула сцену, я какое-то время вообще не мог ничего создать: возникающие в сознании образы тут же разбегались, рассыпались, как галлюцинации у больного белой горячкой. Бог мой, как я злился! Надеюсь, Вера этого не заметила. Моя маленькая Вера – такая хрупкая, такая нежная и воздушная, что, кажется, лучи света пронизывают ее, как хрустальную подвеску, насквозь, превращаясь в результате в радугу. Ей не нужны длинные объяснения, она способна с полувзгляда понять и воплотить самые смутные мои образы, рисуя их безукоризненно верными (недаром она – Вера), точно выражающими мой замысел движениями. Не будь ее, я давно стал бы законченным мизантропом, как многие представители моей профессии. Она мой ангел, моя муза, мое вдохновение…
И теперь это вдохновение сидит дома с расплывшейся от беременности фигурой и страдает от изжоги, поедая при этом клубнику в майонезе (такая вот забавная вкусовая аберрация), а настроение ее скачет от экстатического восторга до панического отчаяния – за десять секунд. И все из-за чего? Кто бы мог подумать, что это воздушное, почти неземное существо, созданное для танца и воплощающее собой танец, может превратиться в квохчущую наседку, способную думать исключительно о своих птенчиках. Даже если птенчик всего один, и то в проекте.
Самое удивительное, что даже в этом состоянии она смогла послужить для меня (или это я сумел найти в ней?) источником вдохновения, если можно назвать этим возвышенным словом то темное, низменное, почти животное чувство, на волне которого я создаю «Мемуары гейши». Это не балет в привычном понимании этого слова. То есть с точки зрения хореографии и всего прочего это именно балет, но его идея, тот посыл – то, что будет изливаться со сцены на зрителя, – противоположно всем принятым канонам. Балет – это ода красоте, небу, духу, вдохновенное действо, в котором сливаются воедино великолепие музыки, красота человеческого тела, эстетика его движений, восторг его страстей.
В «Мемуарах» страсти более чем достаточно, но совсем не той, к которой привык утонченный балетный зритель. Это страсть жестокости и откровенного, почти на грани порно, эротизма, отвратительно притягательное изящество узоров плесени, пожирающей живое дерево. Это сумрачная работа подсознания, ропот подавленных инстинктов, которому внезапно дали возможность быть услышанным. Красота цветущей на трупе орхидеи (орхидеи – паразиты, а вы не знали?).
Что еще более странно (ведь Вера, моя муза, не участвует в этой постановке, некому читать мои мысли), так это легкость, с которой я работаю над «Мемуарами гейши». Ни одна другая постановка не шла у меня настолько легко. Думаю, это потому, что танцовщики и танцовщицы на сцене не притворяются, не изображают «реализацию режиссерского замысла». Я лишь позволяю им быть самими собой, раскрывая и выплескивая вовне закулисную жизнь любой балетной труппы, весь ее сладкий яд.
Бог мой, как все-таки разительно Вера отличается от них от всех! Сколько помню, она скользит над закулисными театральными дрязгами, словно фея над колючим терновником – не раня ни легких ножек, ни прозрачных крылышек. Или даже – над кишащей червями навозной кучей (именно так, уверяю вас, выглядит балетная труппа изнутри). Но Вера, скользя над всем этим копошением, остается чиста и прозрачна, она недосягаема не то что для червей с их дрязгами, а даже для их миазмов. Поистине она подлинное создание света, почти неземное существо. И поэтому я, хоть убейте, не понимаю: на черта ей сдалась эта беременность? Она не идет Вере катастрофически. Нельзя же всучить эльфу навозную лопату. И, главное, почему именно сейчас ей вздумалось… Когда ее карьера на взлете. Когда обо мне начали говорить по всему миру, удосужившись наконец-то должным образом оценить результаты моего неустанного кропотливого труда, воплощающего в реальность безудержный полет моей фантазии – и? И вот, пожалуйста, ей вздумалось оборвать свой триумфальный взлет – оборвав попутно и мой. Единственное, на что я сейчас способен, – это выплескивать гнев и отчаяние через «Мемуары гейши».
Сегодня я встал раньше обычного. Выпил наскоро кофе, перекусил подсохшим куском пиццы («здоровая пища», которой поклоняется любимая моя жена, вгоняет меня в полное уныние) и уехал в театр. Несколько часов потратил на совещание с гримерами и костюмерами: условности условностями, а зритель должен не только чувствовать, но и видеть (но без чрезмерной детализации), что действие происходит в Японии начала прошлого века. В конце концов «Мадам Баттерфляй», сюжет которой разворачивается примерно тогда же, не поют ни в джинсах, ни в смокингах. Ах, какие эскизы рисовал великий Бакст для фокинских балетов! «Саломея», «Жар-птица», «Отдых фавна» – дух захватывает от его работ. Но где ж такого взять? Приходится обходиться теми, кто есть. А им пока втолкуешь… Потом пришлось «втолковывать» осветителям…
Когда-то мы ехали в театр вместе с Верой: я – постановщик, она – прима, воплощающая замысел творца. Я тогда думал о ней постоянно: образы, идеи, репетиции… Сейчас, когда я отправляюсь в театр, Вера остается дома – во всех смыслах этого слова. То есть и мысли мои о ней – тоже. В театре и без того есть о чем подумать помимо феи, трагически замурованной в четырех стенах нашего дома и в огрузневшем своем теле. Представьте, каково Паганини было бы лишиться своей скрипки. Вот я и стараюсь не вспоминать.
Когда-то мы ехали в театр вместе с Верой: я – постановщик, она – прима, воплощающая замысел творца. Я тогда думал о ней постоянно: образы, идеи, репетиции… Сейчас, когда я отправляюсь в театр, Вера остается дома – во всех смыслах этого слова. То есть и мысли мои о ней – тоже. В театре и без того есть о чем подумать помимо феи, трагически замурованной в четырех стенах нашего дома и в огрузневшем своем теле. Представьте, каково Паганини было бы лишиться своей скрипки. Вот я и стараюсь не вспоминать.
04.09.2042. Город.
Интернат Св. Сесилии. Жанна
Классная комната залита солнечным светом, в котором, если приглядеться, можно разглядеть танцующие золотые искры пылинок. Это, впрочем, совсем не значит, что в школе не следят за чистотой, убирают здесь добросовестно, я знаю это не понаслышке, сама работала здесь когда-то. Но мелкая неуловимая пыль присутствует всегда и везде, тем более в бурливом непоседливом детском царстве. К середине урока эта пыль уляжется.
Учительница, чуть улыбаясь, стоит возле доски. Совсем молоденькая, не старше двадцати пяти, она каким-то волшебным способом царит над классом, приковывая к себе внимание двадцати юношей и девушек, которые не так уж намного ее младше. Это значит, что у нее настоящий педагогический дар и она будет очень хорошей учительницей. Если, конечно, сумеет сохранить чистоту, что светится сейчас в ее светло-карих, как янтарь, глазах. Если не очерствеет душой. Это, увы, нередко случается с педагогами. И трудно их за это винить: работать с чужими детьми и так нелегко, а если уж это дети из тех, кого называют неблагополучными… Хотя как дети могут быть неблагополучными? Несчастными, скорее. Как эти, интернатовские – наполовину брошенные, одинокие. Даже настоящее сиротство, быть может, легче, чем это вынужденное одиночество детей, родителям которых некогда, которые, сражаясь за кусок хлеба, не имеют возможности заботиться о домашнем уюте, быть настоящими родителями. Сирота изначально помнит, что у него никого нет, потому ни на кого не рассчитывает, никого не ждет, ни о ком не скучает. Тоскует по ушедшим в лучший мир родителям – это да, но не скучает. Как эти. У которых есть близкие, но близкие – далеко. По-моему, это куда тяжелее сиротской изначальной безнадежности.
А есть здесь и те, кому еще хуже. Те, которые попросту не нужны своим родителям, мешают их работе, карьере, мешают в полной мере наслаждаться жизнью. Не особо задумываясь, не мучаясь, они спроваживают своих деточек с глаз долой… и, согласно поговорке, выкидывают их из сердца вон. Довольствуются короткими встречами в выходные. Равнодушными, словно по обязанности.
Я – из тех родителей, у которых «нет возможности», и ловлю каждый шанс, чтобы побыть рядом с тем, ради кого я торчу сейчас в коридоре, заглядывая через неплотно прикрытую дверь в залитый осенним солнцем класс.
Наверное, мне вовсе не стоило иметь детей, но, сколько я себя помню, я всегда мечтала о детях. Хотя бы об одном ребенке. Я ведь сама воспитанница такого же интерната. Разве что в моем не было таких чистых и светлых классов, а учителя носили серую полицейскую форму. Мать родила меня в тюрьме (где и умерла от туберкулеза, едва мне исполнилось пятнадцать), а насчет отца я и вовсе ничего не знаю. Какой-нибудь, наверное, был, не бывает же непорочных зачатий. Но мать ничего не могла сказать. И не потому, что не хотела – просто не помнила. Может, этот, может, тот, а может, еще кто-нибудь. Наш интернат помещался в постройках бывшего, давно опустевшего монастыря. После очередной войны за его оградой доживали скудный век калеки – «народная» компартия постаралась как можно тщательнее очистить от них городские улицы, вдруг увидят иностранные туристы. Потом, когда калеки перемерли, монастырь отдали под психбольницу, а затем устроили интернат для детей заключенных. Порядки в нем не слишком отличались от тюремных, только «контингент» не успел еще совершить ничего дурного. Превентивное, так сказать, наказание. Впрочем, в этом, наверное, был какой-то смысл – бесстрастная статистика не врет: процент преступников среди выпускников моего интерната (и прочих аналогичных) в разы превышает «нормальную» долю. Словно на роду написано: раз отец (мать) в тюрьме, значит, и тебе дорога туда же. Только подрасти.
Но я с самого раннего детства решила твердо: эта дорога – не для меня. Не хочу. Не хочу бояться и оглядываться. Не хочу вздрагивать при виде полицейского мундира. А значит, нужно жить в ладах с законом. И еще важнее – в ладах с собственной совестью. Она-то точно все видит.
Практическое исполнение детской клятвы встретило на своем пути невероятное количество трудностей. Ну, время такое нынче. Скользкая стезя порока не раз тянула меня к себе. Я упиралась отчаянно, но, бывало, и переступала грань между законопослушностью и преступлением. Хотя вряд ли мои грешки можно назвать преступлениями, проступками разве что. Ну и надеюсь, что не сильно навредила другим людям.
Несмотря на почти тюремное детство (а может, и из-за него), в юности я была вся во власти романтических грез – спасибо десяткам поглощенных мной любовных романов. Разумеется, все их сюжеты я примеривала на себя, мечтая о том, как когда-нибудь на меня, такую невзрачную, взглянет прекрасный Он (разумеется, разочарованный в пустых, до глянца ухоженных красотках)… и, оценив по достоинству мои чистоту и честность, подаст мне руку… ну да, и будет нам счастье. Очень смешно. Хотя… Шарль Перро ничего не писал о том, что Золушка была красавицей. Добрая и трудолюбивая она была – и ей воздалось (сейчас думаю: на черта Принцу было ее трудолюбие и как он ухитрился оценить ее доброту – по манере танцевать, что ли? Ну вот разве что несветскость, неискушенность привлекли).
Очень смешно, но сценарий «Золушка» для меня, в общем, исполнился. Не могу сказать, что Он был прекрасен. Но и чудовищем тоже не был. Мужик как мужик, из этих, новых «хозяев жизни», да еще и с хорошими корнями, из респектабельной семьи, для которых обеспеченность – это что-то само собой разумеющееся. И я даже не могу сказать, что я его придумывала, наделяя какими-то сказочно прекрасными качествами. Тоже нет. Прекрасен, сказочно прекрасен был сам сюжет: Золушка и Принц. До сих пор ума не приложу, какой такой каприз сподвигнул Принца начать игру в строительство семьи. Хотя какой там семьи! Думаю, ему нравилось чувствовать себя вельможей, облагодетельствовавшим нищенку. А я, разумеется, глядела на него как на благодетеля (что при моем довольно едком характере удивительно). Нет, разумеется, никакого официального брака не было, да я и не рассчитывала. Когда родился Петр, «благодетель» то ли перестал чувствовать себя центром моей вселенной, то ли ему попросту надоела эта игра – и он вышвырнул нас на улицу, пообещав на прощание, что я никогда не смогу вернуться к «нормальной» жизни.
Уж не знаю, что он имел в виду. Жизнь на улице не была для меня внове и потому не особо пугала. Я просто вернулась к тому, с чего начинала. Правда, с ребенком на руках и разбитой сказкой в сердце. Но приютские дети не приучены скулить. Они приучены полагаться только на себя. Я, привыкшая выкарабкиваться из любых обстоятельств, отнеслась к жизненному повороту вполне стоически. Так человек, бредущий по трудной дороге, радуется неожиданно пойманной попутке, но не слишком огорчается, когда приходится ее покинуть. Попутка и есть попутка. До цели она не довезет. Помогла быстрее и комфортнее преодолеть какой-то участок пути – и спасибо. Потом вылезаешь и снова идешь пешком. Так что впадать в отчаяние и рыдать о сломанной жизни у меня и мысли не было. Да и какое может быть отчаяние, если у меня теперь был Петр. Да, ребенок на руках создает невероятное количество трудностей, хотя бы потому, что сильно связывает эти самые руки. Но в то же время существование ребенка дает невероятные же силы – потому что теперь у жизни есть смысл!
Первоначальные тяготы (ох, даже вспоминать не хочется) как-то одолелись, все более-менее устроилось: Петр оказался в интернате, а я вернулась к доступным способам заработка – уборщицей, консьержем, дворником и тому подобное. Да, приютским не светят оксфорды и гарварды, их не ждут министерские кресла, зато приютские неприхотливы и не боятся «грязной» работы. Хотя Петру я надеюсь (со всей доступной мне страстью) дать действительно хорошее образование. Он у меня очень умный мальчик, все учителя это отмечают. Сообразительнее, а главное – собраннее и упорнее сверстников. Упорство у него – от меня. Но своей судьбы я для него, повторяю, не хочу. В погоне за лишним центом я нередко меняю работу, часто работаю сразу в нескольких местах, экономлю, ютясь по съемным углам с «понаехавшими» гастарбайтершами, и откладываю каждую крошечку. Что ж, за последние одиннадцать лет удалось собрать уже довольно много, если не грянет каких-нибудь катаклизмов, мой Петр будет учиться в университете. Сейчас его очень хвалит преподаватель программирования, говорит, что мой сын – настоящий талант в этой области.