Пушкинский дом - Андрей Битов 31 стр.


Сейчас он читал «Середину контраста» и ерзал от нетерпеливого удовольствия: «Как это все верно, верно!..» – озирался по сторонам. Как это он, такой еще молодой, ничего не понимавший и не знавший, все знал! Он прочитал сейчас о Государстве, Личности и Стихии – и охнул: господи, неужели это он, Лева, написал?! Вскочил, пробежался по комнате, нетерпение его нарастало, взвивалось к потолку, глаза не видели и туманились, потирал руки: так, так-так! А как это он здорово написал – о середине контраста, о мертвой зоне, о немоте, которая есть эпицентр смерча, тайфуна, где спокойно, откуда видит неуязвимый гений! Про главное, гениальное, немое, опущенное, центральное, про ось поэмы!.. Здорово!

Лева бросился к столу… Нет, и это уже пройдено! Он выхватил оставшиеся в папке листы… вот он! свод, купол! сейчас, сейчас… поймаю… Это же, это же мое дело! Вот и напишу, здесь, всем назло… – более мелко трепыхнулось в нем и отстало – он погрузился в листы. Образ деда, приникшего к кружке, подскочил и отскочил напрочь. Вот оно… ради чего… стоит… Это и был его суперзамысел. «“Я” Пушкина» – не больше и не меньше. Собственно, это естественно для него, такой замысел… Отойдя на несколько лет, он теперь отчетливо видел, что и «Три пророка» по сути о том же, и тем более в «Середине контраста» – там уже вообще только об этом. Уже тогда намечалась такая органическая линия! уже тогда… Эта невольная цельность еще вдохновила Леву. Он взял перо. Сейчас, именно сейчас!.. Купол!..

Он придвигал и отодвигал листки, выравнивал их края… Он читал эти вдохновенные, обрывочные и «для памяти» записи – и не понимал, что имел тогда в виду. Это его теребило и мучило: он не мог отдаться тому, что им владело сейчас, – ему непременно необходимо было вспомнить, что он имел в виду тогда, – и не мог. Он отодвинул заметки и взялся за стопку «планов» работы. Их было уже много – первый, другой, третий… Это были следы его «возвращений». Планы становились все отчетливей, и под конец он нашел даже просто копию – патологически ровный, тщательный и мертвый почерк.

Ужас подкрался к нему не до конца: Лева решительно встал и отвернулся от того, что в темном углу, от этой годуновской кашицы во рту. «Заново! заново!» – немо вскричал он, как Шаляпин: «Чур, чур, дитя!» Новый план! – и не заглядывая, не оглядываясь, начинать все снова, сейчас! Только так.

Чистой бумаги не было. Ящик стола был заперт. Все еще возбужденный, и испуг прошел… выскочил он искать бумагу. Дернул соседнюю дверь – ага, ключи у вахтера.

Он спустился тогда, с бессонным своим лицом, к вахтерше, и они разговорились. Лева вежливо выслушал ее рассказ о дочери и пьющем зяте, и ему показалось, что он этот рассказ где-то уже слышал или, может, читал. Ему стало скучно и хотелось поговорить о себе. Что он и сделал, постепенно увлекаясь и впадая в ненужную откровенность. Вахтерша слушала со здоровым любопытством и туповатым оживлением на лице: Лева рассказывал о своей любви с большим чувством. Он уже ощущал тот ужасный осадок, который сопутствует излишней болтливости. И чем больше он его ощущал, тем стремительней говорил. Вахтерша уже могла не поддерживать беседу – лишь слушала с очевидным сладострастием. И Лева вдруг сморщился и осекся. Тогда вахтерша, совершенно точно почувствовав свою власть над Левой, попросила отпустить ее к дочке, чтобы помочь ей справиться с пьющим зятем: все равно они вдвоем тут ни к чему, и он прекрасно справится сам. Лева тут же поспешно согласился, сказав «спасибо» вместо «пожалуйста».

Лева поднялся к себе наверх. Освещенно и отдельно лежали раскиданные по столу листы, будто они одни и были в остальной невидимости комнаты… будто плыли. Лева подкрался к ним, заглянул тихонько и сбоку, как через чье-то плечо. «Ну да. Конечно… Но – кому? для кого?! зачем!!!» – молча вскричал он – и сгреб их, не разбирая, в портфель.

Воровато потушил свет и поспешно лег. Он хотел не вспоминать о вахтерше – но вспомнил. Тут Лева, такой большой, представил себе безбрежность казенного дивана, черного даже в темноте, сжался в комочек, как маленький мальчик, чтобы как бы сиротливо и крохотно поместиться на нем, и начал нарочито всхлипывать. Ему очень хотелось плакать. Он представил себе, как в детстве, собственные похороны – и все равно заплакать почти не удалось. Но немножко все-таки удалось, сухими, разучившимися слезами. Больше не получилось, и ему ничего не оставалось, как решить, что – хватит, что за детство!.. что он уже успокоился. «Утро вечера мудренее…» – криво подумал он и торопливо, с опаской, уснул.

Снилась ему широкая река, как бы та самая, что течет у их института, но и не та самая. Она неожиданно и не вовремя вскрылась ото льда и оказалась густая, как клей. Над ней стоял тяжелый пар, и все сотрудники института, невзирая на положение и возраст, должны были плыть через нее, для сдачи норм ГТО.

Многие уже плыли, нелепо и медленно вытягивая белые руки из густой слизи. И лишь он да еще один доктор, благородный старик с длинной бородой, которого все за глаза звали Капитаном Немо, жались и прятались между свай, и Капитан Немо все дрожал и подсовывал бороду под плавки. А у самого берега, болтаясь на медленной, густой волне, как поплавок, лежал на спине, в полном своем костюме и с орденскими колодками, заместитель директора по административно-хозяйственной части и, глядя на них неправдоподобно круглыми и застывшими глазами, манил их картонной рукой…

Разбудил его телефонный звонок. Лева судорожно вскочил, проглотил затрепыхавшее, подступившее к горлу сердце и некоторое время озирался, не понимая, где он и почему. Наконец прошлепал в носках к телефону и как раз опоздал: телефон смолк – только Лева потянулся к нему. Лева так постоял над ним, на вывернутых стопах, поджимая пальцы, рассматривал, не узнавая, стол, словно на нем было пятно. Вдруг вчерашний вечер опрокинулся на него, но все это, тем более вахтерша, был еще сон, театр теней – Лева этого не помнил, он просто еще раз проснулся с тем странным вечерним чувством интеллигента, что был вчера как бы пьян: брал или не брал в рот – безразлично. Кто бы это мог звонить так рано? Фаина?.. Однако – не Фаина: телефон зазвонил снова, как бы громче и чаще, чем в первый раз… В трубке раздавался волнистый плеск, как в тазу…

– Ну как, князь, дела?

Это был Митишатьев, один из наиболее близких новых институтских приятелей, заведшихся в последнее время… Лева взглянул в окно, в казавшееся ледяным небо, и обрадовался Митишатьеву.

– Гниешь? – ласково сказал тот своим прочным, уверяющим баском. – Ну так я сейчас к тебе забегу. Мы идем в тесных рядах и как раз поравнялись с твоей клеткой.

Так вот откуда этот странный плеск в трубке! Действительно, институт был расположен так, что с одной стороны это был совсем тихий и безлюдный уголок, а с другой, всего через квартал, пролегала магистраль, по которой всегда протекал поток демонстрантов, направляясь к Площади. Следовательно, Митишатьев был в трех шагах. Так, так.

Лева подошел к окну… Фаина! о Господи… Что это за ватник? «Ха! – подумал Лева с тоскливым злорадством. – Столкнется ли она с Митишатьевым?.. Прошла… Вот все, что у меня осталось…» – скорбно вздохнул Лева, снова доставая бедные свои листки.

Внизу стучали, звонили, гремели. Это вдруг достигло его – грохот… «Слетаются… – мрачно подумал Лева, скорее сгребая со стола бумаги. – Чья это служба так налажена – непременно не дать человеку создать хоть что-либо?..» Когда он подошел к двери, перебирая ключи, – к стеклу уже припало, расплющив нос, толстое лицо Митишатьева: тот слепо щурился и ничего не видел в темном вестибюле, сам хорошо освещенный. И был он не один: за его спиной маячил еще кто-то, рыжий, без шапки. Лицо показалось знакомым.

Лева сам не ожидал, что так обрадуется Митишатьеву.

– Ваш пропуск? – игриво сказал он, ожидая, пока они пройдут, чтобы запереть за ними.

– Вот! – и Митишатьев достал из кармана маленькую.

– Готтих, – представился рыжий мальчик, чопорно поклонившись, даже шаркнув, и покраснел.

– Фон Готтих! – воскликнул Митишатьев и хохотнул. – Мой дипломник. Твой поклонник. Считает тебя четвертым пророком…

Лева припомнил смутно, что как-то видел Готтиха в коридорах института.

И они пошли наверх, похохатывая и похлопывая друг друга, Готтих скромно приотставал на ступеньку.

– Ты с ним поосторожнее… – сказал полушепотом Митишатьев. – Он… – и выразительно постучал по перилам.

– Что ж ты его привел?.. – изумился Лева.

– Уважает нас… – довольно рассмеялся Митишатьев. И они достигли директорского кабинета.

– Осваиваешься, значит? – сказал Митишатьев, иронически взглядывая на дверную табличку. – А что, я всерьез говорю… Был бы хоть директор с приличной фамилией. Князь! Фирма! – говорил он, с треском распахивая дверь, врываясь в кабинет и начиная с запозданием оттаптываться и отряхиваться – отдуваться. Он сбросил на диван пальто и с шумом и удовольствием забегал по кабинету, потирая словно бы озябшие руки. – Вот и стакан есть! – восклицал он. – И запить есть чем. – И он переносил поднос с графином на директорский стол. – И закусить есть чем, – продолжал он, схватывая со стола массивное пресс-папье и подчеркнуто беспомощно пробуя его укусить, – промокашка, так сказать, имеется… Нет, ты мне вот что, князь, скажи, где мне тридцать рублей занять?

Короче, Митишатьев произвел столько шуму, словно ввалилась с морозу большая компания. «Зачем ему еще общество? – с восхищением и завистью подумал Лева. – Он один целое общество…» Готтих пока что тихо снял пальто, повесил его куда положено – на вешалку и стоял около вешалки, разглаживая волосы и выравнивая плечи. Митишатьев тем временем успел сбегать за недостающим стаканом и принес целых два. Вскрыл банку с бычками, разлил маленькую по стаканам.

– Ну, прошу… Чем бог послал.

И он поднял свой стакан.

Готтих подождал, пока Лева поднимает свой, и тогда тоже поднял.

– С великим праздником, дорогие мои-и! – вскрикнул Митишатьев как бы с дрожью в голосе и даже со сдержанным рыданием. – Водкой можно и чокнуться, – добавил он спокойно. – Твое здоровье, ночной директор… И ваше, Готтих…

И наше, – и Митишатьев опрокинул стакан и выпучился, поспешно запихивая в рот бычка. Лева выпил с достоинством Готтих поперхнулся и уронил бычка на ковер, уронив, очень покраснел и засвистел «Сердце красавицы», незаметно подпихивая бычка под стол.

– Ай-яй! – сказал Митишатьев. – Этому я вас не учил. – Митишатьев, без тени брезгливости, поднял бычка за хвост и бросил его в корзину. – Надо все-таки уважать…

Уничтожив так Готтиха, Митишатьев подбежал к пальто и достал еще маленькую.

– Еще по одной? – И, не услышав ответа, разлил.

Выпили. Лева ощутил тепло и приятность, глаза его повлажнели.

– Что бы я без тебя делал? – сказал он Митишатьеву.

– Уж и не знаю – привел бы девочек, а?

– Да ну! – махнул рукой Лева. – Так вот куда лучше…

– Что ж мы стоим? и не курим?

– Действительно, – удивился Лева. – Всегда забываю, что я курю, когда выпиваю, и все думаю: чего же не хватает?

– Еще выпить, – подсказал Митишатьев и достал маленькую.

– Ну ты даешь! – восторженно сказал Лева. – Сколько же их у тебя?

– Сколько есть – все наши, – сказал Митишатьев.

Готтих посмотрел на маленькую мутно и с испугом.

– Ладно, перекурим, – вздохнул Митишатьев, взглянув на Готтиха. – Скажите, князь, отчего это так приятно произносить: к-н-я-зь…

– В детстве я больше любил слово «граф», – задумчиво сказал Лева, глянув на Готтиха.

– Это от Дюма, – сказал Митишатьев. – Гр-раф-ф де-ля Ф-фер-р!.. Да ты не обращай на него внимания, – кивнул он в сторону Готтиха. – Он же пьян.

– Теперь мне тоже больше нравится «князь», – усмехнулся Лева.

– Теперь вообще всем это стало нравиться… Куда ни придешь на вечерок, обязательно окажешься рядом с древним отпрыском. Это у нас-то, через столько-то лет, – и вдруг такая тяга у интеллигентов к голубой крови!.. Чуть выпьет-то – и граф уже, по крайней мере тайный советник. Тяга прямо как у кухарок до революции… Ну, те хотя бы у них служили. А эти-то что? Недавно прихожу в один дом, начинаю знакомиться, хлыщ один действительно на гусара похож, только в териленовом костюме, – Нарышкин, говорит. Вот, думаю, кровь-то сказывается – сразу видно! Я у всех спрашивал: что, действительно Нарышкин? – смеются. А он, оказалось потом, Каштан вовсе…

– Да… – довольно засмеялся Лева, потому что разговор был ему лестен: он-то действительно князь, и это ни у кого не вызовет сомнений. – Это ты верно подметил, расхвастались необыкновенно.

– И не хвастались бы, если б это не выгодно было… Да что, на этом сейчас почти карьеру можно сделать! Во-первых, если князь, то уже не еврей, но если и еврей – все равно лестно: сочувствующий, уважительный найдется. Соскучились люди никого не уважать и всего бояться. Уважать им охота. А тут чего проще – князь… Не страшно. Вот ты, например, думаешь, что ты все сам, что в твоих успехах это ничего не значит, что ты князь? Как бы не так. Тебе многое прощают из того, что не простят другому, тем более ты так прост, лестно для сволочи прост, многое тебе посчитают естественным из того, что другой понимать должен и знать свое место. Или еще доказать должен…

– Да что ты раскипятился? – растерялся Лева.

– Конечно, какие сейчас князья!.. А все-таки… Анкет перестали бояться, – ядовито заключил Митишатьев, – вот знамение времени, так сказать… Вот и хвастают.

– Почему же хвастают? – с трудом разлепив губы, сказал Готтих. – Вот я, например, барон, а не хвастаюсь же?

– Цены бы тебе не было!.. – расхохотался Митишатьев, а Лева отвернулся улыбнуться в сторону. – Цены бы тебе не было – будь ты пролетарского происхождения. Но ты же у меня – фон! Это точно, Лева. Так… Встаньте же, ведите себя, как положено в высшем свете. Вообразите, свечи горят, дамы вальсируют я вас представляю друг другу, хотя последнее труднее всего вообразить… Я сын простого лавочника. Вот ведь как, тоже не пролетарий, тоже с происхождением. Ну да в наше время чего не бывает… Итак, я вас представляю друг другу: князь Одоевцев! Барон фон Готтих! А? Каково! Звучит… Князь Одоевцев – осколок империи, и барон – тоже осколок… Я – в осколках! Ха-ха-ха! – загрохотал Митишатьев надолго. Наконец, как бы вытирая слезу, разрешил: – Ну, можете сесть. Все. Вообразили – и хватит. Больше такого вам не представится, поверьте мне. Или ты надеешься на реставрацию? А, Лева?

– Ну уж нет, – с неподходящей серьезностью, все-таки косясь на Готтиха, отвечал Лева. – Мне-то она уже зачем? Что я-то с ней буду делать? Это смешно даже представить: что во мне осталось от князя… Имя? Какой я князь, – молвил он печально.

– А достоинство твое? Достоинство-то твое, оно выпирает?

– Какое достоинство – лень одна, нежелание сорваться.

– Не говорите так, – вдруг сказал Готтих, – это недостойно. Надо нести… с честью…

– Что надо нести? – переспросил Митишатьев. – Чепухи не надо нести, милый… И перебивать старших тоже…

– Я могу и встать! – обиделся Готтих, бессильно опираясь о подлокотники и падая назад в кресло. – Я могу и уйти!

– А как же маленькая? – сказал Митишатьев. – Мы же еще не допили?

– Вот допьем – и уйду, – сказал Готтих.

– Ты уж меня извини, барон, – сказал Митишатьев, когда они выпили. – Это я пошутил. Может, грубо, глупо, но пошутил, но любя… Дай мне свою руку. Вот так. И никогда чтобы больше, верно? На всю жизнь, правда? Ну, давай поцелуемся… – И он подмигнул Леве.

Леве стало противно и скучно.

– Не надо, – сказал Лева.

– Ладно, ты прав, – посерьезнел Митишатьев. – Прав, как всегда… Нет, серьезно, примечательная судьба у парня. Он, представь себе, поэт. Печатается. Сотрудничает в патриотических редакциях… Фон Готтих – стихи о мартенах…

– О матросах, – поправил Готтих.

– Ну да, о матренах… Такой судьбы в русской поэзии еще не бывало. После десятилетки отпустила его баронесса со слезами в плавание. Плавал он, плавал – и вдруг сообразил. Пошел в библиотеку, взял подшивки старых областных газет, и посписывал оттуда он праздничных стихов, и стал их носить по редакциям: соответствующие стихи – к соответствующим праздникам. Ну а это такое дело – как известно, голод. Порядочные не пишут, а непорядочным и без того хватает… Стали у него эти стихи брать и стали их, соответственно, печатать. Так он жил от праздника к празднику и носил вырезки в кармане: показывал уполномоченному, если что. Как вдруг – крушение. Какой-то кретин узнал свое! Подумай, какая память у людей!.. и зазвонил, затрубил… Даже фельетон появился: лицо без определенных занятий, плагиат и так далее. Наш барон оскорбился и решил: что мне отвечать за всякую дрянь, я и сам могу не хуже. Попробовал – и действительно: вышло лучше. С тех пор сам и пишет. Лучше пишет. Печатается. Сотрудничает… С портретом. И уполномоченному нос утер… Он теперь старше его по чину…

– Вы надо мной издеваетесь… – вяло сказал Готтих. – Я хочу уйти.

– А может, мы еще выпьем?

– Эт-то можно, – сказал Готтих.

– Только надо сбегать, а?

– Сами бегайте.

– Ты же все равно хотел уйти – все равно выйдешь на улицу, – так что тебе стоит? – просительно сказал Митишатьев.

– Разве что так… Это верно, я не сообразил… – сказал Готтих. – Все равно ведь на улицу выходить… – И он, резко оттолкнувшись, встал, страшно побледнев при этом. И так некоторое время стоял, вытянувшись, идеально прямой и бледный.

Зазвонил телефон. Готтих упал обратно в кресло, а Лева снял трубку.

Это был старый Бланк.

Сняв трубку, Лева потерял равновесие: несколько оступился и некоторое время балансировал на одной ноге – но главное, он балансировал на телефонном проводе, покачивался и зависал.

На одном конце провода, на конце Левы, находился Митишатьев – это была реальность: они были вместе и пили, Лева и Митишатьев; на другом конце, где-то очень далеко… (Лева даже странно подумал о неком неправдоподобии: раз он не видит человека, с которым разговаривает, так, может, его и нет; конечно, колебания переходят в электрический ток, меняется сопротивление, угольная пластинка, бред какой-то! что за отношение это имеет к тому, что один человек говорит что-то другому? При чем тут угольная пластинка?)… на другом конце тем не менее Исайя Борисович Бланк, благородный старик…

Назад Дальше