Ада, или Радости страсти. Семейная хроника - Набоков Владимир Владимирович 15 стр.


Что весьма кстати напоминает нам кое о чем. В каталоге библиотеки Ардиса под шифром «Exot Lubr»[65] значился роскошный фолиант (уже знакомый Вану благодаря услужливой барышне Вертоградовой), озаглавленный «Запретные шедевры: сто полотен из закрытых залов Национальной Галереи (Особый Фонд), отпечатано для Его Королевского Величества Короля Виктора». То была прекрасно переданная цветными фотографиями сладострастная и нежная живопись, которой итальянские мастера позволяли себе предаваться в промежутках между благостными Воскресениями, коих слишком много было написано за слишком продолжительное и слишком похотливое Возрождение. Сам фолиант был то ли утрачен, то ли украден, то ли укрыт на чердаке среди принадлежностей дяди Вани, между которыми попадались весьма причудливые. Ван никак не мог припомнить, чья картина нейдет у него из ума, но полагал, что вправе отнести ее к раннему периоду Микеланджело да Караваджо. Писанная маслом на безрамном холсте, она изображала двух нагих шалунов, мальчика и девочку, в увитом плющом или лозою гроте или вблизи водопадика, над которым свисают бронзоватые и истемна-изумрудные листья и огромные гроздья светозарного винограда, и тени и влажные отражения плодов и листьев волшебно сплетаются с прожилками плоти.

Как бы там ни было (это, скорее всего, чисто стилистическая связка), Ван ощутил себя перенесенным именно в этот запретный шедевр в тот послеполуденный час, когда все укатили в Брантом, а он с Адой загорал на бережку Каскада посреди лиственничной плантации Ардисова парка, и его нимфетка склонилась над ним и над его в подробностях выписанным вожделением. Волосы Ады, длинные и прямые, имевшие в тени ровный иссиня-черный оттенок, теперь, в самоцветных лучах солнца, обнаружили тона густо-русые, перемежающиеся темно-янтарными в прямых прядях, спадавших на ее втянутые щеки или грациозно разъятых приподнятым, словно бы вырезанным из слоновой кости плечом. Текстура, блеск и благоухание этих коричневатых шелков воспламенили чувства Вана в самом начале того рокового лета и продолжали мучительно и мощно воздействовать на него еще долгое время после того, как его молодое волнение отыскало в Аде иные источники неисцелимого блаженства. И в девяносто лет Ван вспоминал свое первое падение с лошади едва ли не с меньшей бездыханностью в мыслях, чем тот, самый первый раз, когда она склонилась над ним, и он овладел ее волосами. Они щекотали ему ноги, копошились в паху, они растеклись по всему его ходуном ходившему животу. Начинающий живописец мог видеть сквозь них вершинное достижение школы trompe-l'?il[66], монументальное, многоцветное, выпирающее из темного фона, облитое в профиль сгущенным караваджевым светом. Она нежила, она обвивала его: так оплетает колонну усик вьющегося растения, обматывая ее все тесней и тесней, все слаще покусывая ствол и наконец расточая силы в глубокой и алой мякоти. И был полумесяц, выеденный из листа винограда гусеницею бражника. И был микролепидоптерист, который, исчерпав латинские и греческие имена, создал такие номенклатурные элементы, как Мэрикизм, Адакизм и Охизм. И была она. Чья теперь это кисть? Распалительного Тициана? Похмельного Пальма Веккио? Нет, на венецианскую блондинку она похожа меньше всего. Может быть, Доссо Досси? Фавн, изнуренный Нимфой? Обессилевший Сатир? Этот твой зуб с новой пломбой язык тебе не натирает? Меня он ободрал. Шучу, моя цирковая черкешенка.

Миг спустя итальянцев сменили голландцы: Девочка, вступающая в пруд под маленьким водопадом, чтобы омыть волосы, и незабываемым движением выжать их, соорудив на лице выжатую гримаску – тоже незабываемую.

23

Все шло хорошо, пока мадемуазель Ларивьер не надумала дней пять полежать в постели: она растянула спину, катаясь на карусели при посещении Винной ярмарки, которая понадобилась ей, помимо прочего, в качестве места действия для начатого ею рассказа (о том, как городской голова удушил девочку по имени Рокетта), и к тому же по опыту знала, что жар вдохновения нигде не сохраняется так долго, как в la chaleur du lit. Предполагалось, что все это время за Люсеттой будет ходить вторая Маринина горничная, Фрэнш, наружность и капризность которой столь рознились от ясной грации и кроткого нрава Бланш, что Люсетта старалась при всякой возможности избавиться от призора ленивой служанки, предпочитая ему общество сестры и двоюродного брата. Зловещие слова: «Ну, если барчук Ван позволит тебе пойти» или «Да, я уверена, что барышня Ада не станет возражать, если ты отправишься с ней по грибы» похоронным звоном прозвучали над их любовным привольем.

Пока уютно устроившаяся дама описывала берег ручья, где так любила резвиться малышка Рокетта, Ада сидела на таком же бережку, читая и бросая мечтательные взгляды на гостеприимные можжевеловые кусты (нередко дававшие приют нашим любовникам) и на бронзовый торс Вана, босиком, в подвернутых бумазейных штанах, искавшего свои ручные часы, которые он, как ему сдавалось, обронил среди незабудок (Ван забыл, что отдал их Аде поносить). Бросившая скакалку Люсетта сидела на корточках у самой кромки воды, отпуская поплавать и снова ловя резиновую куклу размером с недоношенное дитя. Время от времени она сдавливала игрушку, и вода очаровательной струйкой била сквозь дырку, которую Ада, обнаружив дурной вкус, провертела в оранжево-красном тельце. Наконец, во внезапном приступе раздражения, временами овладевающего неодушевленными предметами, кукла изловчилась вывернуться из Люсеттиных рук и поплыла, несомая потоком. Ван сбросил под ивой штаны и вернул беженку восвояси. Ада после минутного размышления захлопнула книгу и сказала Люсетте, заморочить которую обычно не составляло труда, что у нее, у Ады, такое чувство, будто она вот-вот обратится в дракона, что она обрастает чешуей, зеленеющей прямо на глазах, что она, собственно, уже стала драконом и что Люсетту следует привязать скакалкой к дереву, дабы Ван мог спасти ее в самый последний миг. Люсетта невесть почему заартачилась, но грубая сила возобладала. Оставив гневную пленницу привязанной к ивовому стволу и «гарцуя» в подражание бегству и погоне, Ада с Ваном на несколько бесценных минут удалились в хвойные заросли. Судорожно извивавшаяся Люсетта как-то смогла оторвать одну из округлых ручек скакалки, мнилось, она вот-вот выпутается совсем, но тут дракон и рыцарь, все так же гарцуя, возвратились назад.

Люсетта наябедничала гувернантке, которая, совершенно превратно истолковав происшедшее (способность, проявившаяся и в новом ее сочинении), призвала к себе Вана и из-за ширм, заслонявших ее погруженную в смрад притираний и пота постель, попросила его не забивать бедняжке голову гилью, обращая ее в бедствующую сказочную деву.

На следующий день Ада сказала матери, что Люсетту не мешает помыть и что она ее помоет, нравится это гувернантке или нет.

– Хорошо, – ответила Марина (готовившаяся принять – в лучшем стиле Великосветской Марины – одного из соседей и его протеже, молодого актера), – только позаботься, чтобы температура в точности равнялась двадцати восьми градусам (как то было заведено с восемнадцатого столетия), и не позволяй ей оставаться в ванне дольше десяти-двенадцати минут.

– Превосходная мысль, – сказал Ван, помогавший Аде растопить котел, наполнить старую оббитую ванну и подогреть пару полотенец.

Девятилетняя да еще и немного отставшая в развитии Люсетта не была, однако, лишена иллюзорной зрелости, свойственной всем рыженьким девочкам. Подмышками у нее виднелась щетинка рыжего мха, припухлый холмик запорошила медная пыль.

Влажное узилище было готово, будильник обещал целую четверть часа спокойной жизни.

– Пускай сначала отмокнет, намылим потом, – дрожа, предложил Ван.

– Да, да, да! – вскричала Ада.

– Я Ван, – сказала стоявшая в ванне Люсетта, засовывая меж ног кусок багрового мыла и выпячивая блестящий животик.

– Будешь так делать, превратишься в мальчишку, – строго сказала Ада, тебе это ой как не понравится.

Девочка начала с опаской опускать ягодицы в воду.

– Больно горячо, – сказала она, – ужас как горячо.

– Ничего, остынет, – сказала Ада, – плюхайся на дно и расслабься. Вот твоя куколка.

– Пойдем же, Ада, бога ради, пусть ее отмокает, – повторил Ван.

– И запомни, – сказала Ада, – не смей вылезать из этой замечательной теплой воды, пока не услышишь звонка, вылезешь – умрешь, так сказал доктор Кролик. Как зазвонит, я вернусь и помою тебя, но сама меня не зови; нам нужно пересчитать салфетки и разобрать Ванины носовые платки.

Двое старших детей, заперев изнутри дверь Г-образной ванной, укрылись в ее боковом отростке, в закуте между комодом и давно пришедшим в негодность отжимным катком, где их не мог отыскать аквамариновый глаз ванного зеркала; и едва завершилось их бурное, неловкое сопряжение, сопровожденное идиотическим звяком отбивавшей на полке ритм пустой лекарственной склянки, как в этот укромный угол долетел из ванны звонкий Люсеттин крик, и служанка стукнула в дверь: мадемуазель Ларивьер тоже понадобилась горячая вода.

Двое старших детей, заперев изнутри дверь Г-образной ванной, укрылись в ее боковом отростке, в закуте между комодом и давно пришедшим в негодность отжимным катком, где их не мог отыскать аквамариновый глаз ванного зеркала; и едва завершилось их бурное, неловкое сопряжение, сопровожденное идиотическим звяком отбивавшей на полке ритм пустой лекарственной склянки, как в этот укромный угол долетел из ванны звонкий Люсеттин крик, и служанка стукнула в дверь: мадемуазель Ларивьер тоже понадобилась горячая вода.

Они прибегали к множеству разных уловок.

К примеру, однажды, когда Люсетта стала совсем несносна – из носу у нее текло, она непрестанно цеплялась за Вана, ноющая привязчивость ее начинала приобретать черты истинной мании, – Ван, собрав воедино все свое обаяние, красноречие и дар убеждения, заговорщицким тоном сказал:

– Послушай, душка. Вот эта коричневая книжка – самое ценное из моих сокровищ. Я пришил для нее особый карман к моей школьной тужурке. Уже и не сосчитать, сколько раз я дрался с дурными мальчишками, пытавшимися ее своровать. Смотри, что в ней есть (благоговейно листая страницы), – это самые прекрасные и прославленные из стихотворений, написанных на английском языке. Наример, вот это, совсем крохотное, сорок лет тому назад сочинил, обливаясь слезами, поэт-лауреат Роберт Браун, пожилой джентльмен, которого отец показал мне однажды стоящим под кипарисом на вершине обрыва близ Ниццы и глядящим вниз, на бирюзовую пену прибоя, – зрелище, которого каждый, кому его выпало видеть, никогда не забудет. Оно называется «Питер и Маргарет». Так вот, в твоем распоряжении, ну, скажем (поворачиваясь к Аде, чтобы важно посовещаться с нею), сорок минут («Да дай ты ей час, она даже «Mironton, mirontaine» запомнить не может»), – хорошо, пусть будет час, – чтобы выучить эти восемь строк наизусть. Мы с тобой (переходя на шепот) постараемся показать твоей злой и ядовитой сестрице, на что способна глупенькая малышка Люсетта. Если ты, радость моя (легко касаясь губами ее коротких волос), сможешь прочитать его нам и посрамить Аду тем, что не сделаешь ни единой ошибки, – только будь осторожна, не запутайся в here-there, this-that[67] и в других мелочах, – если ты сможешь сделать это, я отдам тебе эту ценную книгу на сохранение. («Пусть-ка попробует выучить другое, про то, как, найдя перо, воочию видишь Пикока, – сухо сказала Ада, – это будет потруднее».) Нет-нет, мы с ней уже выбрали эту маленькую балладу. Ну хорошо. Теперь ступай туда (открывая дверь) и не выходи, пока я тебя не кликну. Иначе лишишься награды и будешь жалеть об этом всю жизнь.

– Ой, Ван, какой ты хороший, – сказала Люсетта, медленно уходя в свою комнату и блуждая завороженным взглядом по чарующему форзацу, по имени Вана на нем, по его решительному росчерку и великолепным рисункам пером – черная астра (преображенная клякса), дорическая колонна (маскирующая куда более разнузданную картинку), изящное безлистое дереве (вид из классного окна), несколько мальчишеских профилей (Чешикот, Зогопес, Профурсетка и сам Ван, похожий на Аду).

Ван по пятам за Адой полетел на чердак. В ту минуту он страшно гордился своей выдумкой. Ему еще предстояло с содроганием пророка вспомнить о ней семнадцать лет спустя, когда в последнем письме Люсетты, 2 июня 1901 года отправленном – «просто так, на всякий случай» – из Парижа на его Кингстонский адрес, он прочел:

«Я долгие годы берегла подаренную тобой антологию, она и сейчас, наверное, лежит в моей детской в Ардисе; а каждое слово стихотворения, того, что ты велел мне выучить, и поныне хранится в самом безопасном закуте моего разоренного разума, где, топча разбросанные вещи и заступая в корзины, мечутся слуги и голоса выкликают: пора, пора, в дорогу. Отыщи его у Брауна и снова похвали восьмилетнюю умницу, как ты и счастливая Ада хвалили ее в тот далекий день, отзванивающий где-то на полке, будто пустой пузырек. И прочитай:

24

Ван сожалел, что, поскольку на Lettrocalamity (давняя шуточка Ванвителли!) по всему миру наложен запрет, и даже название его обратилось в сверх-сверхвысших (в британском и бразильском понимании) слоях общества, к которым принадлежали Дурмановы и Вины, в «неприличное слово», а самому ему пришли на смену изощренные суррогаты, да и то лишь в тех необходимейших «обиходных приспособлениях» – телефонах, моторах – где еще? – ну, в общем, во множестве разных машинок, на которые простонародью остается только облизываться, пуская слюни и дыша учащеннее, чем охотничьи псы (ибо это довольно длинное предложение), – что, стало быть, по всем этим причинам даже такая ерунда, как магнитофоны, коими столь любили забавляться его и Адины предки (у князя Земского, державшего гарем из школьниц, стояло в нем по одному близ каждой кровати), нигде больше не производятся, разве только в Татарии, изготовляющей «миниречи» (говорящие минареты), устройство которых сохраняется в строжайшей тайне. Когда бы общественные приличия и общее право позволили нашим эрудированным влюбленным привести в рабочее состояние таинственный ларчик, однажды найденный ими на их волшебном чердаке, они смогли бы записывать (и слушать восемь десятилетий спустя) не только арии Джорджо Ванвителли, но и разговоры Вана Вина с его любимой. Ниже мы приводим образчик того, что им удалось бы ныне прослушать, усмехаясь, смущаясь, печалясь, дивясь.

(Рассказчик: летним днем, наступившим вскоре за тем, как их слишком ранний и роковой во многих смыслах роман вошел в поцелуйную фазу, Ван и Ада направлялись к Ружейному Павильону, alias[69] Стрелковый Тир, на верхнем этаже которого они обнаружили крохотную, украшенную в восточном духе комнатку с мутными стеклянными ящиками, содержавшими некогда, – судя по очертаниям темных отпечатков на выцветшем бархате, – кинжалы и пистолеты; милый, меланхоличный приют, несколько затхловатый, с мягкой софой у окна и чучелом парлуганского филина на полке, соседствующим с пустой пивной бутылкой, оставленной каким-то прежним, уже покойным садовником, – сам этот сорт давно позабыт, на бутылке значилось: 1842.)

– Только постарайся не звякать, – сказала она, – за нами следит Люсетта, которую я когда-нибудь придушу.

Они прошли через рощицу и миновали грот.

Ада сказала:

– Официально мы с тобой двоюродные по матери, а двоюродным разрешают жениться особым указом, если они обязуются стерилизовать первых пятерых детей. Правда, ко всему прочему тесть моей матери приходился братом твоему деду. Так?

– Так мне, во всяком случае, говорили, – безмятежно ответил Ван.

– Недостаточно дальние, – задумчиво пробормотала она, – или все же достаточно?

– Чем далее, тем удалее.

– Странно – я увидела этот стишок написанным фиолетовыми буквами, прежде чем ты превратил их в оранжевые, – всего за секунду до того, как ты облек его в звуки. Облек, облик, облако. Словно клуб дыма, предваряющий выстрел далекой пушки.

– Физически, – продолжала она, – мы скорее двойняшки, чем кузены, двойняшки же, да и обычные брат с сестрой, пожениться, конечно, не могут, а если попробуют, так их посадят в тюрьму и «охолостят».

– Если только, – откликнулся Ван, – их не определят особым указом в кузены.

(Он уже отпирал дверь – зеленую дверь, по которой им предстояло так часто лупить бескостными кулаками в их позднейших раздельных снах.)

В другой раз, во время велосипедной (несколько раз прерывавшейся) прогулки по лесным тропам и сельским проселкам, вскоре после ночи Неопалимого Овина, но еще до того, как они откопали на чердаке гербарий и нашли подтвержденье своим обоюдным предчувствиям – смутным, усмешливым, скорее телесным, чем нравственным, – Ван мимоходом упомянул, что родился в Швейцарии и мальчиком дважды побывал за границей. А она лишь однажды, сказала она. Летом она все больше сидела в Ардисе, а зимой в их городской квартире в Калуге – два верхних этажа в прежнем «чертоге» (palazzo) Земского.

В 1880 году десятилетний Ван вместе с отцом, отцовской красавицей-секретаршей, секретаршиной белоперчаточной восемнадцатилетней сестрой (в эпизодической роли английской гувернантки и доилицы Вана) и своим целомудренным, ангельски кротким русским учителем Андреем Андреевичем Аксаковым («ААА») разъезжал в серебристых, оборудованных душевыми поездах по развеселым курортам Невады и Луизианы. Вану запомнилось, как ААА втолковывал мальчику-негритенку, с которым он, Ван, подрался, что в жилах Пушкина и Дюма текла негритянская кровь, на что мальчишка показал ААА язык – любопытный своей новизною прием, к которому Ван прибегнул при первом же случае, за что и получил оплеуху от младшей из мисс Лови-Удачу, засуньте его на место, сэр, сказала она. Он запомнил тоже, как в холле гостиницы опоясанный кушаком голландец объяснял другому голландцу, что отец Вана, только что прошедший мимо, насвистывая один из трех дававшихся ему мотивчиков, это известный «camler» (то есть погонщик верблюдов? он, что, имел в виду недавно ввезенных Демоном из-за границы дромадеров? Нет «gambler», профессиональный игрок).

Назад Дальше