Двухчасовая прогулка - Вениамин Каверин 8 стр.


Трубицын очень нравился Верочке — это тоже было почему-то важно. Конечно, надо было окончить университет, но Павел Вадимович получил назначение: на два или, может быть, три года он отправлялся в Джакарту.

И вот прошли эти три утомительных года в Индонезии, где она задыхалась от всепроникающей сырости — ложилась в мокрую постель, а вставая, надевала мокрый халат, — где однообразные дни проходили в узком кругу работников посольства, где она как раз и занималась преподаванием литературы в школе и где поняла, что не любит и никогда не любила мужа. Она мечтала о ребенке — какое там! Павел Вадимович считал, что нет необходимости усложнять и без того сложную жизнь.

Маша не могла дождаться возвращения, но когда они вернулись, отношения с каждым днем становились все холоднее. Теперь Маша смотрела на мужа другими глазами. Оказалось, что он мелочно ревнив — еще в Джакарте она получала выговор за то, что разговаривала лишние пятнадцать минут с молодым человеком. Он был любезен и разговорчив только на людях, а дома молчалив и, что особенно поразило Машу, негостеприимен. Нельзя было отказать ему в некоторых достоинствах — он, например, любил чистоту. Но Маша почему-то раздражалась, видя его по воскресеньям в переднике, с пылесосом в руках.

По-прежнему он любил бывать в гостях, и даже чаще, чем прежде, — ведь теперь он был женат на молодой женщине. Рассказы, которые он повторял, перевирая, Маша выучила наизусть. Он был скуп, а она презирала скупость. Маша стала заниматься французским, ей хотелось поступить на работу, а он требовал, чтобы она занималась хозяйством: Ссоры кончились тем, что она не долго думая продала все его подарки — в том числе какой-то драгоценный браслет, переходивший из поколения в поколение, — и заплатила вперед за пятьдесят уроков.

Трубицына чуть не хватил удар, он осмелился замахнуться на Машу, и тогда она сложила вещи и ушла к Поповым. Павел Вадимович уехал за границу, вернулся, снова уехал. Они разошлись, хотя дружеские отношения впоследствии восстановились...

Ах, как горько жалела она теперь, что поддалась уговорам мужа и ушла из университета. Каким интересным, содержательным делом казалось ей теперь преподаванье литературы, о котором так много спорили — «почти каждую неделю в газетах появлялись статьи.

Она старалась не забывать французский — кто знает, может быть, когда-нибудь пригодится. И все-таки забывала.

Встреча с Коншиным поразила ее. Все в нем казалось ей неожиданным, да и не только казалось. Собираясь на свидание, он забыл переодеться, приехал в поношенном костюме, небритый — а ведь, без сомнения, надеялся на то, что он называл «отдохнуть». Под старым пиджаком чувствовались худые крепкие плечи, сильные руки, и, увидев его впервые у себя в передней близко, в двух шагах, Маша побледнела, как всегда, когда не могла справиться с волнением. Он пытался ухаживать за ней, а потом увлекся, стал рассказывать о своих институтских делах и уснул, когда она ушла на десять минут, — этого в ее жизни еще не случалось. «Кружится голова», — все повторял он. Так ли? Она не знала. Кружилась у нее — в этом не было никакого сомнения. И ведь как странно! Когда она расспрашивала о нем Ватазиных, она заранее знала почти все, что они о нем скажут. Ей даже казалось, что она знает больше, чем они, потому что заранее вложила в него свои давно установившиеся представления о человеке, которого она непременно должна была встретить и полюбить. Самое главное заключалось не в том, что он не был похож на других, не в его неожиданностях и странностях, а как раз наоборот — в сходстве с тем неизвестным, воображаемым человеком, образ которого непонятно как и почему сложился из прочитанных книг, кинофильмов, всего передуманного и пережитого.

Он пообещал позвонить и не позвонил — так долго, две недели! Маша смотрела на проклятый молчаливый телефон, как на притаившееся загадочное существо, которое в одно мгновение могло сделать ее счастливой. А когда это наконец произошло — ведь надо, надо было притвориться сдержанной, спокойной!

Так не бывало с ней еще никогда, и она радовалась, и ужасалась, и доказывала себе, что если даже они останутся только друзьями, все равно она счастлива этим нахлынувшим, неожиданным и долгожданным чувством.

34

В Пущине, где был крупный биологический центр, не оказалось подходящего помещения, если только это не было поводом для отказа. Разговор с ректором университета, одновременно и деловой и сердечный, кончился неопределенно.

Может быть, это было преувеличением, но за каждой неудачей Петру Андреевичу мерещилась теперь представительная фигура Осколкова с его неестественно голубыми проницательными глазами. Казалось, что он даже не очень старался скрыть, что следит за каждым шагом Коншина, — это было для него характерно. Вдруг он позвонил Петру Андреевичу и сказал, что убедил директора в необходимости расширить отдел.

— Два мальчика кончают медико-биологический факультет Второго медицинского института. Я говорил с ними. Мне кажется, что они вам пригодятся.

Это был ход, которым Врубов и Осколков старались доказать, что они не только не разгоняют отделено и заботятся о его укреплении. Мальчики были умные и, по-видимому, способные. В другое время Коншин охотно взял бы их, но теперь это значило бы, что отдел не упразднен, а как бы упразднен, и, следовательно, об уходе не может быть и речи.

Петр Андреевич написал докладную, отказался, директор ответил ему приказом. После этого мальчиков отправили к Левенштейну, который немедленно завалил их технической работой, а приказ и копия докладной отправились в «склочную папку».

И дальше день за днем пошли получасовыё разговоры по телефону, обсуждение всевозможных вариантов, хлопоты, на которые не было времени, встречи с Машей, на которые время все-таки находилось.

Незаметно, постепенно она вошла в круг близких людей, для которых жизненно необходимо было отменить приказ и восстановить отдел. Уволенные сотрудники оставались на своих местах, и они же должны были подавать на конкурс — эта бессмыслица в особенности ее возмущала.

— Вам не кажется, что я стала вашей внештатной сотрудницей? — однажды спросила она Петра Андреевича.

Теперь он встречался с Машей почти каждый вечер, а хотелось, хотя он себе в этом не признавался, видеть ее каждый час. Поводы были не нужны, но повод всегда находился, потому что все, что Коншин делал, спасая свой отдел, знала и одобряла (или не одобряла) Маша.

35

— Вы просто свалились мне на голову вместе со своим отделом. И я иногда просыпаюсь со странным ощущением, что со мной происходит то, что в эту минуту происходит с вами.

— Да. И у меня то же ощущение. Точно не недели прошли с тех пор, как мы познакомились, а годы.

Они разговаривали в Лоскутове — Петр Андреевич впервые пригласил Машу к себе.

— Вот так я и живу, — сказал он, показывая ей свою кое-как прибранную квартиру, в которой вопреки его усилиям чувствовалась неустроенность одинокого человека. — Вы не думайте, что у меня всегда такой беспорядок. Сейчас моя Ольга Ипатьевна больна, а то она со мной обращается строго. Требует, например, чтобы дома я ходил в мягких туфлях. И восхитилась, когда один шотландец, войдя с улицы, снял с ботинок тоненькие галоши. Даже сказала: «Вот это человек!»

— И была совершенно права, — откликнулась Маша, вынимая из сумочки другую маленькую прозрачную сумочку, в которой лежали хорошенькие домашние туфли.

Зато в полном порядке было все, что относилось к музыке, прекрасный новый проигрыватель и пластинки в конвертах, аккуратно стоявшие в камерах полированного низкого шкафа.

— Вы любите музыку?

— Да, очень.

— Тогда мы с вами как-нибудь непременно поедем к Поповым. Это мой любимый дом со студенческих лет. Ирина Павловна, мать Верочки, преподает в Гнесинском и устраивает у себя музыкальные вечера. Помните, я говорила вам о Верочке Поповой?

— Помню. Она замужем за Ватазиным.

— Да. У них я тоже бываю, но редко. А кстати, почему вы однажды назвали его беднягой?

— Как его здоровье?

— Он поправляется. Так почему же?

— Что же хорошего? Три инфаркта.

— Нет, вы думали о чем-то другом.

Коншин смутился.

— Давайте-ка лучше ужинать.

Она посмотрела на него, поджав губы. Он опустил глаза.

— Ну хорошо. Только позвольте мне сегодня быть хозяйкой, — сказала она, когда Коншин принес из кухни белую скатерть. — Не нужно ничего убирать со стола. Вы ведь дома не обедаете?

— Иногда. По субботам.

— А завтракаете и ужинаете на кухне?

— Да.

— Вот и мы пойдем на кухню. Есть мне не хочется, а чаю выпьем. Приготовить нам что-нибудь?

— Да. Начнем с устриц и бордо, а потом, пожалуйста, приготовьте мне салат и филе соус мадера.

Она улыбнулась.

— А не угодно яичницу с колбасой? У вас есть колбаса?

Она улыбнулась.

— А не угодно яичницу с колбасой? У вас есть колбаса?

— Ветчина.

— Еще лучше.

— М-да, — задумчиво сказал он, глядя, как она ловко накрывает на стол, разбивает и размешивает в стакане яйца. Она вопросительно посмотрела. — Нет, ничего, ничего...

— А теперь вернемся к Ватазиным, — сказала Маша, когда яичница была съедена и они пили чай. — Я жалею Верочку.

Коншин промолчал.

— Полно, я же все знаю. И не только я. У этой вашей Кременецкой странная черта: она не только не скрывает свои романы, а, напротив, рассказывает о них на всех перекрестках. Закройте рот — дружески посоветовала она Коншину, глядевшему на нее с изумлением. — Очевидно, ей хочется, чтобы весь мир знал о ее победах. Верочка говорила, что когда Кременецкая была вашей любовницей, об этом тоже все знали. И жалели, потому что вас любят в Институте. Ах, боже мой, да что же вы так смутились? — спросила Маша с досадой. — Мне хочется помочь Верочке, и я решила, что вы, может быть, посоветуете что-нибудь как... Ну, словом, как специалист по Кременецкой.

Коншин не мог удержаться от улыбки.

— Ну вот! Вы уже смеетесь, хотя, в сущности, все это совсем не смешно. В самом деле, — рассуждала она, — вы вон какой здоровый и крепкий и можете одним ударом сбить с ног человека, а Георгий Николаевич рыхлый, слабый, близорукий и выглядит в своих очках с толстыми стеклами старше своих лет, а ведь ему только сорок четыре. Вы, может быть, легко прошли через эту, ну, скажем, любовь, не знаю уж, что там у вас было.

— Нет, трудно.

— Тем более. Даже вам было трудно! А Георгий Николаевич... Ведь ему в буквальном смысле грозит верная смерть. Вы даже представить себе не можете, как он мучается. — Она помолчала. — Они оба мучаются. Георгий Николаевич потому, что таится и убежден, что Верочка ничего не знает. А она — потому что знает и боится, чтобы он, боже сохрани, не догадался об этом.

— И ревнует? — спросил Коншин.

— А как вы думаете? Но изо всех сил старается не показать. И ведь они любят друг друга. Но они уже девять лет женаты, в отношениях близости что-то теряется, и мужчина, мне кажется, чаще, чем женщина, невольно начинает томиться, тосковать. Мы с Георгием однажды говорили об этом, разумеется, отвлеченно, без имен и даже, как ни странно, почти без слов. Мы как бы обменивались мыслями. И вот что я услышала в этом разговоре: «Ведь никто не страдает оттого, что я близок с другой. Неужели у меня нет права на «свое», на ту долю полной свободы, которую мне подарила судьба? Подарила или наказала — кому, в конце концов, до этого дело?» Конечно, он так себя спрашивает только в полной уверенности, что Верочка ничего не знает.

— И что же вы ему ответили?

— Я только дала ему понять, что ему надо рассказать жене все без колебаний и размышлений. Но вам я могу сказать, что виноваты, мне кажется, оба.

— Почему?

— Потому что все началось задолго до Кременецкой. Оба, не задумываясь над своими отношениями, как бы привычно «принимали» друг друга. Дни летят, повторяются, отщелкиваются, как на счетах, — и нет ничего легче, как просмотреть поворот. Ну, а что представляет собой ваша Кременецкая? Что она за человек?

— Она прежде всего женщина, а потом уже человек. Проходя мимо нее, мужчины оглядываются, это я замечал много раз.

— Так хороша?

— Да не так уж и хороша, однако оглядываются. И больше того: как будто заставляют себя отрывать от нее глаза.

— И ей это нравится? Впрочем, оставим это, — вдруг быстро сказала Маша. — Дайте мне сигарету. Я редко курю, а сейчас захотелось.

Они закурили.

— И простите, — она слегка побледнела, — это было бестактностью, что я стала расспрашивать. Я вижу, что вам неприятно. Больше не буду.

36

Да, непременно надо было притворяться сдержанной и одновременно совершенно свободной от него, а это было почти невозможно. Кем она была для него? Одинокой женщиной, о которой каждый мужчина думает: «А почему бы и нет?» Машинисткой, которая притворяется, что любит свою работу и нисколько не жалеет, что за год до окончания ушла из университета? Как обидно он удивился, узнав, что Маша легко читает и немного говорит по-французски! Она была никто для него. В этом разговоре она держалась так непринужденно не потому, что была на одном уровне с ним, а потому, что пересилила себя и осмелилась так держаться. И все это — неуверенность, смятенье, страх перед тем, что когда-нибудь должно было слупиться, непонятная слабость, охватывающая ее, когда они встречались, — все это она должна была скрывать от него. Влюбилась, как школьница, как девчонка! Скрывать, как бы это ни было трудно.

37

В неопределенности, в напряжении, которое сотрудники старались скрывать, делая вид, что все обстоит благополучно, мелькнул проблеск света. Секретарь одного из ученых советов Большой Академии, с которым Петр Андреевич почти не был знаком, позвонил, чтобы узнать, не хочет ли он выступить на бюро ученых советов.

— Поставим ваш доклад. Или отчет. Почему бы нам не устроить конференцию с вашим докладом?

В самом факте такого предложения была невысказанная, но подразумеваемая поддержка, и Коншин подумал, что Врубову и Осколкову подобный доклад, без сомнения, покажется попыткой сопротивления. Тем не менее он согласился. О далеких последствиях, которые вызвал этот шаг, показавшийся ему незначительным, он в лихорадке забот не подумал. Для него было не только важно, но лестно, что конференция в Большой Академии готовилась по поручению двух очень известных ученых, для которых Врубов, не говоря уж об Осколкове, почти не существовал.

Один из академиков позвонил Коншину и сказал, что им нужно договориться заранее, как жуликам, которые в случае возможного допроса не разошлись бы в своих показаниях.

— Надо, чтобы ни у кого не было сомнения, что конференция запланирована нами, — сказал он. — И что ни при каких обстоятельствах отменить ее невозможно.

Впервые за много дней Коншин вздохнул свободно. Он почувствовал подлинную заинтересованность в его деле — вот откуда этот доброжелательный, шутливый тон.

Но тотчас же последовал ответный ход — и рассчитанный метко.

Осколков вдруг вызвал его и, глядя прямо в лицо, сообщил, что в самые ближайшие дни состоится ученый совет, на котором Коншин должен выступить с отчетом за пять лет работы.

Во всех своих докладных, возражая против ликвидации отдела, Петр Андреевич с негодованием писал, что приказ был отдан без предварительного отчета, а теперь, когда в газете появилось объявление о конкурсе, когда все сотрудники считались уволенными, а он исполняет должность врио, вдруг понадобился отчет, да еще «с перспективой развития», как подчеркнул Осколков.

— По-видимому, как обычно, в четверг? — спросил Петр Андреевич.

— Возможно. Но повестка печатается пока без даты.

— Почему?

— По указанию директора.

Коншин усмехнулся.

— Так, может быть, в понедельник? — спросил он.

На понедельник была назначена конференция в Большой Академии.

— Да, возможно.

— Ну-с, вот что, — сказал Петр Андреевич. — Я не приду.

— Почему?

— Семейный праздник, день рождения бабушки.

— Но позвольте...

— Нет, не позволю, — чувствуя легкость, сказал Коншин. — Ученый совет был обязан выслушать мой отчет до ликвидации отдела. А теперь, когда в «Медицинской газете»...

— Явка всех заведующих обязательна, — сказал Осколков.

— А я не заведующий. Я — врио.

Осколков помолчал.

— Послушайте, Петр Андреевич, — мягким голосом начал он. — Вы же умница. Неужели вы не понимаете, что вопреки дурному характеру директора вы должны продолжать свое дело?

— Я его и продолжаю.

— Да, но свою энергию, драгоценную причем энергию, я не боюсь этого слова, вы тратите на защиту отдела. Дался вам этот отдел! В сравнении с вашими сотрудниками вы — на недосягаемой высоте.

— Позвольте мне самому оценивать своих сотрудников, — сдерживая себя, ответил Коншин. — Я бы, пожалуй, объяснил вам значение отдела, но для этого надо разбираться в вопросах, которые для вас по сей день недоступны!

Он вышел, хлопнув дверью, и, вернувшись в отдел, написал длинное, обстоятельное заявление об уходе. Черновик он не забыл оставить для «склочной папки». Это был шаг, который выходил далеко за пределы врубовской затеи. Прямое сопротивление разрушало задуманный план. Без заведующего «перестройка» отдела не удавалась.

38

Уход! Как легко выговаривалось это слово! Между тем что означал для него уход? Невозможность завершить то, над чем он работал долгие годы. Потерю соратников, которые верят, что ни один день, ни один час не были потрачены даром. Он бросал себя на полдороге. Уход от себя — вот в чем был подлинный смысл этого слова! Догадка и размышления, страстная защита своих догадок, смелое забеганье вперед, вглядыванье в будущее, терпеливая работа с каждым сотрудником, который терял надежду, отчаивался, сомневался, — все это принадлежало ему, и от всего этого он должен был теперь отказаться. Уход был потерей всей сложнейшей подготовки к главному, специально выведенных животных, новых приборов, сделанных его руками, всего, что было приспособлено, обдумано им, начиная с любой розетки, поставленной в надлежащем месте, и кончая всем строем его жизни, подчиненной рискованной задаче.

Назад Дальше