Блэк. Эрминия. Корсиканские братья - Александр Дюма 16 стр.


Было бы, однако, неправильным утверждать, что сердце де ля Гравери стало злым, что он позаимствовал некоторую жесткость и твердость у той раковины, в которой укрылся; но мы должны признать, что вследствие этой постоянной заботы о самом себе его первоначальные качества, достигавшие предела в своем проявлении, а потому превращавшиеся в недостатки, значительно притупились, и теперь уровень их эмоциональности был столь же низок, сколь ранее был высок их накал. Его доброта стала негативной, он не мог выносить мучений себе подобных; но его гуманизм проистекал скорее из нервного потрясения от самого вида страданий, нежели из чувства подлинного милосердия. Он охотно удвоил бы сумму раздаваемой милостыни, лишь бы это его избавило от вида нищих; жалость стала для него всего лишь неким ощущением, в котором сердце перестало принимать какое-либо участие, и чем больше он старел, тем больше его сердце застывало.

Пороки и добродетели похожи на любовниц: если в течение месяца, будучи разлученными с любимой женщиной, мы не стремимся вновь оказаться рядом с ней, то по прошествии этого месяца мы сможем прекрасно обойтись без нее весь остаток нашей жизни.

Вот каким был шевалье де ля Гравери через восемь или девять лет своего пребывания в Шартре, то есть в тот момент, когда началась эта история.

Глава XVI, В КОТОРОЙ АВТОР ВОЗОБНОВЛЯЕТ НИТЬ СВОЕГО ПРЕРВАННОГО ПОВЕСТВОВАНИЯ

В тот момент, когда было предпринято это длительное отступление, а оно само является целой историей, мы оставили шевалье де ля Гравери промокшим до нитки из-за варварского вмешательства Марианны в его спор с новой знакомой.

Бормоча ругательства, шевалье поднялся в свою спальню; если бы ему на лестнице попалась служанка, то, можно не сомневаться, ее постигла бы суровая кара; но шевалье чувствовал, как леденящий холод, проникая сквозь кожу, пронизывает его до костей. И он счел, что было бы неразумным в приступе горячности поддаться чувству необузданной злобы, не приняв прежде необходимых мер против насморка и простуды.

Яркий и весело потрескивающий огонь, тот славный огонь в очаге, что питается добрыми дровами и который можно встретить лишь в провинции, разом прогнал и дрожь, и плохое настроение шевалье; наслаждаясь приятным, почти сладострастным ощущением тепла, он забыл свой гнев; затем, повинуясь естественному ходу мыслей, цепляющихся одна за другую, он подумал о бедной собаке, с которой обошлись не лучше, чем с ним, но которой, вероятно, чтобы высушить свою шелковистую одежду, пришлось довольствоваться бледными и немощными лучами осеннего солнца.

Эта мысль заставила шевалье де ля Гравери покинуть кресло, в котором он столь восхитительно нежился около огня, принимая эти теплые ванны как компенсацию за ледяной душ; он подошел к окну, поднял занавески и увидел животное, которое дрожа сидело на другой стороне улицы около тюремной стены, расположенной напротив дома шевалье.

Злополучная Собака, насторожив уши, с глубокой печалью разглядывала жилище, в котором ей был оказан такой негостеприимный прием.

В этот момент то ли случайно, то ли движимая инстинктом, подняв голову, она заметила через оконное стекло шевалье. При виде его ее физиономия стала еще более красноречивой, и на ней появилось выражение горестной укоризны.

Первым порывом де ля Гравери, порывом, которого великий дипломат советовал остерегаться, так как он всегда бывает добрым, было признать перед самим собой неправоту, допущенную им по отношению к благородному животному; но давно усвоенная привычка подавлять свои симпатии взяла верх над этими остатками его прежнего темперамента.

— А! Нет! — громко сказал он, как будто отвечая на свою собственную мысль. — Пусть она возвращается к своему хозяину, и Марианна тысячу раз была права, что не стала делать дружеского различия между собакой и мной. Если привечать у себя всех бродячих собак, то не хватит никакого княжеского состояния! К тому же у этой собаки масса недостатков: она любит поесть, а следовательно, должна быть воровкой; она разграбит и разорит весь дом, и потом… и потом… я не желаю иметь у себя в доме животных; я дал себе слово, а главное, я поклялся в этом Думеснилю.

После этого шевалье вернулся в свое кресло, где он постарался заглушить угрызения совести, о которых свидетельствовал его монолог, предавшись сладкой дреме.

Но вдруг в мозгу у шевалье стало твориться нечто странное.

По мере того как он погружался в дрему, предметы, окружавшие его, мало-помалу исчезали, уступая свое место другим: стены растворялись и превращались в решетки из дерева, напоминающие клетку; нежный, чистый и благоуханный воздух проникал через эти щели, и через них же, если посмотреть вверх, было видно ясное небо, а если взглянуть на горизонт, то лазурное море.

Невольная греза, магнетическая сила перенесла шевалье в Папеэти.

Перед ним было ложе, набитое соломой, желтоватый воск горел в изголовье и в изножье кровати; на этой кровати, завернутое в саван, лежало тело человека; постепенно этот саван становился все прозрачнее и прозрачнее, и сквозь полотно шевалье де ля Гравери узнавал пожелтевшее и осунувшееся лицо, остановившиеся глаза и приоткрытый рот капитана Думесниля и слышал голос своего друга, отчетливо произносившего вот эти слова: «Если только я увижу, что там наверху занимаются переселением душ, то я буду умолять милосердного Бога надеть на меня шкуру собаки, в облике которой, где бы я ни был, я разорву свою цепь, отыщу тебя, и мы вновь соединимся».

Затем погребальная вуаль отделила шевалье от мертвого тела капитана и видение растаяло в тумане.

Шевалье издал вопль, словно он катился куда-то в пропасть, проснулся и, придя в себя, заметил, что сидит, вцепившись в подлокотники кресла.

— Черт возьми!.. — вскричал он, вытирая лоб, покрытый густыми каплями холодного пота. — Какой кошмар! Бедняга Думесниль!

Затем, после паузы, во время которой его глаза оставались неподвижно устремлены на то место, где появилось видение, он произнес:

— Это в самом деле был он.

И, как будто движимый этой убежденностью, приняв трудное, но неизбежное решение, шевалье поднялся и быстро направился к окну.

Но на полдороге он остановился.

— А! Это ужасно глупо! — пробормотал он. — Мой бедный друг умер, и, к несчастью, его уже не воскресить; и я, как добрый христианин, могу надеяться лишь на то, что Господь смилостивился над ним и принял к себе его душу. Нет, это абсурдно! Я слишком много ходил сегодня; душ Марианны вызвал у меня лихорадку, а от этой проклятой собаки у меня помутился разум. Нет, нет, не будем больше думать об этом.

Де ля Гравери отправился в библиотеку; и чтобы больше не думать об этом, то есть о капитане Думесниле и черной собаке, взял первую попавшуюся под руку книгу, снова как можно удобнее устроился в своем кресле, поставил ноги на выступ камина, наудачу раскрыл взятый том и взгляд его упал на следующие строчки:

«Ни одного письменного наставления не сохранилось до наших дней из той системы, которой учил Пифагор; но, судя по преданиям, дошедшим до нас, можно утверждать, что он верил в смерть одной лишь материи, физической оболочки, и ни в коем случае той жизненной энергии, которая дается человеку при рождении. Эта жизненная энергия, будучи бессмертной, не может быть ни растрачена, ни ослаблена человеком; однако она переходит в другие материальные тела — существа той же самой природы, если боги полагают необходимым вознаградить жизнь, прожитую мужественно, самоотверженно и честно; существа низшей природы, если человек во время своего пребывания на земле совершил какое-либо преступление или даже какую-либо ошибку, которую должен искупить. Поэтому он утверждал, что узнал одного из своих друзей, Клеомена де Тасос через восемь или десять лет после его смерти под внешностью собаки…»

Шевалье не стал читать дальше; он выронил книгу, давшую столь прямой ответ на его мысли, и пошел, робко посмотрел в окно.

Спаниель по-прежнему сидел на том же месте, все в той же позе, все так же устремив глаза на то самое окно, из-за занавесок которого шевалье в данный момент сам разглядывал его; и как только он увидел фигуру шевалье в оконном переплете, его взгляд оживился, и он стал вежливо помахивать хвостом.

Эта упорная настойчивость животного настолько была созвучна мыслям, смущавшим его рассудок, что шевалье де ля Гравери был вынужден призвать на помощь весь свой разум, чтобы не видеть сверхъестественного явления в своей встрече с черной собакой.

Стыдящийся своих суеверных поползновений, измученный странной симпатией, которую он вдруг внезапно почувствовал к своему товарищу по прогулке, он решил пойти на компромисс, который позволил бы ему не противиться той привязанности, что поселилась в его сердце, к бродячей собаке, но при этом, однако, не пускать к себе в дом непрошенного гостя.

Эта упорная настойчивость животного настолько была созвучна мыслям, смущавшим его рассудок, что шевалье де ля Гравери был вынужден призвать на помощь весь свой разум, чтобы не видеть сверхъестественного явления в своей встрече с черной собакой.

Стыдящийся своих суеверных поползновений, измученный странной симпатией, которую он вдруг внезапно почувствовал к своему товарищу по прогулке, он решил пойти на компромисс, который позволил бы ему не противиться той привязанности, что поселилась в его сердце, к бродячей собаке, но при этом, однако, не пускать к себе в дом непрошенного гостя.

Шевалье торопливо спустился в кухню.

Марианны не было.

Шевалье облегченно вздохнул, он слышал, как чуть раньше хлопнула дверь, и действительно рассчитывал, что Марианна ушла.

От ее отсутствия шевалье испытал сильнейшее чувство радости.

Ведь, решившись на это благое дело, шевалье все же побаивался того нравоучения, которое могла бы ему прочесть его служанка, о том грехе, который он собирался совершить, бросая хлеб Божий какой-то собаке, когда столько бедных лишены этой милости.

Но это вовсе не означало, запомните это хорошенько, что, следуя этой заповеди, Марианна делилась с обездоленными своим хлебом или даже хлебом своего хозяина.

Но решение шевалье было твердым; он заранее все обдумал: если бы Марианна осмелилась сделать ему замечание, он припомнил бы ей ведро воды, которое она обрушила ему на голову и которое он ей так и не простил, и величественным тоном, воздействие которого он неоднократно имел возможность оценить, заявил бы ей:

«Марианна, мы больше не можем жить под одной крышей; я даю вам расчет!»

Эта фраза, произнесенная с соответствующим величием, всегда приводила к тому, что мадемуазель Марианна становилась раболепно услужливой.

Но с некоторого времени Марианна стала капризнее, чем обычно, и шевалье предполагал, что переполнявшее ее недовольство и крайнее раздражение, которое она испытывала по отношению к нему, вызваны предложениями, которые ей сделал мэр Шартра, добивающийся того, чтобы она покинула шевалье и поступила на службу к нему в дом.

А поэтому было весьма вероятно, что, если в подобных обстоятельствах шевалье отважится на свое величественное: «Я даю вам расчет!», Марианна действительно соберет свои вещи и уйдет от него.

Шевалье удалось победить свои сердечные симпатии и привязанности, но он был не в силах заглушить вопль своего желудка.

Марианна была пусть не самая любезная, но зато самая умелая кухарка, которая когда-либо у него была.

Вот что заставляло его так опасаться встречи с Марианной на кухне; и вот почему у него стало так легко на сердце, когда он обнаружил, что ее там нет.

Итак, шевалье воспользовался обстоятельствами и торопливо приблизился к буфету.

Буфет был закрыт на ключ.

Марианна была очень аккуратна.

Тогда он взял нож и, вставив его между створками, попытался открыть буфет без ключа.

Но тут он подумал, что может сказать Марианна, если вернется именно в этот момент и застанет его на месте преступления, уличив во взломе собственного буфета.

Собственного? А был ли он все еще его собственным? Разве Марианна когда-нибудь говорила: «Кухня господина шевалье?»

О! Нет! Марианна говорила: «Моя кухня».

Нож выпал из рук Дьедонне, и он отчаянным взором обвел вокруг себя.

Рядом с дверью, на высокой полке вне досягаемости каких-либо хищных животных, он заметил курицу; утром он съел у нее всего лишь одно крылышко.

Итак, не считая крыла, птица оставалась нетронутой.

А это была отменная пулярка из Ле-Мана.

Разумеется, памятуя об ужине шевалье, Марианна рассчитывала наилучшим образом распорядиться этими остатками, выглядевшими самым аппетитным образом: белое мясо, пропитанное жиром, обжаренное до золотистой корочки, такое нежное, уютно покоящееся в собственном соку.

Воображение шевалье в несколько секунд нарисовало ему, как он вкушает эти сочные остатки пулярки, приготовленные в виде фрикасе под маринадом, под байонезом или майонезом (мнение ученых разделилось в этом вопросе кулинарной технологии), и хотя эти закуски были несколько грубоваты, как и все блюда повторного приготовления, шевалье обожал их до невозможности.

Поэтому его взгляд стал обшаривать все углы и все полки в надежде, не послала ли ему счастливая случайность какого-нибудь другого съестного, которое заняло бы место пулярки в его планах.

Но шевалье напрасно искал, он ничего не нашел.

Тогда он взял птицу за лапы, поднес ее к глазам и принялся изучать, испуская вздохи сожаления и вожделения, изо всех сил подавляя желание впиться в нее прямо зубами.

Вот каков был результат его осмотра и, возможно он поддался бы искушению, как вдруг скрип уличной двери, поворачивающейся на заржавевших петлях, положил конец его колебаниям.

Шевалье вышел победителем из этого сражения, которое его сердце вело с его желудком. Он решительно спрятал пулярку под полу своего домашнего халата и взобрался по лестнице, ведущей в кухню, с ловкостью и проворством, которые в свои сорок пять лет и не думал вновь обнаружить в ногах.

Выйдя из кухни, он чуть не столкнулся с Марианной.

Он проворно укрылся в кладовой и стоял там, едва переводя дух, до тех пор, пока Марианна не спустилась в свою кухню, расположенную в цокольном этаже, как теперь принято выражаться.

Тогда он на цыпочках, стараясь не дышать, вышел из кладовой, добрался до своей лестницы и, перешагивая сразу через две ступени, вернулся в свою комнату, закрыл дверь, опустил задвижку и упал на стул.

Силы оставили его.

Шевалье хватило пяти минут, чтобы прийти в себя; он вновь поднялся на ноги, подошел к окну, решительным жестом открыл его, подозвал собаку, все так же, подобно сфинксу, сидевшую на одном и том же месте, и роскошным движением руки кинул ей курицу.

Животное схватило ее на лету и, вместо того, чтобы убежать со своей добычей, как этого ожидал шевалье и на что он, вероятно, надеялся, пес зажал курицу между лап и с видом собаки, уверенной в своем праве, принялся на месте разрывать ее на части с силой, делавшей честь крепости его челюстей.

«Браво, мой мальчик! — восторженно закричал шевалье. — Так ее, отлично! Рви, раздирай. Вот целое крыло исчезло в пасти; вот одна ножка, так, теперь другая, а вот и голова; что же, пришел черед тушки… Но ты же умираешь от голода, бедняга?»

При этой мысли де ля Гравери тяжело вздохнул, поскольку идея о переселении душ вновь возникла в его мозгу, а вместе с ней и образ капитана.

И мысль, что тот, кто в облике человека был так добр к нему, может страдать от голода в другой телесной оболочке, какой бы она ни была — особенно если это черная собака, которая, возможно, разорвала свою цепь, чтобы отыскать его, — вызвала у шевалье слезы на глазах.

И никто не взялся бы предсказать, куда могла бы завести шевалье эта мысль, если бы у него было время остановиться на ней.

Но разъяренные крики, доносившиеся с первого этажа, грубо прервали ход его размышлений.

Шевалье, пребывая в соответствующем расположении духа и создавая свою вину, без труда узнал голос Марианны.

Он быстро захлопнул окно, подбежал к двери и открыл задвижку.

Это и вправду была Марианна, которая, обнаружив пропажу своей птицы, стонала и причитала так, словно весь дом был обращен в пепел.

Шевалье счел, что будет лучше предупредить опасность или даже вызвать огонь на себя.

Если Марианна случайно подошла бы к уличной двери и увидела бы собаку, грызущую остатки пулярки, ей бы все стало ясно.

Если же, напротив, шевалье отвлек бы ее внимание, пусть даже всего и на пять минут, то по темпу, какой взял спаниель, было очевидно, что через пять минут исчез бы и самый последний кусочек птицы.

Осталась бы облизывающаяся от удовольствия собака, ожидающая новую курицу; но собаки не говорят.

Впрочем, если бы спаниель даже и заговорил бы, то он выглядел слишком умным, чтобы поведать Марианне о своих гастрономических отношениях с шевалье.

От двери своей комнаты, находясь на верхней площадке лестницы, то есть занимая господствующее положение, он закричал хозяйским голосом:

— Ну, Марианна, что случилось и по какому поводу весь этот шум?

— Почему весь этот шум? И вы еще спрашиваете, сударь?

— Разумеется, я вас спрашиваю об этом.

Затем он добавил со все возрастающим достоинством:

— Черт возьми, я, кажется, имею полное право знать, что происходит в моем доме.

И он с какой-то совершенно особой интонацией произнес конец фразы, сделав акцент на притяжательном местоимении «мой» и существительном «дом».

Марианна почувствовала жало.

— В вашем доме! — сказала она. — В вашем доме! Ну, что же, знайте, что в нем происходят премилые вещи.

Назад Дальше