Митишатьев укатился в уголок, всхлипывая, как баян. И Лева очутился с пустотой и недоумением в руках, поднялся и отряхнулся с чувством одной лишь досады: что Митишатьев его сейчас обманул своей покорностью, обокрал, ушел… Время, было исчезнувшее, снова предало его – оно продолжалось. Лева огляделся.
Они причинили ущерб. Перевернутый, валялся застекленный ящик, вверх ножками. Лева приподнял за край – увидел упавший ничком томик – опустил назад. Ничто не трогало его. Он был совершенно равнодушен. Когда вот только они спустились в музей? – это он не вполне помнил. Начинали-то они маленькую в кабинете директора – это точно. Лева еще прошелся внутри себя, как в футляре, как манекен – ничего не чувствовал – пожал плечами.
– Ну, ты что? – спросил он Митишатьева.
– Ты хоть знаешь, за что ты меня бил? – спросил Митишатьев.
– Знаю, – сказал Лева. И правда, он – знал.
– За что?
– Не скажу. – И тут Лева был немножко доволен собой; тут он вспомнил еще одно, дополнительное, что было в нем, катаясь по полу, – и что он так и не выкрикнул – за что. Это он вспомнил, что очень заботлив был, когда дрался, – не сказать. Ах, немножко обидно, но дело было проще простого – это не была борьба мировоззрений, нет. Вот уж чего бы Лева не позволил себе никогда, не позволил – не то слово, ему и позволять не надо бы было – мог бы: воспользоваться поводом для активного благородства, – от этого-то он страдал с Митишатьевым, что никак не мог воспользоваться все новыми и новыми поводами, раз не воспользовался когда-то самым первым – только когда тот, первый-то, был? – так давно… А получилось-то у него наконец, разрешилось и удалось – совсем по другому поводу. И тут-то он и смолчал. Фаина! – так просто. Так невыносима была мысль, что если то, что тогда могло быть, было, то как же Митишатьев, сволочь, смеет сейчас… Вот что, молодец, промолчал сейчас Лева, довольный собой.
– Не скажешь? – прозвучал Митишатьев, отдышался… – Так я тебе скажу, за что ты на меня набросился…
Темно, совсем темно стало в глазах Левы; его прижало к земле кашеобразной мутной силой – ну ровно наоборот, чем перед дракой вознесло белым светом гнева.
– Убью, – сказал он глухо из своего нового подземелья. – Скажешь – убью.
Лева, что он спасал? Что он сейчас так уверенно, прочно и твердо спасал? Он – знал.
– Ладно, – сказал Митишатьев, поверив. – Не скажу.
Лева этим удовлетворился. «Вот это договоренность, это да! – подумал он без удивления перед жизнью. – Мне достаточно, чтобы он не произнес вслух. А мы знаем, и он, и я, что. Так вроде бы нельзя…»
Но так было можно.
Митишатьев выкатил из-за шкафа маленькую и так покатил ее, на четвереньках, носом. Лева смотрел на него спокойно: все-таки и этого немножко достаточно – победить в драке…
Митишатьев выкатил маленькую на коврик и сел рядом с ней, отдуваясь. Поднял глаза на Леву, улыбнулся ему готовно, открыто – больно было, – поморщился, облизал разбитую губу; оттянул ее, осмотрел комически, опять улыбнулся.
– Садись, дорогой! – щедро показал он рядом с собой, вернее, рядом с маленькой.
…Обаяние? – что-то новенькое…
– Ты мой кошмар, – сказал Лева смеясь. – Тебя нет.
И сел на коврик.
– Я тебя понимаю, – сказал Митишатьев, когда они по-братски, по очереди, отхлебнули, – я тебя понимаю… – Они сидели на этом дурацком коврике, как на плоту, и плыли в этой тесной праздничной ночи просто так, раз уж оказались на нем, мимо остывших реликвий русского слова… Вот борода Толстого мелькнула из специального чехольчика, лязгнули садовые ножницы, которыми Чехов подстригал крыжовник Ионыча, застекленный, восстановленный Бунин, без вещей, был плоско размазан по стене…
– Не любишь? Я тебя понимаю, – сказал Митишатьев. – Я тебя очень понимаю, за что ты на меня накинулся!
В Леве все приподнялось навстречу счастью – скажи сейчас Митишатьев, что глупо, несправедливо, напрасно приревновал его Лева, – бросился бы, расцеловал, расплакался и – в любом случае! – поверил бы! Но не дано было Леве испытать этого счастья. Вот в чем разочаровал его Митишатьев.
– Ведь я что? Я ведь не причина, я просто под рукой оказался. Почему ты такой легкий предмет для борьбы-то избрал… Вот что ты ненавидишь, а не меня… – И Митишатьев произвел широкоплавный жест, приглашающий и эти стены, и эти экспонаты, и эту ночь, и этот город в стан Левиных врагов. – Почему ж ты несправедливо караешь? Их боишься, меня – нет?
Лева поморщился:
– Я не разночинец, мне эта логика тупа.
– Молодец! – обрадовался Митишатьев. – Слушай! вот мы плывем, представь себе… – Лева даже улыбнулся от удовольствия: все-таки что-то было в этом Митишатьеве! – Вот мы плывем на корабле, – продолжал Митишатьев. – Ну, и что там… Налетаем на айсберг. Видишь, опять! Опять они! – И Митишатьев посмеялся над собою, приглашая Леву. Лева все-таки улыбнулся. – Ну, и вот айсберг – мы тонем. Только ты поймал бревно, и я поймал бревно, представляешь? Ты погружаешься – я выныриваю, я тону – дышишь ты. По очереди. Друг друга не видим. Не знаем пока, стало быть, что у нас одно бревно. Ну, еще скажем ночь, темно, как сейчас. На, – он протянул Леве маленькую, – твое… Так, стало быть, проходит наше плавание. Корабль, быть может, был большой, суперокеанский; мы, может, и не заметили еще друг друга, не успели, а тут, на бревне, – тоже не видим. Так бы мы и пошли ко дну, устав на этих качелях, – но выбрасывает нас на остров, естественно, необитаемый. Ну, мы лежим, бездыханные, – восходит солнце. Освещает оно нас – ба! да мы же в одной школе учились! Вот так, представляешь. Только вдвоем и спаслись. Так живем – кокосы, пресная вода – это все есть.
– А как же айсберги? – Лева слушал с удовольствием. – Если кокосы?
– Представь себе, айсбергов на этом острове тоже нет. Только вдвоем. Национальное, абсолютно чистое большинство. Ты да я.
– Ну, ты бы со мной затеял то же самое, ты бы уж доказал мне, что я на самом деле еврей, без этого не обошелся. Был бы у нас с тобой, Митишатьев, Суэцкий инцидент.
– Да перестань ты, – отмахнулся Митишатьев. – Я не о том. Я ведь всерьез тебе сказку-то рассказываю. Нас двое, понимаешь, на острове – и день, и другой. Неделю, месяц, год. Никаких кораблей на горизонте. Постепенно понимаем, что мы тут навсегда. Ну, никаких извращений, естественно. Национальная вражда тоже отпадает. Конфликт будет? будет. Ты меня возненавидишь? возненавидишь. За что?? Вот я о чем! Вот что ты возненавидишь в первую очередь: корабль? айсберг? океан? остров? себя? причину путешествия? саму жизнь? судьбу? провидение? Нет! Ты возненавидишь меня! Понял? почему? потому что я рядом!
– Очень убедительно, – согласился Лева, – но убедительно все, что доказывается. Это вопрос времени – убедительность. Только если я тебя и возненавижу, то не за то, что ты рядом.
А за то, что меня предашь.
– Ну кому, кому, сам рассуди, я тебя предам, на необитаемом-то острове?
– Я не уверен, что наш остров необитаем, – мрачно сказал Лева. – Там кто-то ходит. Я видел во сне. Я вспомнил, я догадался – и нас много. Я, в конце концов, не уверен, что остров обитаем, в такой же степени не уверен, как и в том, что мы-то вдвоем есть. Но ты все равно выкрутишься и предашь.
– Какой ты все-таки… верткий князь. Ведь о чем я? Почему ты не ненавидишь то, что нас за одно бревно заставило ухватиться, то, что нас на один остров выкинуло, в один корабль посадило? ты меня за всех ненавидишь? Вот, вот! – Митишатьев вскочил. – Вот эти стены, эту пошлость, этих мертвецов! Которых мы, живые, сосем! Это время, заставляющее нас знать друг о друге все! Потому что мы же знаем все! Мы так страшно много знаем друг о друге, что не то что ненависть – почему не убили друг друга уже десять, пятнадцать, двадцать лет назад – непонятно! Ведь мы же друг на друге живем, в один сортир ходим, один труп русской литературы жрем, и одним комплексным обедом заедаем, и на едином месячном билете в одном автобусе в одну квартиру ездим, и один телевизор смотрим, одну водку пьем, и в одну газету единую селедку заворачиваем! Почему ты все это терпишь, а меня вот, бедненького, не терпишь?
– Я не замечаю этого, я даже не представлял, что это тебя-то так занимает. Своей у тебя жизни, что ли, нет, чтобы так-то вокруг смотреть! Мне своей жизни – во как хватает, – я всего этого не замечаю, на что твоя сила ушла…
– Не-ет! нет у меня своей жизни! – завопил Митишатьев и пнул ногой в шкаф – дощечка в дверце треснула и подломилась. Он лягнул вторично и промазал, пнул воздух. – И ты врешь, что у тебя есть! И у тебя нет! Если бы была – ты бы так не ненавидел меня…
– Да с чего ты взял, что я тебя ненавижу?
– Ты трус! в этом все дело! Вот слабо ведь согласиться, что не делом во всю жизнь занят, что пристроен по стопам отца, что дедушку вы вдвоем подъедаете, что – есть же у тебя талант! – своего уже давно не пишешь, – я жду – не пишешь! знаю! Ты не можешь восстать, ты стал таким же рабом, как я, только образцовым, рабом-позитивистом, уж ты работаешь на хозяина не за страх, а на месте совести! Я-то всегда был рабом, я родился рабом и вижу. А ты еще привыкаешь, тебе в новинку, радуешься: получается… – вот трусость законную ненавижу! Сам трус, знаю. Ведь в тюрьму лучше сесть, чем то, что мы делаем, делать, а! Ну, слабо, давай! Я же прав, а? А-а-а…
– Я не замечаю этого, я даже не представлял, что это тебя-то так занимает. Своей у тебя жизни, что ли, нет, чтобы так-то вокруг смотреть! Мне своей жизни – во как хватает, – я всего этого не замечаю, на что твоя сила ушла…
– Не-ет! нет у меня своей жизни! – завопил Митишатьев и пнул ногой в шкаф – дощечка в дверце треснула и подломилась. Он лягнул вторично и промазал, пнул воздух. – И ты врешь, что у тебя есть! И у тебя нет! Если бы была – ты бы так не ненавидел меня…
– Да с чего ты взял, что я тебя ненавижу?
– Ты трус! в этом все дело! Вот слабо ведь согласиться, что не делом во всю жизнь занят, что пристроен по стопам отца, что дедушку вы вдвоем подъедаете, что – есть же у тебя талант! – своего уже давно не пишешь, – я жду – не пишешь! знаю! Ты не можешь восстать, ты стал таким же рабом, как я, только образцовым, рабом-позитивистом, уж ты работаешь на хозяина не за страх, а на месте совести! Я-то всегда был рабом, я родился рабом и вижу. А ты еще привыкаешь, тебе в новинку, радуешься: получается… – вот трусость законную ненавижу! Сам трус, знаю. Ведь в тюрьму лучше сесть, чем то, что мы делаем, делать, а! Ну, слабо, давай! Я же прав, а? А-а-а…
Как это случилось? – тут неуловимый переход. Ах, самые сильные чувства пробуждаются в нас, когда нам говорят в лицо то, что мы сами-то прекрасно знаем. Да и Леву провоцировать – за такую работу гроша платить не надо. Как это, однако, переросло? – не заметил, не уследил, простите. Скучно было. Отвернулся в окно – там нагнеталась, тихо набухала погода. Бенуа еще на закате какую-то ленточку оставил: красивый город! – стесненный вздох…
И тут на тебе! – Лева рванул дверцы шкафов и стал швырять вниз пухлые и пыльные папки; Митишатьев радостно принимал и швырял их в воздух; залежавшиеся диссертации разлетались по залу по листикам, вольными птицами. И стекло хрустело под ногами.
– Слабо, говоришь? слабо! – восклицал Лева, подтаскивая стремянку, чтобы дотянуться до средних полок. – А вот на тебе, не слабо! Вот тебе «Некоторые вопросы», а вот тебе «Связь башкирской и албанской литератур»! Вот тебе, вот тебе!..
К счастью, стремяночка зашаталась. Лева так стоял на одной ноге, в невесомости, вращал руками… Митишатьев прыгал по листам диссертаций, надоело ему швырять их в воздух – пыли-то! – чихнул, новую игрушку обнаружил: прыгал теперь Митишатьев с посмертной маской Пушкина в руке.
Она была мала.
– Не лезет… – удивлялся Митишатьев. – Смотри ты – не лезет! Акцелерация! – кричал он. – Акцелерация!
И тут Лева спрыгнул на него, как ястреб.
– Отдай, сволочь! – закричал он. – Хам! Быдло! Положьу-ука!
– Ты что? – отпрыгивал задом Митишатьев. – Ты что?
Как зайчик. С посмертной маской Пушкина в руке.
Опять небольшая схватка. Лева отбирает, Митишатьев не отдает. Не потому не отдает Митишатьев, что не хочет отдать или уступить натиску, а просто так, не понял, опешил – и не отдает. Поборолись чуть – Митишатьев оступился. Лева подзадел – махнул рукой Митишатьев…
Стояли они теперь молча над битыми белыми черепками.
Казалось, и Митишатьев что-то понял. Безумно и бледно горело длинное Левино лицо.
– Ну, все.
Он не видел Митишатьева. То, что перед ним, – было зло, геометрический его объем.
Испугаться – можно было. Митишатьев испугался.
Чернильницу Григоровича незаметно опустил в карман и там держал наготове. Лева совершенно не заметил этой его уловки. Он был безумен – это то слово. Широко расставились его глаза и плыли по бокам лица, как две холодные рыбы. Щетина проросла на его посмертной маске. Волос вдруг стало много – спутанные кудри. Шея стала худой, свободно торчала из воротничка. Был он совершенно спокоен. Руки его так висели, ни к чему.
– ЕГО я тебе не прощу, – ровно сказал Лева.
– Дуэль? – опасно хихикнул Митишатьев. Он испугался Левы.
– Дуэль, – согласился Лева.
– На пушкинских пистолетах?
– На любых. – Лева все бледнел.
– Мне льстит дуэль с тобою, – усмехнулся Митишатьев. – Ты меня возвышаешь до своего класса.
– Мы из одного класса, – сказал Лева без выражения. – Из пятого «а» или из седьмого «б», точно не помню.
– Ха-ха! – сказал Митишатьев. – Браво! Какой юмор накануне дуэли! Удивительное самообладание.
– Покончим с этим делом скорее, – брезгливо поморщился Лева.
Митишатьев взглянул на него с удивлением.
– Не может быть… – сказал он потрясенно. – Ты это всерьез?..
– Вполне. – Лева стоял все на том же месте, губы его с трудом произвели это «вп» – он чуть качнулся. Митишатьев усмехнулся и потупил взор.
– Хорошо, князь. Но ты должен помнить, что дуэль подразумевает равного соперника. Дуэль со мной тебя обесчестит.
– Дуэль подразумевает только одно, – ровно пробубнил Лева, так же не видя перед собой этими своими широкими рыбами. – Она подразумевает полную невозможность нахождения каких-либо двух людей на одной земле.
– Слава богу! дожили, – обрадовался Митишатьев. – Но это, князь, не дуэль, это как раз то, о чем я тебе давеча изволил докладывать, а именно, что мы живем друг на друге. У нас не может быть дуэли. Мы можем лишь убить друг друга.
– Мне безразлична классификация, – твердо сказал Лева. – Главное, что одного из нас не станет.
– Однако логику ты не утратил. Даже… я бы сказал, приобрел… Хорошо. Идет. – И Митишатьев направился в уголок смерти Пушкина и вернулся с пистолетами. – Вот что я отметил, любопытно, что когда ты тем или иным способом, когда писал или вот, как сегодня, оказываешься в своем, совсем своем мире, которого, кстати сказать, нигде, кроме как в тебе, не наблюдается, то ты становишься как раз тот, тот самый… Я сегодня целый день к тебе приглядывался: дурак, думал, или не дурак, все-таки дурак! За что только тебя твоя Фаина так любит! – никак не мог понять…
От слова «Фаина» Лева пошатнулся.
– Слушай, на тебе лица нет! – воскликнул Митишатьев.
Лева провел по лицу, проверил.
– Есть. Дай пистолет.
Митишатьев все удивленнее взглядывал на Леву, лицо его странно светлело. «Однозначен… – непонятно пробормотал себе в ответ. – Однозначен!»
– Слушай, Лева, прости меня! – сказал он искренне.
– Дай пистолет.
– Да ну тебя! – Митишатьев передернулся, изъязвился. – На. Держи дуру.
Он, однако, успел выбрать себе поновее и с усмешкой подал ему ржавый, двуствольный.
– А как стреляться? Барьер? Сходиться? Ты знаешь, что это, как?
– По жребию, – сказал Лева. – Кстати, надо тебе объяснить насчет классов. Я понял. – Он говорил с медленным прозрачным усилием. – Разные классы – это отсутствие отношений между ними. В том смысле, в котором мы сейчас все в отношениях. Сейчас всё – отношения. Допустить отношения с другим классом – недопустимо. Если они допущены, то мы уже равны, мы одного класса. Дуэль – это отказ от отношений, это прекращение самой их возможности. Поэтому мы равны, и дуэль у нас может состояться по всем правилам. Это справедливо, и справедливость установлена. Все.
– Ты прекрасен, – сказал Митишатьев. – Я сдаюсь.
– Нет. – Лева был тверд.
– Я был уверен, князь, что вы не примете моих извинений. Я думаю, вам стоит отойти и прислониться к тому шкафу, чтобы вы не упали в случае легкого ранения. Я же отойду к тому.
Лева протащил свое достоинство к шкафу с усилиями командора.
– Ну-с, орел или решка?
– Орел, – сказал Лева.
– Рубль, юбилейный! – усмехнулся Митишатьев. – Итак, бросаю. – Тускло звякнув, но сверкнув по всем правилам, рубль был ловко пойман тем же Митишатьевым. Разжимал он кулак с той значительной медлительностью, как игрок приоткрывает прикупленную карту при игре в «очко», – те же пригородные ужимки. – Однако решка! Веришь?
– Верю, – глухо откликнулся Лева.
– Итак, князь, как же будут разрешены наши классовые противоречия? А если я вас сейчас застрелю?
– Это безразлично, – холодно сказал Лева. – Они будут разрешены.
– Это ваши предсмертные слова, князь! – скривился Митишатьев, медленно опуская пистолет и старательно целясь. – Раз, два…
Лева стоял мертвый, прикрыв глаза. Двуствольное чудище висело в его руке. Костяшки пальцев окостенели и побелели в судороге.
– …три! – Лева вздрогнул… В третий раз автор не вынес халтуры жизни и отвернулся в окно. Раздался хлопушечный выстрел. Легко запахло серой. Митишатьев, что ли, подкинул и поймал свой шарик?..
Раздался стон, скрип, авторский скрежет… Пространство скособочилось за плечами автора. Потеряло равновесие, пошатнулось. Автор бросился подхватить – поздно – посыпался звон стекла. Шкаф еще фанерно подпрыгнул, треснул и поскрипел, для окончательности. Лева же лежал неподвижно, ничком, как упал.
Митишатьев был несколько озадачен произведенным эффектом. Растерянный, подошел он. Осмотрел шкаф – он был безногий, вот в чем дело! Он сполз с кирпича…
– Лева! Лева! – Но Лева молчал.
Потряс его за плечо. Лева не шевелился. Потряс сильнее. Поднял голову. Лицо было зеленым и прозрачным. С ужасом смотрел Митишатьев на свою ладонь – она была в крови.