Пушкинский дом - Андрей Битов 43 стр.


Он давно наметился, он давно произошел… Когда симметрия была достроена и прошлое в зеркале настоящего увидело отражение будущего; когда начало повторило конец и сомкнулось, как скорпион, в кольцо и угроза сбылась в надежде; когда кончился роман и начался авторский произвол над распростертым бездыханным телом: оставить его погибшим от нелепого несчастного случая (от шкафа…) или воскресить по традициям трезвости и оптимизма (реализма…), наказав законами похмелья (возмездия…), – уже тогда… и с тех пор (воскресив-таки…), тяготясь случайностью и беспринципностью, воровал автор у собственной жизни каждую последующую главу и писал ее исключительно за счет тех событий, что успевали произойти за время написания предыдущей. Расстояние сокращалось, и короткость собственных движений становилась юмористической. Ахиллес наступил на черепаху, раздался хруст в настоящем с этого момента… хоть не живи – так тяжело, ах, соскучав, так толсто навалилась на автора его собственная жизнь! Взгляд заслоняют итальянские виды. А, что говорить!..

Мы снесем сейчас эту страничку машинистке, и это – все.

Мы тихо посидим, пока она печатает; этот ее пулеметный треск – последняя наша тишина. Встрепенемся, выглянем в окно…

…В последний раз увидим мы Леву выходящим из подъезда напротив: ага, значит, вот где провел он эту ночь! Он имеет невыспавшийся вид. Он остановился и как-то растерянно дрожит, словно не узнает, где он и в какую сторону идти. Смотрит в небо. В небе видит голубую дырочку… Чему ты улыбаешься, сентиментальный дурак?.. Я не знаю. Похлопал себя по карманам, зябко ссутулился. Что может быть еще? Ну, прикурил. Пустил дымок. Еще потоптался. И – пошел!

Привет! пока! – мы можем еще высунуться и окликнуть:

– Эй, эй! постой! заходи… Заходи сам!

Как хотел же в свое время он сам окликнуть Фаину… И мы не окликнем его. Не можем, не имеем… Мы ему причинили.

Куда это он зашагал все более прочь?

Мы совпадаем с ним во времени – и не ведаем о нем больше

Ни-че-го.

27 октября 1971 – (1964, ноябрь)

_________________________

Но что это? Что это шуршит в кармане? Я забыл в нем те листки, что сунул мне Лева на ступенях Пушкинского Дома.

Сфинкс

[19]

…говорил и не слышал своих слов. Даже не сразу понял, что уже молчу, что ВСЕ сказал. И все молчали. Ах, как долго и стремительно шел я к выходу в этом молчании!

Вышел на набережную – какой вздох!.. у меня уже не осталось ненависти – свобода! Ну, теперь-то, кажется, все. Больше они не станут со мной цацкаться. «Утек, подлец! Ужо, постой, расправлюсь завтра я с тобой!» Еще бы… Испуганно озираясь, за мной вышмыгнул доцент И-лев. Он упрекал и журил. «Вам и не надо было ни от чего отрекаться… Вы же знали, что на заседании Комиссии будет сам З.!.. Сказали бы, что это прежде всего великий памятник литературы, что Екклесиаст – первый в мире материалист и диалектик, – они бы и успокоились. Они совершенно не хотели растоптать вас до конца, Модест Платонович. Вы сами…» Я утешил эту заячью душу как мог. Мы дошли до Академии художеств и простились. Он побежал «дозаседать».

Я спустился у сфинксов к воде. Было странно тихо, плыла Нева, а по небу неслись, как именно в сером Петербурге бывает, цветные, острые облака. Неслось – над, неслось – под, а я замер между сфинксами в безветрии и тишине – какое-то прощальное чувство… как в детстве, когда не знаешь, какой из поездов тронулся, твой или напротив. Или, может, Васильевский остров оторвался и уплыл?.. Раз уж сфинксы в Петербурге, чему удивляться? Им было это одинаково все равно: тем же взглядом смотрят они – как в пустыню… И впрямь: не росли ли до них в пустыне леса, не было ли под Петербургом болота?.. Странный Петербург – как сон… Будто его уже нет. Декорация… Нет, это не напротив – это мой поезд отходит.

Я, видите ли, для И-лева загадка… Что я, если и в этих сфинксах нет ничего загадочного! И в Петербурге – тоже нет! И в Петре, и в Пушкине, и в России… Все это загадочно лишь в силу утраты назначения. Связи прерваны, секрет навсегда утерян… тайна рождена! Культура остается только в виде памятников, контурами которых служит разрушение. Памятнику суждена вечная жизнь, он бессмертен лишь потому, что погибло все, что его окружало. В этом смысле я спокоен за нашу культуру – она уже была. Ее – нет. Как бессмысленная, она еще долго просуществует без меня. Ее будут охранять. То ли чтобы ничего после нее не было, то ли на необъяснимый «всякий» случай. И-лев будет охранять, И-лев – вот загадка!

Либеральный безумец! Ты сокрушаешься, что культуру вокруг недостаточно понимают, являясь главным разносчиком непонимания. Непонимание – и есть единственная твоя культурная роль. Целую тебя за это в твой высокий лобик! Господи, слава Богу! Ведь это единственное условие ее существования – быть непонятой. Ты думаешь, цель – признание, а признание – подтверждение того, что тебя поняли?.. Болван. Цель жизни – выполнить назначение. Быть непонятой или понятой не в том смысле, то есть именно быть непризнанной – только и убережет культуру от прямого разрушения и убийства. То, что погибло при жизни, – погибло навсегда. А храм – стоит! Он все еще годен под картошку – вот благословение! Великая хитрость живого.

Ты твердишь о гибели русской культуры. Наоборот! Она только что возникла. Революция не разрушит прошлое, она остановит его за своими плечами. Все погибло – именно сейчас родилась великая русская культура, теперь уже навсегда, потому что не разовьется в свое продолжение. Каким мычанием разразится следующий гений? А ведь еще вчера казалось, что она только-только начинается… Теперь она камнем летит в прошлое. Пройдет небольшое время, и она приобретет легендарный вкус, как какой-нибудь желток в фреске, свинец в кирпиче, серебро в стекле, душа раба в бальзаме – секрет! Русская культура будет тем же сфинксом для потомков, как Пушкин был сфинксом русской культуры. Гибель – есть слава живого! Она есть граница между культурой и жизнью. Она есть гений-смотритель истории человека. Народный художник Дантес отлил Пушкина из своей пули. И вот, когда уже не в кого стрелять, – мы отливаем последнюю пулю в виде памятника. Его будут разгадывать мильон академиков – и не разгадают. Пушкин! как ты всех надул! После тебя все думали, что – возможно, раз ты мог… А это был один только ты.

Что – Пушкина… Блока не понимают! Тот же И-лев с восторгом, подмигивая и пенясь, совал мне его последние стихи.

И-лев способен понять лишь намек – так уж гонок; слов он – не понимает. Он воспаляется от звуков «тайная свобода-непогода-немая борьба», понимая их как запрещенные и произнесенные вслух. А тут еще «пели мы» – значит, и он… Он, видите ли, не Пушкин лишь потому, что ему рот заткнули… Во-первых, никто не затыкал, а во-вторых, вынь ему кляп изо рта – окажется пустая дырка. Господи! прости мне этот жалкий гнев. Значит, это все-таки стихи, раз их можно настолько не понимать, как И-лев. Значит, эти стихи еще будут жить в списках И-левых.

То и вселяет, и именно нынче (Блок все-таки царь, назвав это лишь «непогодой»), что связь обрублена навсегда. Если бы последняя ниточка – какое отчаяние! – пуля в лоб. А тут: сзади – пропасть, впереди – небытие, слева-справа – под локотки ведут… зато небо над головой – свободно! Они в него не посмотрят, они живут на поверхности и вряд ли на ней что упустят, все щелки кровью зальют… Зато я, может иных условиях, головы бы не поднял и не узнал, что свободен. Я бы рыскал во все свободные стороны по площади имени Свободы в свободно мечущейся толпе…

Ведь не «дорога свободы», а дорога – свободна!.. Дорогою свободной – иди! Иди – один! Иди той дорогой, которая всегда свободна, – иди свободной дорогой. Я так понимаю, и Блок то же имел в виду Пушкин… Куда больше. Понять – можно. Немота нам обеспечена. Она именно затем, чтоб было время – понять. Молчание – это тоже слово… Пора и помолчать.

Нереальность – условие жизни. Все сдвинуто и существует рядом, по иному поводу, чем названо. На уровне реальности жив только Бог. Он и есть реальность. Все остальное делится, множится, сокращается, кратное – аннигилируется. Существование на честности подлинных причин непосильно теперь человеку. Оно отменяет его жизнь, поскольку жизнь его существует лишь по заблуждению.

Уровень судит об уровне. Люди рядят о Боге, пушкиноведы о Пушкине. Популярные неспециалисты ни в чем – понимают жизнь… Какая каша! Какая удача, что все это так мимо!..

Объясняться не надо – не с кем. Слова тоже утратили назначение. И пророчить не стоит – сбудется… И последние слова онемеют от того, что сумели назвать собою, что – накликали. Они могут снова что-то значить, лишь когда канет то, с чем они полностью совпали. Кто скажет, достаточно ли они хороши, чтобы пережить свое значение? А тем более – признание. Признание – возмездие либо за нечестность, либо за неточность. Вот «немая борьба». Какое же должно быть Слово, чтобы не истереть свое звучание в неправом употреблении? чтобы все снаряды ложных значений ложились рядом с заколдованным истинным смыслом!.. Но даже если слово точно произнесено и может пережить собственную немоту вплоть до возрождения феникса-смысла, то значит ли это, что его отыщут в бумажной пыли, что его вообще станут искать в его прежнем, хотя бы и истинном, значении, а не просто произнесут заново?..

Объясняться не надо – не с кем. Слова тоже утратили назначение. И пророчить не стоит – сбудется… И последние слова онемеют от того, что сумели назвать собою, что – накликали. Они могут снова что-то значить, лишь когда канет то, с чем они полностью совпали. Кто скажет, достаточно ли они хороши, чтобы пережить свое значение? А тем более – признание. Признание – возмездие либо за нечестность, либо за неточность. Вот «немая борьба». Какое же должно быть Слово, чтобы не истереть свое звучание в неправом употреблении? чтобы все снаряды ложных значений ложились рядом с заколдованным истинным смыслом!.. Но даже если слово точно произнесено и может пережить собственную немоту вплоть до возрождения феникса-смысла, то значит ли это, что его отыщут в бумажной пыли, что его вообще станут искать в его прежнем, хотя бы и истинном, значении, а не просто произнесут заново?..

Комментарии

По инерции пера, исходя из выявившихся к концу романа «Пушкинский дом» отношений с героем, автор тут же приступил к комментарию, писанному якобы в 1999 году якобы героем, уже академиком Львом Николаевичем Одоевцевым, к юбилейному изданию романа. Тут он давал возможность бедному герою поквитаться с автором: соблюдая академическое достоинство, тот аргументированно выводил автора на чистую воду, то есть попросту изобличал в невежестве. Автор, как мог, защищался, пытаясь выдать комментарий за пародию, но герой стал превосходить автора квалификацией…

И автору вдруг, как говорили в старину, наскучило. И замысел протянуть диалог автора и героя до конца века не состоялся. Автор не заметил, как увлекся совсем иным комментарием, построенным по принципу диаметрально неакадемическому… Он стал комментировать не специальные вещи, а общеизвестные (ко времени окончания романа, то есть к 1971 году)[20].

Автора вдруг осенило, что в последующее небытие канут как раз общеизвестные вещи, о которых современный писатель не считал необходимым распространяться: цены, чемпионы, популярные песни…

И с этой точки зрения в комментарии 1999 года Льву Николаевичу как раз логично было бы рассказать именно о них. «Боюсь, однако, что он сочтет это недостойным науки (или забудет…)», – подумал автор. Между тем предметы эти могут уже сейчас показаться совершенно неведомыми иноязычному читателю. С национальной точки зрения восприятие в переводе есть уже восприятие в будущем времени. Сегодня интересно и то, как стремительно устаревает (и в чем…) текст, именно нацеленный в будущее. Как проваливается все! Близкое ретро, ближайшее… а вот уже и вчерашнее, даже вот сегодняшнее. Время – выскальзывает, как мыло… Ошибка лезет на ошибку. Неточность на неправду. Не только развитие моды – судорожная попытка хоть что-то удержать в памяти на опыте недавнего, вчерашнего забвения.

Странный опыт! Сколь произвольно выбирает последовательный текст свои реалии… Комментируя то то, то это, автор мог только удивляться такой разрозненности и неглавности жизни. Когда же наконец перечитал подряд – получилась картина, вышло повествование, неожиданно логичное. Автору даже не хотелось бы, чтобы читатель прерывал чтение романа заглядыванием. Комментарий этот – род чтения самостоятельного для тех, кто романа не читал; род перечитывания – для тех, кто его читал когда-то.

Оглавление.

Автор считает, что одного взгляда на оглавление достаточно, чтобы не заподозрить его в так называемой элитарности, упреки в которой запестрели в наших литературных журналах и газетах (чуть ли не единственная у нас беда…). Вовсе не обязательно хорошо знать литературу, чтобы приступать к чтению данного романа, – запаса средней школы (а среднее образование в нашей стране обязательное) более чем достаточно. Автор сознательно не выходит за пределы школьной программы (то же в отношении и других упоминаний… см. коммент. к с. 145).

…эта ясность… чуть ли не вынуждена специальными самолетами…

7 ноября (25 октября ст. ст.), как правило, бывает отвратительная погода. Таково время года. Мокрый снег, летящий в лицо, не способствует праздничному настроению тысяч демонстрантов, намокают флаги и лозунги. Однако в последние годы бывает, что на время демонстрации устанавливается достаточно ясная, хотя и пронзительная погода. Подобное обстоятельство всегда отмечается в праздничных газетах, ему придается значение. По непроверенным данным, погода и впрямь устанавливается, причем – сверху, получившими праздничное спецзадание боевыми самолетами (см. коммент. о погоде к с. 11).

Детское слово «Гастелло» – имя ветра.

Иностранная красота этой фамилии способствовала славе подвига и в конечном счете ее затмила: все знают фамилию героя, но не все – что он сделал. Известно, что – летчик. Имя Гастелло, как и имя не читанного еще Монте-Кристо, осело на чистых стенках памяти детей моего поколения первым романтическим слоем. Гастелло Николай Францевич (1908–1941) – Герой Советского Союза, модифицировал подвиг Нестерова (см. коммент. ниже), на пятый день войны погиб как камикадзе: направил свой подбитый горящий самолет на колонну немецкой военной техники и взорвался вместе с нею.

Раскидайчик.

Дешевая базарная игрушка, продается на улицах во время демонстраций 1 Мая и 7 Ноября, обычно цыганами. Представляет собой мячик из бумаги, набитый опилками, стянутый меридианами ниток, на длинной тонкой резинке; брошенный, он возвращается назад, к владельцу. Раньше репертуар подобных игрушек был значительно богаче: и «уйди-уйди», и «американский житель», и «тещин язык», и леденцовые петушки, и много других соблазнительных штук. Теперь ассортимент сведен к красным флажкам и воздушным шарам (нелетающим); еще встречается раскидайчик, но с каждым годом все реже. Думаю, тут действуют свои экономические причины, диктующие частному рынку, но пока они диктуют, их просто разучились делать, эти игрушки.

Нестеровская петля.

Нестеров Петр Николаевич (1887–1914) – великий русский летчик, выполнивший в 1913 году так называемую мертвую петлю. Погиб, впервые применив в воздушном бою таранный удар.

«Север».

Сорт дешевых, «работяжьих» папирос (раньше еще была «Красная звезда», но она снята с производства); курение «Севера» является некоторой социальной характеристикой; дешевизна, возможность не вынимать изо рта, когда заняты или испачканы руки, необходимость часто прикуривать, потому что папироса легко гаснет, наконец, принадлежность определенному поколению, начавшему курить в военные и предвоенные годы и не изменившему своему вкусу, делают производство их все еще рентабельным. Но и в этих папиросах есть что-то от раскидайчика – однажды они, как и он, исчезнут, вытесненные жвачкой, «Мальборо» и пепси-колой.

…погода же нам особенно важна и сыграет еще свою роль…

До сих пор ленинградцы любят попрекнуть Петра за то, что он заложил свой город в болоте. По их убеждению, кроме плохой погоды в воздухе присутствуют некие «миазмы», способствующие простуде (раньше говорили: лихорадке – но выразительное это слово уже там, куда отлетает раскидайчик…), и это так: хронические заболевания уха, горла, носа чрезвычайно распространены в Ленинграде. Не могу удержаться, чтобы не привести здесь один образчик стиля, тем более что он относится к пушкинской эпохе.

«Климат С.-Петербурга, несмотря на главный свой характер – непостоянство, должен быть отнесен к последовательным.

Весна начинается довольно поздно. В начале мая нередко случается видеть падающий снег. В 1834 году снег шел 18 мая!

Лето весьма кратковременно. Хорошего, теплого времени редко бывает более шести недель; прочие, так называемые летние, дни во всем уподобляются дням поздней осени.

Осень, нередко весьма продолжительная, есть самое неприятное в Петербурге время, коего главные принадлежности: туман, дождь, ветер, а иногда снег, скоро исчезающий при температуре между -2 и -6 Реом. Чрезвычайная краткость дней дает повод сказать, что в течение октября, ноября и декабря Петербург покрыт мраком, особенно для жителей высшего класса, которые, просыпаясь поздно, едва успевают узреть дневной свет, скрывающийся в ноябре и декабре около трех часов пополудни» («Статистические сведения о Санкт-Петербурге», 1836, изданы при Министерстве внутренних дел).

Революционная подворотня, легендарный крейсер.

В 1819 году К.И. Росси приступил к завершению ансамбля площади перед Зимним дворцом. Мастерство его с особым блеском сказалось в проектировании арки, соединяющей здания министерств с Главным штабом. Она была переброшена над Луговой Миллионной (ныне ул. Герцена[21]), раньше подходившей к площади по касательной. Решительно повернув последний отрезок улицы, Росси вывел ее на площадь точно напротив центра фасада Зимнего, зафиксировав таким образом положение оси симметрии всего ансамбля.

Назад Дальше