А тебе можно, тебя пустят?
А сегодня у нас был скандал. Ну не скандал, скорей событие. К переменам, я думаю, к важным. Хотя как посмотреть. Паша заявил, что будет искать себе работу. Что больше не может он сидеть трутнем на маминой шее и ничего не делать, кроме бесплатных подмёток для кого ни попадя. Что руки его окончательно превратились из мужицких в лентяйские, в смысле одна рука, и стала походить на длань античных богов по мужской линии. Длань — это что такое, Шуринька? Рука — по-старинному, что ли? Я не спросила у него, потому что мама стала кричать, что не отпустит его, безногого, безрукого, никуда, ни на какую работу, и что у неё вполне ещё достаточно сил, чтобы всем тут было хорошо и сытно накормлено, каждому в нашей семье, независимо от того, мужик он или не работает, с ногой или без руки.
И стала истерично плакать. Это было уже перед сном, деревянная нога у него была отстёгнута и стояла рядом с кроватью, прислонённая к стене. А сам он был за шкафом, в келье у них. Так он выскочил оттуда на здоровой ноге, без протеза, проскакал четыре скачка до мамы, прижал её к себе, сильно-сильно, и поцеловал в завиток волос над виском. А протез там грохнулся на пол и проехал с шумом по паркету. А сам спросил.
Говорит:
— Всё?
Она:
— Всё…
После этого мама всхлипнула и утёрлась кулаком, а он так и стоял на одной ноге, другая висела в воздухе, голая.
Он:
— Ты понимаешь, что я всё равно пойду работать, рано или поздно? Ты что, думаешь, найду другую?
Он этот вопрос задал, не стесняясь меня совершенно, потому что уже знал, что тайн никаких и ни для кого не осталось, мы уже всё друг про друга знали и прятаться ему незачем. А мама опять громко зарыдала и часто-часто закивала головой.
Она:
— Найдёшь. Сразу, как только из дому выйдешь.
И тут, бабушка, случилось, чего мы не ждали от него. Теперь уже сам он заорал, как резаный, как не делал ещё никогда на наших метрах.
Он:
— Дура! Дура! Дура! Я скульптор был, понимаешь? Скульптор! А теперь я скотина безногая и больше ничего! У меня талант был, понимаешь? Талант! Только я его профукал, пропил, просрал! Мне война эта спасением стала, если хочешь знать! И нога эта проклятущая — тоже от погибели спасла вместе с рукой моей окаянной! Вернулся б целый после войны, давно бы в петле мотался, к гадалке не ходи! Не бывает безногих скульпторов и безруких — потому и живой ещё! А удавился бы сам или спился б под корень — оттого, что не стал я, кем стать должен был и о чём мечтал всегда: творцом, художником, ваятелем, виртуозом, небожителем! И война тут ни при чём, о господи, господи! Чёрт, чёрт, чёрт!
Тут он резким движением от мамы оторвался и опустился на пол. И снова заговорил, но уже не кричал, а просто как будто выбрасывал из себя слова, жгучие, как головешки, чтоб скорей ими отплеваться и забыть про всё это страшное для него прошлое — так я поняла в тот вечер про него, Шуринька.
Говорит:
— Я уже в двадцать три с дипломом был, Строгановки, с красным. А в двадцать четыре алкоголиком сделался, чёрным, — синдром избыточного таланта. И ещё два года пил беспробудно, пока мобилизацию не объявили. Так ничего и не наваял, кроме дипломной работы и порушенной своими же руками судьбы. И что ж мне теперь, Гитлера благодарить, что живой? Или Сталина этого нашего проклятого? Не знаю, кто из них больший урод, — только сам я, наверное, бездарь и неудачник!
Шуринька, я честно не знаю, почему Паша в приступе своём крикнул так про Сталина. Про Гитлера — это ясно, тут вопросов нет. А про Иосифа Виссарионовича? Я всегда знала, что он извечно для народа нашего на втором месте после Владимира Ильича шёл, если не вровень. Может, это он просто так странно пошутил в пылу своей не зажившей окончательно раны? Или я чего-то не поняла сама? Но, с другой стороны, может быть, он знает что-то особенное, другое, тайное?
А ты знаешь такое про нашего вождя?
Ты же с ним тоже дружила, это известно про тебя и про него, так ведь? Или дружишь до сих пор? Тогда тем более нужно всё хорошенько выяснить о нём, все подробности и остальное прочее. Сделаешь это для меня, ладно? Мы же всё-таки родные люди, мне можно доверять, я тебя никогда не подведу, бабушка, даже не сомневайся, дорогая моя.
А как тебе нравится про Пашу? Ну кто бы мог подумать, что он самый настоящий скульптор, а не демобилизованный по ранению оглохлый артиллерист.
Это и есть событие наше, хотя и без ужасных последствий ни для кого.
Они потом помирились с мамой, тут же, на месте ссоры, пока он даже ногу обратно не прикрепил. Мы после этого все вместе обнялись, втроём, и каждый из них немножко поплакал. И я с ними заодно. А потом тоже вместе ели макароны с сахарным песочком и маслом. Здорово, правда?
А ночью было всё как обычно. Три раза просыпалась и два раза засыпала обратно. Только мама кричала ещё громче, чем всегда, а Паша сопел сильней обычного. Потому что у них уже стало походить на любовь, а не простое гражданское нерасписанное сожительство, это я уже давно об обоих поняла.
Шуринька, я прощаюсь с тобой и снова обнимаюсь крепко-крепко. На этот раз очень надеюсь, что письмо твоё будет быстрым, как скорый поезд, и длинным, как путь от Москвы до Давлеканово. И ты мне подробно ответишь на все мои вопросы, ладно?
Твоя Шуранька Коллонтай, наследница по прямому родству.7 февраля, 1948
Дорогая моя Шуринька, это опять я, внучка твоя, хотя ты так до сих пор и не ответила ни на одно моё письмо.
Почему-то я теперь вся покрылась чирьями, так что даже не хочу в школу ходить, чтобы никто не увидел. Скажут, вон колотушка пошла, вся в гнойниках, видали, ребя? А ещё с гонором, понимаешь, про бабаньку свою революционную.
Завидуют. Некоторые даже очень. А другие, кто не завидуют, хотят дружить, думают, мы с мамой начальники, как ты. В гости напрашиваются, то так, то сяк. А только я ни в какую, тайну делаю, как будто нельзя, и точка, — мне так спокойней и выгодней для учёбы. Учителя, кто знает про меня, двоек не ставят никогда, потому что им стыдно обижать великую фамилию. Да и тройки у меня в редких случаях, только когда совсем уж ничего не выучила и не прочитала. А со школы иду одна обязательно, чтобы не знали, в какой я конюшне прописана и с кем.
А тут новенькая пришла, по географии, училка. Молодая совсем. Только окончила, наверно, и не разобралась ещё, кто у нас от кого, и вопросы задаёт мне, как к любому.
Ну я тут, как всегда, не очень. Кроме климата Предуралья, Зауралья, их растительного и животного мира и высшей точки горы Ямантау. И всё такое. Потому что это про мою бывшую Башкирию.
Она говорит, отвечай про Среднерусскую возвышенность. А я не выспалась совершенно, потому что накануне ударили дикие морозы, и мы с Пашей до самой ночи конопатили окно ватой. А оно под самый потолок, узкое и высоченное, конюшня-то наша с позапрошлого века, наверно, не чинена. Он подавал и объяснял, а я запихивала эту вату в щели, с табуретки на подоконнике, и клеила поверху газетные полоски. А потом я устала. А они, Паша с мамой, опять два раза меня будили, потому что спать им стало теплей после этой конопатки.
Так вот. Ставит мне двойку, первый раз почти за всё время моё в этой школе. Я даже не обиделась на неё, а просто удивилась очень, подумала, обозналась географичка. Подхожу после звонка, смотрю вопросительно так.
Она:
— Тебе чего, Калтанай?
Я:
— Я не Калтанай, а Коллонтай, та самая, между прочим.
Она:
— Какая самая? Чего, говорю, хотела, Коллонтай?
Я:
— Хотела, что я именно Коллонтай, а не Усышкина какая-нибудь или любая другая ошибка про меня.
И жду, как среагирует. Она бровки свои мелкие вздёргивает, страшно некрасиво и ужасно негармонично, и удивляется.
Говорит:
— И что с того, что Коллонтай?
Я тоже удивляюсь, причём без встречной позы, очень искренне.
Я:
— А вы что, на самом деле не знаете ничего, кто такая Коллонтай?
Она плечами идиотски так пожимает, глаза свои в потолок заводит беспричинно и отвечает, причём вижу, что не врёт.
Она:
— Понятия не имею. А при чём здесь твоя фамилия? Домашние задания учить надо, а не про фамилию мне свою чудную рассказывать.
Журнал под мышку и пошла.
Шуринька, ты такое вообще когда-нибудь могла себе представить? Эта дура, оказывается, вообще про нас ничего не знает, про нашу героическую семью. Деревенщина уродская. Она, наверно, только и знает, что Волга впадает в Каспийское море, да и то Максим Горький про это написал, а то бы и этого не узнала, бестолковщина. Если она про тебя никогда не слыхала, то тогда она, наверно, и Маркса с Энгельсом легко перепутает, и Клару Цеткин с Розой Люксембург, и Швецию с Норвегией. Ты, кстати, так и не написала, в какой стране нашим послом работала, в Швеции или в Норвегии? Мне одна девчонка про Мексику стала говорить, ей так папа её про тебя сказал, а ты мне вообще про неё никогда ничего не писала, про эту Мексику. Там жарко, обезьяны и кокосы?
Напишешь, бабушка?
А в комсорги я так и не пошла, хотя меня очень звали и намекали, что дело того стоит. Сказали, после школы можно будет по этой интересной линии пойти по жизни и дальше. Сначала в райкоме комсомола поработать, потом сделаться со временем инструктором, ну и дальше опять продвигаться. А мне смешно. С такой бабушкой буду я мелочиться потихоньку да полегоньку! Если честно, я понимаю, что ты просто не хочешь мне сейчас особенно ни в чём помогать, чтобы я выросла самостоятельным человеком, получила аттестат, пошла учиться и работать. И тогда ты вдруг объявишься и увидишь, как я умею обращаться с собственной судьбой, и заберёшь меня в свою жизнь и в свою квартиру: с белой ванной, с видом на кремлёвскую панораму и хрустальной вазой на крахмальном столе. А вокруг портреты твои висят, с Лениным рядом, со Сталиным, с разными президентами антигитлеровской коалиции и другими послами дружественных нам государств. А мама пускай с Пашей на Метростроевке живут, а то нам так тесно вместе, что просто ужас.
А Паша сильно похудел, знаешь? Но не в плохую сторону, а в хорошую. Ему так идёт этот его новый облик, просто стал красавец настоящий, я раньше это чувствовала немного, но не настолько. Появились две тоненькие складочки от носа вниз, аккуратные и прямые, как стрелки, под шеей всё подобралось, и очень интересно нарисовался подбородок. Оказался как у Спартака, греческого раба-гладиатора, я видала на картинке. Ты была в Греции? Правда, что в Греции всё есть, или просто про это лгут?
Живот его тоже куда-то втянулся и стал почти плоским, как игрушечный аэродром. И даже пупок стал чуть-чуть наружу, а был мягкой ямкой, в себя уходил, вглубь.
И волосы.
Голову теперь моет часто, в тазике, с золой. Сказал, им полезно, и правда, такие они стали мягкие у него, я тоже попробую.
Ты чем голову моешь, Шуринька?
Земляничным, как я?
Или капиталистическим запасом ещё, фирма «эники-бэники»?
Шучу…
Ему ведь недавно исполнилось тридцать три, осенью ещё. Говорит, в этом возрасте распяли Иисуса Христа, сына Божьего, и что для каждого человека этот год его жизни священный. Знаешь, мы раньше никогда про Бога не разговаривали, вообще. Ни с мамой, ни с Пашей, ни все вместе. Как будто его просто нет на свете. То есть его и так нет, конечно же, но я не об этом, а о том, что ведь есть же церкви всё равно, стоят, и кто-то же туда ходит и молится потихоньку. И попы имеются, кто-то же их поставил туда служить. И молитвы кто-то ведь придумал, не с неба же они свалились, и не писатели их написали, и они, говорят, были всегда, как небо и звёзды, даже когда ещё люди не умели писать.
Ты, Шуринька, я уверена, атеистка, как и я, как и все мы, нормальные люди, тем более что верующих революционеров просто не бывает в принципе, как и комсомольцев, даже если они не комсорги. Но я заметила, что мама, если что случись, всё равно быстро-быстро крестится, а потом пугливо озирается по сторонам и прячет от меня глаза.
Говорю:
— Для чего это, мам?
Она:
— Хуже не будет.
И краснеет лицом. И начинает куда-нибудь торопиться, всё равно куда, хоть в уборной закрыться, неважно, лишь бы с глаз долой поскорей. А я думаю, ну, допустим, крестанула она по себе, и чего? А почему стыдно-то? Мало ли чего можно на себе показывать, кому от этого плохо? Какая разница, к примеру, пионерский салют поперёк лица отбить рукой или крест-накрест этой же рукой напротив себя два раза мотануть. Это же не фашистское приветствие какое-нибудь, типа «зиг хайль». Это же просто глупо — совеститься ерундой такой.
Я с этим к Паше. Он поначалу отшучивался, отмахивался, но ничем, что тоже атеист, не подтвердил. А потом как-то, когда принял к вечеру портвейна, говорит, что только в стране изуверов и лжецов, имитирующих человеческое счастье, можно порицать человека за веру и за убеждения его.
И лёг спать, не стал больше ничего говорить.
Вот я теперь, бабушка, думаю, он про какую страну имел в виду? Про нашу или про не нашу? Там, где ты работала, Бога тоже не любили? Или всё ж спокойно больше, без обид никого ни на кого, и попов тамошних особо крепко не угнетали?
Да, и ещё. Напиши мне, пожалуйста, только обязательно и не забудь, как мой папа относился к религии. Я знаю, что он был настоящий коммунист, иначе кто бы его пустил работать в другие страны и покупать для нашей Родины паровозы. Но, если разобраться, кто-то ведь попов просто ненавидит всей душой и обзывает «опиум для народа», как Ильич, а кто-то спокойно проходит себе мимо, не обращая никакого внимания на эту сторону жизни.
Папа обращал? Мне почему-то кажется, что он больше добрый был и терпимый, чем ненавистный и непримиримый, как Карл Каутский какой-нибудь или Антидюринг.
Так вот, продолжаю тебе, про день рожденья Пашин. Он говорит, что каждый человек, а особенно мужчина, должен созреть умом и прийти к первой своей настоящей мудрости. А если он к ней не пришёл, то навряд ли тогда вообще придёт к ней и потом. И ещё к этим годам, сказал он, мужчина переосмысливает своё место в жизни, расстаётся с иллюзиями и обретает новое понимание различных ценностей, житейских и внутренних. И зачастую в этот же период он хочет решительно поменять саму свою жизнь.
Всю целиком.
Сказал, старое уходит и освобождает место для нового развития личности.
Вот так.
Мы сидели втроём, у нас. Был выходной день, мама сделала пирог с грибами и капустой и селёдку начистила кусочками, под свёклой, — под событие. И купила настоящего шипучего, с пузырьками. И мороженого для меня. Паша выстрелил пробку в потолок и после этого сказал эти самые слова, про перемены в жизни, и что старое меняется на молодое. И тут с мамой случилась новая истерика. Она свой шипучий стакан опрокинула на себя и упала на пол. И её всю затрясло и заколотило.
Тогда, в первый момент, я ничего не поняла, сама заорала и тут же бежать хотела, искать «Скорую» или аптеку, или соседей. А он меня за руку перехватил, Паша, удержал. И глазами на стул обратно показал — сядь. И опрокинул в рот шипучку эту шампанскую.
Говорит:
— Сейчас пройдёт, погоди суетиться. Ревность — понятие неисчислимое. Такие, брат, дела.
И снова подлил и опять опрокинул.
Он:
— И немного глупости. Но с этим ничего не поделаешь, тут случай особый.
Так сказал, чтобы мама его услышала, отчётливо и с расстановкой.
И здесь я дотукала про то, что маме почудилось, догнала. «Старое на молодое» — это она на свой счёт приняла, сообразила, что конец Пашиной к ней любви, другую сыскал, помоложе. Он-то про другое, а она про другое, и каждый про своё.
Ну она поднялась на колени, слёзы с лица — каждая слезина с кулак, не меньше, — и голову ему на деревянное колено, там, где култышка входит в протез.
Говорит:
— Ну дура я, дура, и ничего с этим делать не надо. Надо просто не замечать и иногда по голове бить.
И мы стали есть остывший пирог с селёдкой, а я ещё поделилась с ними своим мороженым, и тоже получилось вкусно. И мне тогда они оба разрешили за это попробовать полстакана от своих пузырьков. Я выпила, закусила «раковой шейкой», и тут же голова у меня закружилась, но приятно, и я засмеялась, не знаю чему. Наверно, что так всё у нас хорошо закончилось насчёт скандала про ревность и про обиду ни за что ни про что. Он видит, что смеюсь, как дура, беспричинно, и проверяет на отзывчивость.
Говорит:
— Ну что, выпила шампан полстаканского, а заплетык языкается, хотя стёклая в трезвышко?
Ну, а я ещё сильней ржу, не могу просто, как ласково мне сделалось от газиков этих во рту и от карусели дурацкой в голове. Всё летит, сверкается, искрится, улыбается вокруг, все меня любят и слова дурного не говорят ни про что. Мама, она боится, что против Паши начну, если что, а Паша — он просто такой, какой он есть, бесхитростный и открытый всем ветрам, хотя сильно не любит негодяев, лжецов, вшей окопных и нашего вождя. Впрямую не показывает, а только виду тоже не подаёт, что уважает.
Чего ж не ясно?
Ты, бабушка, прости его, горемыку, я знаю, что тебе тяжело и неприятно такие слова читать про почти что фамильного члена семьи Коллонтай, но так получилось, по бомбе осколочной, по инвалидскому ранению, по обиде его великой на войну и на её генералиссимуса. Он хороший, только несчастный. Это я про Пашу, не про вождя.
Вот я всё думаю, Шуринька, всё гадаю, какова же должна быть сила женской любви, чтобы убиваться за инвалида, как мама за Пашей убивается? Нет, я не против него самого, наоборот, он с годами мне только всё больше становится симпатичным и родным, но ведь без ноги? И без длани одной? Никуда ни выйти на показ, ни пригласить знакомых похвастать таким приобретением, ни предъявить никакую скульптуру, им же сделанную, для осмотра, хотя и талант, как сам говорит, хоть и просрал, на что тоже намекает. И денег так и нет от него, как ни сопротивлялся он постоянно маминым запретам на честный труд.