Интересно, а с папой моим она тоже в пропасть эту летала, как с Пашей, или всё там у них было по-другому, потому что в Швеции? Ты как про это думаешь, Шуринька? Я ведь даже лица его не видала, не то что фигуру и всю остальную мужскую стать. Это ведь ненормально, не находишь?
Ладно, проехали.
Короче, про меня, про разговор наш с мамой насчёт девственности продолжаю.
Говорю:
— Нет, не было пока, не пробовала. А чего — надо уже?
Она аж зашлась вся. Не смей, говорит, так про себя. С мужиками спать самое последнее дело, я-то знаю.
Я просто рот от удивления раскрыла — как же так, говорю? Это ты про что сейчас такое толкуешь? А как же Паша твой?
Она:
— Я с Пашей не сплю, я с ним живу и люблю.
Я:
— А чего ж ты охаешь каждую ночь как умалишённая?
Она:
— Своим охаю, наверно, не чужим.
Я:
— А ему тогда зачем кровь портишь, если все довольны?
Она:
— Чтоб не сдохнуть. Только ты этого не сумеешь понять. И чтоб сам он не сдох. Так устроена правда жизни. Есть то, что сильнее нас, баб, но нет того, что сильнее мужиков. Знаешь, как в народе говорят — сильный пол слабее слабого в силу слабости сильного пола к нему же. Так-то, дочка.
Как тебе это нравится, бабушка? Лично мне — никак не нравится, хотя я пока никуда не летала, ни до какого дна. Но спрашиваю всё ж таки маму свою, пока она не остыла.
Говорю:
— А разница-то в чём, в пропасть ты летишь, не зная дна, или просто нормальная любовь без истерики?
Она:
— А во всём. И чем дальше, тем страшней будет, что больше не будет. Ясно тебе?
Я:
— А если вообще нет любви никакой, не случилось? Подыхать вхолостую, девственником?
Она:
— Никто не умрёт девственником, не волнуйся, жизнь поимеет всех.
Оп-па! Вот это мама у меня! Просто Пифагор какой-то в греческой бочке из-под маслин. Или кто там жил в ней, не помнишь?
А только всё равно дура, что Пашку мучает, не даёт спокойно позировать и просится туда к нему посмотреть. У нас там обстановка особая, не для нервных, не для ревнивых и не для чокнутых от внутренней муки.
Написала «у нас», и сама себе удивилась, веришь? Как будто бы и я там вместе с ним позирую. Или рисую. Не знаю, а только есть в этом что-то высокое, волнующее, манящее. Особенно если другое никакое не умеешь делать, а хочется и имеешь. Это я про своё тело, бабушка.
Хочешь, расскажу?
Хочешь, знаю.
В общем, оно есть, но только я стала замечать это совсем недавно, в том смысле, что рассматриваю себя и изучаю, сверху и вплоть до пяточек. Вот почему я так страстно мечтаю тебя увидеть, чтобы понять, к чему я приду, к какому результату. Уж очень хочется на себя пожилую поглядеть, уже сейчас, куда меня приведёт моё тело и моё лицо.
Ты не против?
Говорят, по женской линии, от мам к дочкам, переходят бёдра, кожа, зад и пот. Но если по маме эти важные фрагменты ко мне не перешли — это я уже вижу сейчас, и никто меня в этом не разубедит, — то это определённо означает, что себя я могу увидеть, только оказавшись рядом с тобой. Через одно поколение — это научный факт. И это неважно, что ты в возрасте, Шуринька, главное я всё равно смогу оценить, почувствовать само направление, ухватить тенденцию — так говорила наша уволенная за живот географичка.
Теперь — откровенно, и только с тобой, ни для кого ещё, ладно?
Маму свою, твою невестку, я интересной больше не считаю, как бы мне ни было от этого неприятно и не хотелось о таком говорить. Раньше мне казалось, что она красивая, ладная такая и от неё всегда хорошо пахнет. Но потом я поняла, что это запах не женского аромата, а простой родственности, прикипелости ребенка к матери. А как пахнет от женщины, если отбросить тот родовой запах, зависит только от неё самой. Тут, оказывается, так много всего придумано: и кожа сама, и духи, которые нужно на себя, и не абы какие, а похитрей, с подбором. Потом ещё одежда, тоже важно, несмотря что неживое. Если, к примеру, накрахмалено, то свеженько получается, бодро. Но только знаешь, этот дух нужно чуток пригасить, согласна? Отвести крепкость и подмешать туда нежного, ласкового, тихого.
А «Красную Москву» ненавижу.
Мазалась?
Ужас! Разит каким-то приторным, как будто в морковный чай навалили сахару, потом растворили туда же ландрин и бухнули кило пудры. А другие парфюмерии не знаю никакие, только в разных неожиданных местах носом улавливаю по случайности.
Один раз в дом напротив сходила, к академикам, дядя Филимон попросил в квартиру туда передать, что отключают на недолго.
Я пошла, а дверь открыла хозяйка. Ты бы видела это, Шуринька!
Как в кино всё: на голове вуалька, на щеке родинка, как у Любови Орловой в фильме про цирк, а по телу шёлковое, в обтяг, с твёрдыми плечиками, струится и падает к туфелькам. А между ними и краем шёлка — чулочек в ажур.
В театр собирались, кажется, не меньше. Спешили. Но я успела, втянула носом — это я про запахи, про духи и прочее. Вот это было, я понимаю!
Ну всё там — сирень как будто, и словно видишь её, что не белая, а в синеву, в фиолет, в остренькое и порезче белого. А по сирени — утренний туман, вперемешечку, лёгонько, и по травке стелется, по молодой, как у нас в Башкирии была по весне, первая, ближе к озеру росла, её овцы больше другой любили, сразу же срезали под корень.
И главное, не сильно разит этим всем, как от мамы, а едва-едва, словно колыхается вокруг тебя и слабенько долетает, но это, оказывается, ещё сильней действует на нос и на мысли, чем когда бьёт напрямую, с размаху, до щипоты в глазах.
А тут и сам он выходит, хозяин, не старый ещё совсем, но уже солидный, с важными глазами и в костюмане с иголки. А под шеей бабочка, настоящая, чёрная, шёлк в пунцовую полоску. Просто завал, Шуринька, завал!
И благоухает от него. Так же, как от неё, но только мужским, убойным, невероятным. Опять же не в том смысле, что разит, а просто с ног валит необычностью, потустороннестью какой-то, совершенно чуждой всей нашей жизни. И как будто тянет к чему-то, зовёт, чего-то сделать заставляет, совершить, намутить, сама не понимаю.
Это уже одеколон, не духи, но той же пронзительной и одновременно касательно-слабой силы. Там и сухое, и кисленькое, и горьковатое. Упругое такое, мускулистое, но и ласковое, как будто атлетический человек с буграми мышц под тонкой рубашкой прижимает тебя осторожненько-осторожненько к себе, и ты, чуя эту силу, всё же больше склоняешься к взаимности, к нежности, к покою: без опаски, но с трепетом.
Как-то так, в общем, типа того.
Мама бы сказала, сволочи. Не знаю почему, но я именно так почувствовала в тот момент, кожей всей ощутила эти слова её непроизнесённые. А оба они, нет, ничего, вежливо поблагодарили и улыбнулись просто, когда сказала, что отключат их. Нашу конюшню не отключат, а их важный подъезд отрубят от всех удобств на полдня, не меньше. Мама бы ещё сказала, так им и надо, а эти бы так не сказали, хоть и академики или дипломаты — тоже поняла я тогда про них такое, нанюхавшись беспредельно сказочных запахов.
Как ты думаешь, есть тут какая-то связь, или всё это просто плоды моего дурного воображения?
Да, про маму не закончила, про наследство по линии тела.
Так вот, странное дело, казалось бы, ноги у мамы не толстые вовсе, хотя в ляжках и полноватые немного, но всё равно при этом они не соприкасаются и не трутся друг об дружку в самом начале их верха. Это удивительно просто, что ей так повезло с бёдрами. На просвет если посмотреть, есть дыра, малый треугольничек, и это хорошо, нормально. У других вообще никакого просвета нет, всё затянуто ляжками, и это ужасно. Но на этом всё хорошее с её ногами кончается, и начинается всё остальное. А остальное такое: длина ног короче размера гармонии, кривизна линий желает заметного распрямления, щиколотка сделана не в обхват большим и указательным пальцем, а большим и безымянным, и это говорит об излишней толщине её, что нарушает всё ту же Пашину гармонию мироздания.
Теперь про зад, мамин же. В целом он ничего себе, но больше толстый, чем нормальный. Мой, бабушка, совсем не такой, у меня он как два кулачка, крепко сжатые и близко сдвинутые. И из каждой полужопки растёт совершенно прямая нога, с аккуратной коленной чашечкой по пути и малюсеньким обхватом щиколотки. А пальчики как тянучки — пробовала тянучки? Сами ровненькие, а потянешь — кажется, тоже потянутся следом.
Скажи, а у тебя прыщи были? Помнишь, я про чирьи свои писала? Так нет их больше, как и не было никогда, сгладилось всё и пропало. Чуть-чуть веснушек, правда, после них осталось, но Паша сказал, что это, наоборот, трогательно и никому не мешает жить. А кто поумней, так тому ещё и в масть. Так и сказал про них, как про лошадь.
Вот у мамы не было и нет никаких веснушек, но зато кожа на попе шершавая, если потрогать.
В бане было. Как кожура, негладкая, дверь наша так обита дермантином, но ещё сильней. Я в ужасе, но меня успокаивает то, что всё у меня через поколение идёт, в тебя, я уже говорила, и по-другому не хочу чтобы было.
В бане было. Как кожура, негладкая, дверь наша так обита дермантином, но ещё сильней. Я в ужасе, но меня успокаивает то, что всё у меня через поколение идёт, в тебя, я уже говорила, и по-другому не хочу чтобы было.
Зато у меня ещё не пахнет под мышкой, вообще. Это, я так поняла, зависит не от чистоты самого тела, а от игры природных биологических явлений. К Филимону нашему, к примеру, просто подойти невозможно на ружейный выстрел — так несёт, что в удушье бросает: что летом, что зимой, что через тулуп, что где и как угодно. Я даже улавливаю эту вонь от него, когда он где-то постоит, а потом уходит оттуда, но успевает испоганить воздух потным следом своим.
А мама, кстати сказать, не страдает этим недостатком, хотя и могла бы.
А вот с Пашей немного иначе. Знаешь, я слышу их запахи оттуда, из кельи, ночью особенно, когда просыпаюсь или ещё не заснула. Он всё же потеет, как мужчина и как мужик, но не противно, а даже немного приятно. Это не кислое и не удушливое, а волнительное и пробивающее насквозь, через нос, а после туда, в середину, вниз, в живот и ещё ниже. Мама всегда утром проветривает дополнительно, когда проснётся, и я, бывает, нос высуну поутру и последний краешек ухватываю от ночного этого облачка, которое так и висит, не колышась, на наших метрах.
Шуринька, а вдруг у тебя остались настоящие духи, похожие на академиков или дипломатов? Оттуда ещё, со времён посла Советского Союза. Я бы откапала немного, если тебе не жалко для меня. Мне даже ночью два раза снилось, что душусь ими и сама превращаюсь в облачко, в пар над бывшей головой, и летаю, летаю, и везде оставляю после себя обалденный дух и благовоние.
Бабушка, если ты мне не ответишь и на это моё письмо, то я обижусь уже окончательно и навсегда. Прошу тебя, не поленись и договорись с кем положено, что со мной тебе можно. А с другими всеми как хочешь, они нам чужие и ненужные, если что.
На этом я снова усердно и ласково обнимаюсь, целуюсь и прощаюсь с тобой. До твоего мне письма, которое придёт, я знаю это точно и верю в это крепко.
Твоя единственная внучка, живущая неподалёку,
Шуранька Коллонтай.P.S. Ты так, наверно, ни разу и не заквасила кумыс из кефира? Если нет, то очень жалко, он бы тебе хорошо помог для всего и от всякого.
23 февраля, 1952
Бабушка, здравствуй, у нас кошмар!
У всех хороших и добрых людей праздник Советской Армии и Флота, а у нас горе невозможное.
Шуринька, ты в жизни не поверишь, что случилось.
А оно случилось!
3-го января маму забрали прямо на работе. Пришли к ним на галошную фабрику из органов правопорядка и увели её вместе с их завстоловой. И посадили обеих за решётку, пока тянулось следствие и опрос. Потом пришли в нашу коммунальную конюшню, из милиции, и сообщили. Сама я дома отсутствовала, а Паша был и сразу понёсся в её предварительное заключение, ему там отдали вещи с неё и разрешили повидаться накоротке. А я так и не повидалась с мамой вплоть уже до самого процесса.
А вскоре был суд, и их засудили за хищение продуктов из буфета и столовой. И за пересортицу, и за разбавку каких-то соков и сметан жидкой сывороткой и обычной водой из-под крана. Ужас просто! До той поры, пока какая-то сволочь на них не накатала подмётное письмо, никто ничего не знал, и все галошные рабочие были сыты и довольны. Лично я не могу поверить ни в какую разбавку. Как это можно вливать воду не в другую воду, а в куда ей не предназначено? Мама мне постоянно твердила, что она и живёт в конюшне, и пашет лошадью, и всё это ради моего блага, и чтобы я выглядела не только не хуже людей, а ещё как великая внучка.
Как же в таком случае она могла так поступить?
А никак не могла.
Мы с Пашей были на суде, он шёл два дня, а на третий читали приговор этот страшенный.
Стоя.
Представляешь весь этот позор наш? Причём судья, который зачитывал, даже не поинтересовался на предмет звучания маминой фамилии, как будто так и надо — просто берут гражданку Коллонтай и сажают на пять лет ссылки в тюремную колонию. Как будто нет тебя вообще на свете, нашей видной родни. Словно и не рожала мама моя меня от папы моего же, твоего сына Михаила Владимировича. Будто б и не трудилась она буфетчицей, хоть и Усышкиной поначалу, а не Коллонтай уже потом, но всё же при шведской миссии Советского Союза и при тебе самой в то непростое для нашей Родины время 1932 года — индустриализации и налаживания зарубежных связей молодой Страны советов.
Знаешь, я тебя просто обыскалась. Письма, которые тебе мама отправляла от меня, канули в неизвестность, и адресов не осталось после них никаких. Я же понятия просто не имею, как она каждый раз находила твои почтовые данные, где и через кого.
Просила недавно дядю Филимона выяснить по возможности чего-нибудь про тебя в доме у дипломатов, используя их связи в дипломатии и в академии. Но он только потно отмахнулся от меня, покрутил пальцем висок под кепкой и сказал, что раз упекли, значит, было за что упекать. У нас, сказал, просто так людей не забирают, даже если они с революционными фамилиями. Надо, говорит, было раньше ей побольше наворовать, пока было кому слово за неё замолвить. А теперь чего ж? И похромал в контору.
И под нос снова противно хмыкнул про себя.
Это он о тебе, что ли, Шуринька? А почему поздно-то? Я ведь про это и пишу сейчас, если совсем уж откровенно.
Дорогая бабушка, мы с Пашей обращаемся к тебе с огромной просьбой. Не могла бы ты использовать свою репутацию и свои правительственные награждения, чтобы обернуть решение суда обратно? Даже если и имели место факты, о которых говорили на суде свидетели про сметану, про недовешенные бутерброды с колбасой, сыром и про всё остальное, то это ещё не значит, что мама совершила неприглядное преступление. Она вполне могла недовесить или перепутать по усталости за две смены труда, по текущему недогляду за продуктовой сортицей, или стать жертвой каких-нибудь галошных завистниц, или даже просто на почве нервной ошибки.
Знаешь, ведь всё это время она так и не смогла преодолеть в себе недомогания насчёт Пашиной работы натурщиком. А он, со своей стороны, тоже не сумел остановить в себе этой тяги служить искусству в качестве демонстратора пластических поз. И так у них шло почти всю последнюю пару лет: то они миловались у себя за шкафом и кряхтели, и пыхали, а то мама рыдала в уборной и устраивала ему сцены из жизни гугенотов. Ясное дело, руки потом трясутся, голова бессодержательная, глаза в стороны, морщины ненужные повылазили, про которые и не слышно было: какие тут тебе ещё сорок грамм копчёной — на белый хлеб, сорок пять пошехонского — на чёрный! И вообще, при чём тут вся эта ерунда, когда жизнь ломается на корню?
А судье этому с заседателями всё по барабану. Он даже Пашу не опросил, мной не поинтересовался, тобой и папой моим, хоть и не сложилось у них с мамой. Только это другое, а то другое. Мы с Пашей сидели рядом, как чурки осиновые, и только поражались творящейся у нас на глазах несправедливости. Одна заседательша, толстая тётка, абсолютно безвкусная, с противными жирными пальцами и нахлобученной вокруг головы дурацкой косой, книжку читала под столом, я её засекла. А другой, что справа, в зал уставился и всех присутствующих по очереди глазами перебирал, как будто решал про каждого, казнить или миловать.
Оба уроды, оба ненавистники.
Знаешь, что странно? Что не плакал он совсем, когда её уводили после приговора, Паша наш. Даже глаз себе не намочил. Помнишь, как слезу пустил, без ничего, когда мы только из Давлеканова вернулись и его застали у нас, с голым пузом и без надежд на будущее? Когда ещё мама слёзы эти собою перекрыла на ту ночь, и после этого он воспарил телом и духом?
Не забыла?
Это всё так, всё было. Но и не так. Теперь он совсем другой. Теперь он сильный и красивый. И на него спрос немалый, сама видала. И он нравится им. И ему там нравится, с ними. И мне он нравится, намного больше раньшего. Думаю, что именно поэтому я тоже не заплакала, хотя совершенно такого от себя не ждала. Её уводят на пять лет, с концами, а я дурой последней сижу, сволочью неблагодарной, и вообще не рыдаю.
Бабушка, это ужасно странно для меня, но только я ничего не могла с собой поделать тоже. Лицо руками закрыла, чтобы мама не видела, как не плачу я по ней, и так их не отпускала, пока конвой не вывел её наружу из зала обвинительного заседания.
Адвокат был у нас, бесплатный, дали по закону. Подходит, интересуется мимоходом, без особого сочувствия, даже помалу не напрягает себе наружность, чтоб прикинуться сострадальцем.
Говорит:
— Обжаловать собираемся?
Я:
— А что, можно не согласиться?
Он:
— В принципе можно, но не стоит.
Паша:
— Почему так?
Он:
— Потому что ещё добавят.
Я:
— За что?
Он:
— За нитку.