Атлант расправил плечи. Часть III. А есть А - Айн Рэнд 22 стр.


Нет, ты не испортила мне жизнь, ты меня освободила, ты спасла нас обоих, искупила наше прошлое. Я не могу просить у тебя прощения — это не тот случай, и единственное утешение, какое могу предложить, — то, что я счастлив. Счастлив, дорогая моя, а не страдаю. Счастлив, что увидел истину, хотя у меня и не осталось больше ничего, кроме способности видеть. Если бы я предался тщетным сожалениям о том, что моя ошибка разрушила мое прошлое, это было бы величайшей изменой, полнейшим банкротством перед этой истиной. Но если любовь к истине осталась моим последним достоянием, тогда чем больше я утратил, тем больше могу гордиться ценой, заплаченной за такую любовь. Тогда обломки прошлого станут не погребальным холмом надо мной, а вершиной, на которую я взобрался, чтобы обрести более широкий обзор. Гордость и способность видеть — вот и все, чем обладал я, когда начинал, и все, чего добился, я добился благодаря им. Теперь и то и другое стало сильнее. Теперь у меня есть осознание высшей ценности, которого мне недоставало: права гордиться своим зрением. Достичь всего прочего я смогу.

И мой первый шаг в будущее, Дагни, — это признание, что я люблю тебя. Я люблю тебя, дорогая, со всей слепой страстью тела, исходящей из самых глубин просветленного разума, и моя любовь — единственное достижение, остающееся мне от прошлого, неизменное на все грядущие годы. Я хотел сказать тебе это, пока имею право. И поскольку я не сказал этого в начале наших отношений, вынужден говорить в конце. А теперь я скажу тебе то, что хотела сказать мне ты, — видишь ли, я понял и принял это: за этот месяц ты встретила мужчину, которого полюбила, и если любовь означает окончательный, незыблемый выбор, то он единственный, кого ты в жизни действительно любила.

— Да! — Ее возглас звучал, как потрясение, как удар. — Хэнк! Как ты понял это?

Риарден улыбнулся и указал на радио.

— Дорогая моя, ты употребляла только прошедшее время.

— О!..

Теперь голос ее звучал то ли вопросом, то ли стоном; она закрыла глаза.

— Ты не произнесла единственного слова, которое могла по праву бросить им, если б дело обстояло иначе. Ты сказала: «Я хотела его», а не «Я люблю его». Ты сказала сегодня по телефону, что могла вернуться раньше. Никакая другая причина не заставила бы тебя задержаться. Только эта может быть обоснованной и оправданной.

Дагни чуть покачнулась, сохраняя равновесие, однако смотрела на Риардена прямо, с улыбкой, с восхищением в глазах и мукой в тонкой линии плотно сжатых губ.

— Это так. Я встретила мужчину, которого люблю и буду любить всегда; я видела его, говорила с ним, но моим он не стал, возможно, никогда не станет, и, наверное, я его никогда больше не увижу.

— Думаю, я всегда знал, что ты найдешь его. Я знал, какие чувства ты питала ко мне, знал, насколько они сильны, но понимал, что это не окончательный твой выбор. То, что ты дашь ему, не отнято у меня, потому что я никогда этого не имел. Восставать против этого я не могу. То, что я имел, для меня очень много значит, а того, что я имел, изменить нельзя.

— Хэнк, хочешь, чтобы я сказала правду? Поймешь, если скажу, что всегда буду любить тебя?

— Дагни, я понял это раньше, чем ты.

— Я всегда видела тебя таким, какой ты сейчас. Видела твое величие, которое ты только-только начинаешь осознавать. Не говори об искуплении — ты не причинил мне боли, твои ошибки исходили из безупречной честности под пыткой невозможного морального кодекса. И твоя борьба против него не принесла мне страданий, она принесла мне чувство, которое я считаю очень редким для себя: восхищение. Если ты его примешь, оно будет непреходящим. То, что ты значил для меня, не может быть изменено. Однако мужчина, которого я встретила, — это та любовь, какую я хотела найти задолго до того, как узнала о его существовании, и думаю, он останется недосягаемым для меня, но того, что я его люблю, будет достаточно, чтобы поддерживать во мне жизнь.

Риарден взял ее руку и прижал к губам.

— Тогда ты понимаешь, что испытываю я, и почему все-таки счастлив.

Глядя ему в лицо, Дагни впервые осознала, кем он всегда был в ее глазах: человеком с неиссякаемой способностью радоваться жизни. Напряженность стоически переносимых бед исчезла; теперь, в самый тяжелый час, лицо Риардена обрело безмятежность чистой силы — на нем было то же выражение, какое оно видела у людей в долине.

— Хэнк, — прошептала она, — я не смогу этого объяснить, но у меня такое чувство, что я не изменила ни ему, ни тебе.

— Это так.

Глаза ее казались необычайно яркими на побледневшем лице, словно в сломленном усталостью теле дух оставался бодрым. Риарден усадил Дагни и положил руку на спинку дивана, не касаясь ее и все-таки словно защищая своим полуобъятием.

— Теперь скажи, где ты была?

— Не могу. Я дала слово никому ничего не говорить об этом. Могу сказать только, что обнаружила это место случайно, когда мой самолет разбился, покинула его с повязкой на глазах и не смогу найти снова.

— Не хочешь проследить по памяти свой путь туда?

— Не стану и пытаться.

— А этот мужчина?

— Я не буду его искать.

— Он остался там?

— Не знаю.

— Почему ты покинула его?

— Не могу сказать тебе.

— Кто он такой?

У нее невольно вырвался смешок:

— Кто такой Джон Голт?

Риарден удивленно посмотрел на нее, он понял, что она не шутит.

— Значит, Джон Голт существует? — задумчиво проговорил он.

— Да.

— В этой избитой фразе имеется в виду он?

— Да.

— И у нее есть какое-то особое значение?

— Да!.. Могу сказать тебе о нем одну вещь, которую узнала раньше, чем дала слово молчать: он — изобретатель того двигателя, который мы нашли.

— О! — Риарден улыбнулся так, словно должен был это знать. Потом негромко спросил, глядя на Дагни почти сочувственно: — Он и есть тот разрушитель, не так ли? — Увидел в ее глазах возмущение и добавил: — Нет, не отвечай, раз не можешь. Думаю, ты знаешь, что делаешь. Ты хотела спасти от разрушителя Квентина Дэниелса и летела за ним, когда твой самолет разбился, так ведь?

— Да.

— Господи, Дагни, неужели такое место действительно существует? Они все живы? Там ли. Извини. Не отвечай.

Дагни улыбнулась.

— Оно существует.

Риарден долгое время сидел молча.

— Хэнк, ты мог бы оставить «Риарден Стил»?

— Нет! — Ответ был незамедлительным, но Риарден добавил с первой ноткой безнадежности в голосе: — Пока что…

Потом посмотрел на нее так, словно, произнося эти три слова, пережил все ее страдания за последний месяц.

— Понятно, — он провел рукой по ее лбу и сочувственно улыбнулся: — Какой же ад, должно быть, разверзся в твоей душе! — негромко произнес он.

Дагни кивнула. И легла, положив голову ему на колени. Риарден погладил ее по волосам, сказал:

— Будем сражаться с грабителями, сколько сможем. Не знаю, каким именно будет наше будущее, но мы либо победим, либо поймем, что это невозможно. Пока этого не случится, будем воевать за наш мир. Кроме нас от него никого не осталось.

Дагни заснула, держа его за руку. Последнее, что она чувствовала, было ощущение бездонной пустоты, пустоты города и мира, где никогда не сможет найти человека, искать которого не имеет права.

ГЛАВА IV. АНТИЖИЗНЬ

Джеймс Таггерт полез в карман смокинга, вынул первую попавшуюся бумажку, оказавшуюся стодолларовой банкнотой, и положил в руку нищего. Он отметил, что нищий сунул деньги в карман с совершенно равнодушным видом, впрочем, точно таким же, какой был у него самого.

— Спасибо, приятель, — небрежно бросил побирушка и побрел прочь.

Джеймс Таггерт застыл посреди тротуара, недоумевая, что его так потрясло. Не наглость этого человека — он не искал никакой благодарности, подал деньги не из жалости: жест был механическим, привычным и бесцельным. Дело заключалось в том, что нищему явно было безразлично, получит он сто долларов или десять центов, или, не получив вообще ничего, умрет той же ночью от голода. Таггерт содрогнулся и быстро пошел прочь; шок отогнал ужас того, что настроение нищего было под стать его собственному.

Контуры домов резко очерчивала неестественная ясность летних сумерек; каналы заполняла оранжевая дымка, она же туманила верхние ярусы крыш. Календарь в небе упорно держался вне этой дымки — желтый, как страница старого пергамента, гласивший: «5 августа». «Нет, — подумал Таггерт в ответ на мрачные мысли, — это неправда, у меня хорошо на душе, потому я и хочу что-нибудь предпринять». Он не мог признаться себе, что непривычное для него беспокойство проистекает от желания отвлечься, развеяться; не мог признаться, что подобное удовольствие должно быть весельем, праздником, так как не знал, что собирается праздновать.

День выдался напряженным, он был истрачен на слова, плававшие в воздухе так же бесцельно, как пух, однако благодаря им с точностью счетной машины была достигнута цель, подведен именно тот баланс, на который он рассчитывал. Но эту цель и ее причины приходилось таить от себя так же тщательно, как от других, и его внезапная жажда веселья была опасным нарушением.

День выдался напряженным, он был истрачен на слова, плававшие в воздухе так же бесцельно, как пух, однако благодаря им с точностью счетной машины была достигнута цель, подведен именно тот баланс, на который он рассчитывал. Но эту цель и ее причины приходилось таить от себя так же тщательно, как от других, и его внезапная жажда веселья была опасным нарушением.

День начался с завтрака в номере прибывшего с официальным визитом аргентинского парламентария; там несколько человек разных национальностей вели неторопливый разговор о климате Аргентины, ее почве, ресурсах, нуждах народа, ценности ее динамичного, прогрессивного устремления к будущему и между делом упоминали, что через три недели Аргентина будет провозглашена народным государством.

Затем было выпито несколько коктейлей на квартире Оррена Бойля, там всего один скромный джентльмен из Аргентины молча сидел в углу, а двое чиновников из Вашингтона и несколько их друзей неизвестного общественного положения говорили о национальных ресурсах, металлургии, минералогии, соседских обязанностях и благоденствии земного шара и упомянули, что через три недели Народное государство Аргентина и Народное государство Чили получат заем в размере четырех миллиардов долларов.

Затем последовало небольшое застолье с коктейлями в отдельной комнате бара, построенного в виде погреба на крыше небоскреба — неофициальное застолье, которое он, Джеймс Таггерт, устроил для директоров недавно созданной компании «Интернейборли Эмити энд Девелопмент Корпорейшн», президентом ее был Оррен Бойль, казначеем — стройный, элегантный, подвижный чилиец, звали его сеньор Марио Мартинес, но Таггерта тянуло по некоему духовному родству называть его «сеньор Каффи Мейгс». Здесь они говорили о гольфе, скачках, регатах, автомобилях и женщинах. Не было необходимости упоминать, поскольку все это знали, что «Интернейборли Эмити энд Девелопмент Корпорейшн» располагает эксклюзивными контрактами на двадцатилетнюю «аренду с правом управления» всех промышленных предприятий в народных государствах южного полушария.

Кульминацией дня явился большой прием в апартаментах сеньора Родриго Гонсалеса, дипломатического представителя Чили.

Год назад о сеньоре Гонсалесе никто не слышал, но он стал знаменитостью благодаря вечеринкам, которые устраивал в последние полгода, со времени приезда в Нью-Йорк. Гости называли его прогрессивным бизнесменом. Он лишился собственности, когда Чили, став народным государством, национализировало всю собственность, кроме принадлежавшей таким отсталым, ненародным государствам, как Аргентина, но он занял просвещенную позицию, примкнул к новому режиму и посвятил себя служению своей стране. Его апартаменты в Нью-Йорке занимали целый этаж фешенебельного отеля.

У него было рыхлое, пустое лицо и глаза убийцы. Глядя на него во время приема, Таггерт решил, что этот человек недоступен никаким эмоциям, что нож может неощутимо пройти сквозь отвислые складки его плоти, однако было какое-то чувственное, почти сексуальное наслаждение в том, как он вытирал ноги о персидские ковры, похлопывал по полированному подлокотнику кресла и обнимал губами толстенную сигару. Его жена, сеньора Гонсалес, была маленькой, привлекательной, не такой красивой, как считала сама, но пользовалась репутацией красавицы, благодаря неистовому темпераменту и странной манере раскованного, пылкого, циничного самоутверждения, в котором словно бы содержались обещание всего и прощение всех. Все знали, что популярность ее объяснялась влиятельностью мужа — важной доходной статьей, когда торгуешь не товарами, а одолжениями, и, видя ее среди гостей, Таггерт развлекался, размышляя, какие сделки заключались, какие директивы издавались, какие предприятия разорялись в обмен на несколько случайных ночей, когда большинство этих мужчин не имело причин их искать и, пожалуй, уже напрочь о них забыло. Общество нагоняло на него скуку: там было всего с полдюжины людей, ради которых он и появился; необходимости разговаривать с этой полудюжиной не было — достаточно обменяться несколькими взглядами. Уже должны были вот-вот подать ужин, когда он услышал то, ради чего пришел: сеньор Гонсалес упомянул — дым его сигары вился над этой полудюжиной людей, придвинувшихся к его креслу, — что по соглашению с будущим Народным государством Аргентина собственность компании «Д’Анкония Коппер» будет национализирована Народным государством Чили меньше чем через месяц, второго сентября.

Все шло, как и ожидал Таггерт, но, услышав эти слова, он вдруг ощутил неодолимое желание уйти. Почувствовал, что не в силах выносить более скуку ужина, ему требовалась какая-то иная форма активности, чтобы отметить достигнутый этим вечером успех. Он вышел в летние сумерки улиц, чувствуя себя и преследователем, и преследуемым: преследователем удовольствия, которого ничто не могло ему дать, дабы отпраздновать успех, назвать который не смел, и преследуемый ужасом до конца понять, какой мотив привел его к планированию этого успеха, и какой его аспект придавал ему теперь это лихорадочное возбуждение.

Он напомнил себе, что нужно продать свои акции «Д’Анкония Коппер», — спрос на них не оживлялся после краха компании в прошлом году — и, как договорился с друзьями, купить акции «Интернейборли Эмити энд Девелопмент Корпорейшн», которые сделают ему состояние. Но эта мысль не принесла ничего, кроме скуки; отпраздновать он хотел бы что-нибудь другое.

Таггерт попытался заставить себя радоваться: деньги, подумал он, были моим мотивом, деньги никогда не помешают. Разве это не нормальный мотив? Не веский? Разве все они не стремятся к деньгам — Уайэтты, Риардены, Д’Анкония?.. И вскинул голову, чтобы встряхнуться: ему казалось, что его мысли заходят в опасный тупик, конца которого он не должен видеть.

«Нет, — уныло подумал он, — деньги для меня уже ничего не значат». Он швырял доллары сотнями на вечеринке, как и сегодня, — за недопитые напитки, несъеденные деликатесы, неожиданные капризы, за телефонный звонок в Аргентину, потому что один из гостей захотел узнать точную версию непристойной истории, которую начал рассказывать под влиянием минуты… за холодный ступор сознания, что платить легче, чем думать.

«При этом плане объединения железных дорог тебе не о чем беспокоиться», — пьяно хихикнул ему Оррен Бойль. При этом плане одна из местных железных дорог в Северной Дакоте обанкротилась, повергнув весь регион в депрессию, местный банкир покончил с собой, убив перед этим жену и детей; в Теннеси был отменен товарный поезд, из-за чего местный завод внезапно остался без транспорта, сын владельца этого завода бросил колледж и теперь ждал в тюрьме смертной казни за убийство, совершенное вместе с шайкой бандитов; в Канзасе была закрыта небольшая станция, и начальник ее, собиравшийся стать ученым, бросил все и стал мойщиком посуды, чтобы он, Джеймс Таггерт, мог сидеть в отдельной комнате бара и платить за виски, льющееся в горло Оррена Бойля; за то, что официант вытирал ему губкой пиджак, когда Оррен пролил виски на грудь, за ковер, прожженный сигарами бывшего сводника из Чили, который не трудился тянуться к находящейся всего в трех футах пепельнице.

Причиной ужаса, от которого он содрогался, было не просто безразличие к деньгам как таковое. Его пугало, что оно не пройдет, даже если он скатится до нищеты. Было время, когда он испытывал какое-то чувство вины — в виде смутного раздражения — при мысли, что и он может быть уличен в грехе алчности, который не раз осуждал. Теперь пришло холодное осознание того, что, в сущности, он не был лицемером: он действительно никогда не стремился к деньгам. Они и так у него были. От рождения. Это открывало перед ним еще одну зияющую дыру, ведущую еще в один тупик, риск видеть который он также не мог себе позволить.

«Я просто хочу как-нибудь развеяться!» — беззвучно крикнул он в лицо некоей темной силе, протестуя против того, что делало эти мысли неотвязными, и в гневе против всего мироздания, где обитало какое-то злобное существо, не позволявшее ему найти развлечение без необходимости знать, чего он хочет и почему.

«Чего же ты хочешь?» — снова и снова спрашивал его какой-то враждебный голос, и Таггерт шел все быстрее, пытаясь уйти от него. Ему казалось, что его мозг представляет собой лабиринт, где на каждом повороте открывается тупик, ведущий в туман, скрывающий бездну. Казалось, он бежит, а маленький островок безопасности все уменьшается, и вскоре не останется ничего, кроме этих тупиков. Островок представлялся остатком ясности в направлениях, а оранжевая дымка, клубясь, заполняла все выходы. «Почему он уменьшается?» — в панике подумал Таггерт. Вот так он и прожил всю жизнь — с упорством труса глядя на тротуар перед собой, искусно избегая зрелища дороги, углов, далей, вершин. Никогда не собирался никуда идти, хотел быть свободным от малейших усилий, от неуклонности прямого пути, не хотел, чтобы его годы складывались в какую-то сумму… Но что сложило их? Почему он достиг какой-то нелепой точки, где уже нельзя остановиться или отступить?

Назад Дальше