Он замялся, посмотрел на отца, потом на мать, а затем медленнее и тише, словно сожалея о том, что вынужден это сказать, прибавил:
— А кроме того, есть полиция и петеновская милиция… У них повсюду глаза и уши.
Отец опустил голову. Наступила долгая пауза, только потрескивали в плите дрова. Отцу хотелось крикнуть Вентренье: «Ты же все-таки не думаешь, что Поль на него донесет!..»
Однако он не решился это сказать. Он только пробормотал:
— А если ему объявиться… Если сказать…
Вентренье прервал его.
— Нет, нет, папаша Дюбуа, — сказал он с усмешкой, которая больно задела отца. — Держаться от всего в стороне — этого запретить, конечно, нельзя, но не можете же вы не знать, что творится. Я не собираюсь утверждать, что все сторонники правительства Виши мерзавцы, среди них могут быть и честные, но обманутые люди. А те, кто в ихней милиции… Нет, нет, эти…
Должно быть, он удержался и не произнес последнего слова, боясь обидеть отца. Но отец понял. Он с трудом совладал с раздражением. Ему хотелось сказать, что все это его не касается, что теперь он уже не несет ответственности за действия своих сыновей. Один уже не молод. Другой всегда был далек от него. А потом, в свое время он, отец, был солдатом. Сейчас война. Все правительства, весь свет — вот кто в ответе за эту неразбериху!
В мозгу у него теснились слова, они ударялись одно о другое, как орехи в корзинке, и эта сутолока была мучительна, но слова не шли с языка. Отец знал, что ему никогда не одолеть в споре такого человека, как Вентренье, привыкшего к политике и серьезным разговорам. Он был подавлен. Сгорбился. Уставился в линялые сине-белые квадраты старой растрескавшейся клеенки. Вот так теперь и все на свете — все пошло трещинами, все износилось, протерлось до основы, и ничего нельзя заменить.
Отец подавил раздражение, но прежде чем окончательно остыть, сам того не желая, крикнул:
— Черт! Что же теперь прикажете делать — околевать?
Вентренье его слова, казалось, не взволновали и даже не удивили. Вероятно, он представлял себе, что творится в душе старика. Отец это почувствовал, и ему стало как-то не по себе. Вентренье своим ясным взглядом пронизывал его насквозь. Отец опустил глаза и вздохнул; он понял, что, выругавшись, облегчил душу и теперь остаток его раздражения уляжется. Он понял: все, что теперь будет говориться и делаться, его уже не касается. В конце концов, раз Вентренье пришел, надо думать, он может помочь Жюльену, и лучше не мешать ему говорить и действовать.
Вентренье отпил еще глоток, прищелкнул языком и сказал:
— Все эти разговоры сейчас ни к чему. Важно одно — чтобы Жюльен здесь не оставался.
Он замолчал. Наморщил лоб. Посмотрел на мать, затем на отца и только потом на Жюльена, в которого молча вглядывался несколько мгновений.
— Теперь скажи ты, что ты намерен делать, — заключил он.
Жюльен неопределенно пожал плечами и состроил гримасу, от которой приподнялась его борода.
— Выхода у тебя только два, — продолжал Вентренье. — Либо иди в маки, либо живи в большом городе, где тебя не знают.
— В маки… — пробормотал отец.
Вентренье посмотрел на него, и у отца слова застряли в горле. Но помощник мэра угадал его мысль.
— Маки — это не совсем то, что вы себе представляете, или то, что, возможно, вам рассказывали, — пояснил он. — Это армия… Подпольная, но все же армия. Вы мои взгляды знаете, я никогда не был милитаристом. Но сейчас важно одно: как можно скорее выпроводить отсюда фрицев, дав им пинка в зад. Одни именно этим и занимаются; другие совсем к этому не стремятся, а есть… а есть и такие, которые и рады бы, но ждут, чтобы все обошлось без их участия.
При последних словах он немного замялся и замолчал. Никто ничего не сказал, тогда он допил водку, положил на стол свои большие руки и нагнулся к Жюльену. Казалось, он сам все решил за него.
— Ладно, — сказал он. — Я знаю, что случилось с тобой, когда ты однажды уже хотел уйти в маки. Невеселая это история, и возвращаться к ней не стоит. Я не собираюсь влиять на тебя. Подумай сам. Когда примешь какое-либо решение, приходи ко мне.
Он крепче оперся о стол, наклонился вперед и медленно встал.
Надев пальто, которое мать принесла из столовой, Вентренье как будто спохватился и сказал:
— Покажи-ка, что у тебя за удостоверение личности.
Жюльен пошел наверх к себе в комнату. Не успел он выйти, как мать сказала:
— Понимаете, господин Вентренье, маки, мне кажется, это все-таки страшно.
— Страх ваш вполне законен, мадам Дюбуа. Но, видите ли, в городах постоянно происходят облавы, забирают всех подряд. Сажают в тюрьму, а когда нужны заложники, убивают кого попало. Поэтому, понимаете, риск…
Жюльен уже спускался, и мать быстро перебила Вентренье.
— А где-нибудь на ферме? — спросила она.
Он поднял руку.
— Это тоже выход, — сказал он. — Но тут я не могу вам помочь.
Вентренье внимательно изучил удостоверение, которое протянул ему Жюльен.
— А еще фотокарточки у тебя есть? — спросил он потом.
— Да. Одна осталась.
— Дай сюда!
Жюльен порылся в бумажнике и подал Вентренье фотографию, которую тот сунул в записную книжку с загнувшимися углами.
— Вечером я опять зайду. А до тех пор не попадайся никому на глаза.
Потом, обернувшись к старикам, он прибавил:
— Если вас спросят, зачем я приходил, скажите, что жена осталась вам должна за овощи и я приходил рассчитаться.
Вентренье уже пожал им руки и направился к двери, но мать окликнула его:
— Господин Вентренье, у него нет продовольственной карточки.
Он обернулся и почти суровым тоном сказал:
— Знаю. Вы вчера мне дважды об этом говорили.
Резким движением он надвинул на лоб шляпу и быстро вышел. Мать постояла на площадке, дожидаясь, пока он сойдет с крыльца, потом заперла дверь.
29
После ухода Вентренье они некоторое время молчали — все трое стояли, словно в ожидании приказа, которого так и не последовало.
Отец смотрел на Жюльена — на сыне были старые брюки, все в масляной краске, и толстый коричневый свитер с воротником под самую русую бороду. Жюльен жадно курил. Он стоял ссутулившись, как старик. Отец ждал, что сын заговорит, но, простояв довольно долго на месте, тот повернулся и, не говоря ни слова, стал подниматься по лестнице.
Мать проводила его глазами, она как будто колебалась, затем, устало махнув рукой, чуть слышно прошептала:
— Господи боже мой, что нам теперь делать!
Это не было вопросом. Да все равно отец не знал бы, что ответить. Он направился к своему обычному месту, а мать поднялась к Жюльену.
Оставшись один, отец помешал в печке, сел и стал глядеть в сад. Земля, вскопанная для зимы, была черная. Голая. Напоенная влагой.
Но между отцом и этой землей, на которую он упорно смотрел, по правде говоря, даже не видя ее, стоял Жюльен. Худой, бородатый, с длинными волосами. Печальный и обездоленный. Но обездоленный не потому, что у него не было крова, еды, денег, — нет, тут было что-то другое, непонятное. Да, это так. Отцу Жюльен представлялся обездоленным. И в то же время он вновь видел его оделенным всем тем, что было у него раньше. Оделенным силой. Здоровьем. Твердой походкой. Телосложением спортсмена, человека, привычного к физическому труду. Отцу казалось, что его сына подменили. Конечно, они и прежде не очень-то понимали друг друга, между ними всегда была какая-то грань, мешавшая им свободно и просто разговаривать. И все-таки, когда Жюльен вернулся, окончив свое ученичество, имея в руках специальность, с крепкой мускулатурой заправского рабочего, отец почувствовал себя ближе к нему, несмотря на все недостатки его характера и странные выходки. Сейчас это был другой малый. Малый, который уедет, сам не зная куда.
«Что бы ты предпочел — чтобы Жюльен ушел в маки или чтобы он жил где-нибудь в большом городе беспорядочной жизнью художника, как в Марселе?»
Этот вопрос все время был тут, словно его настойчиво задавала голая земля сада или огонь, тихонько всхлипывавший в плите. Этот вопрос был тут, но отец отказывался на него ответить. Ему представлялось, что он должен вынести своего рода приговор, а он не признавал за собой на это права. Сложившееся у него представление о жизни художников мало-помалу порождало где-то в глубине души уверенность, что такая жизнь — самое большое зло. Как вода, которая прокладывает себе дорогу в земле и вдруг встречает на своем пути скалу, так и он, не успев отклонить для Жюльена перспективу жизни в большом городе, натыкался на мысль о маки. И останавливался. Маки — это нелегальное положение. Риск быть пойманным, осужденным, расстрелянным или убитым во время стычки в горах. Уходя, немцы расстреливали тех, кого удалось захватить, и для острастки сжигали фермы подчас ни в чем не повинных крестьян. Разве мог отец советовать сыну стать на такой путь? Вентренье человек хороший, но слишком левых убеждений. Маки — это горстка коммунистов!
Значит, оставался третий выход — отправить Жюльена к кому-нибудь на ферму.
Обдумывая все «за» и «против», от которых у него в голове гудело, как в улье, отец в конце концов уже не видел ничего, кроме земли. Земля, только земля еще не осквернена. Война опоганила даже работу булочника — ведь теперь подмастерьям пекаря приходится замешивать такую дрянь, которую и мукой-то назвать нельзя. Война вынудила лучших ремесленников мошенничать на всем и самых честных торговцев продавать на вес золота черт знает что. Конечно, в городе обвиняют крестьян, что они богатеют, продавая продукты на черном рынке, но, если Жюльен уедет в деревню, он станет там батраком. Продавать ему будет нечего. Он будет иметь дело только с землей, а земля так и остается землей. Лишь она одна не дала себя осквернить войне.
Даже не отдавая себе отчета в том, что его мозг работает в определенном направлении, — словно Жюльен уже решил укрыться где-нибудь на ферме — отец стал перебирать в уме старых приятелей, живущих в деревне.
Он отыскивал их повсюду. В Курбузоне, Жевенжее, Кузансе, Сен-Море, Вернантуа. Постепенно перед ним разворачивалась географическая карта с обозначением друзей. Из прошлого медленно возникали лица со стершимися чертами; неожиданно всплывали другие, более четкие и такие близкие, словно он только накануне расстался с ними. Товарищи по полку или по фронту, покупатели той поры, когда он на лошади развозил хлеб, виноделы, у которых он долгие годы покупал вино. И за каждым из них вставало воспоминание о первом знакомстве, воспоминание о дальнейших встречах, целая уйма незначительных событий, все подробности которых он, однако, сохранил в памяти. Жизнь-то из таких мелочей и складывается. И его жизнь до отказа ими полна, он сталкивался со столькими людьми, и все они оставили какой-то след. Их забываешь, но в один прекрасный день по той или иной причине они все одновременно встают в памяти. В мозгу и в сердце теснится целая толпа, как на площади Лекурба в ярмарочный день.
И тусклое утро, посыпанное пеплом зимы, посветлело. Как вода прибывает в пору таяния снегов, так из прошлого поднялась и ожила толпа людей. Зашумела, задвигалась вокруг отца. Влилась в него светлым вином. Вином, которое столь долгое время сохраняло во тьме погреба плененное солнце.
Морщины на лице у отца разгладились. Он вдруг заметил, что втягивает воздух, как делал это, откупоривая в праздничные дни одну из своих бутылок с самым лучшим вином.
30
На кухне установилось приятное тепло. Отец долго сидел не шевелясь. Он ушел в себя. Предавался воспоминаниям, опасаясь лишь той минуты, когда настоящее снова заявит свои права.
И такая минута наступила, когда вниз сошла мать. Отец еще пытался как-то уцепиться за то что ожило вокруг него, но это было уже невозможно. Присутствия жены было достаточно, чтобы спугнуть людей, вышедших из далекого прошлого для него одного.
— Ну как? — спросил он.
— Уезжает.
— Куда он едет?
— Говорит, что знает в Лионе очень многих и найдет себе пристанище. Он уверен, что сможет там работать.
Отец как раз спрашивал, о какой работе идет речь, когда сверху сошел Жюльен за чемоданом, который он поставил в столовой. Он услышал вопрос отца и сказал:
— У меня есть профессия, думаю, я устроюсь не хуже других.
Отец почувствовал, как его заливает волна тепла. Значит, Жюльен все же вернется к трудовой жизни. Займется кондитерским делом, которому обучился, хотя потом и бросил его. Но одно соображение встревожило отца.
— А ты уверен, что наймешься? — спросил он. — При нынешних ограничениях кондитерское дело не очень-то процветает.
В первую минуту сын как будто даже не понял, потом он вдруг расхохотался.
— Да кто говорит об этом! — сказал он. — Моя профессия — живопись. А кондитерское дело — да ну его к черту, тоже мне профессия.
Он взял чемодан и, все еще смеясь, стал подыматься по лестнице.
Отец не успел ответить, да, может, он и не нашелся бы, что сказать, так больно задел его смех сына. Одним-единственным словом можно так обидеть человека, что он лишится дара речи. Профессия! Тоже мне профессия! Жюльен произнес это так презрительно, с таким отвращением, что отец был совсем убит. Мать потупилась.
— Пойду приготовлю ему белье, — сказала она.
Она исчезла, и отец не нашел, что сказать. Он все еще был под впечатлением слов Жюльена. Руки у него дрожали. В горле стоял ком. А затем — правда не сразу — в нем словно что-то открылось и высвободилось, заполнили голову слова.
Тоже мне профессия! Господи, да что ж это? Он до такой степени презирает свою профессию? Значит, он презирает все подобные профессии! И отцовскую тоже, ту, которой он, отец, с такой любовью занимался добрую половину своей жизни! А он-то еще собирался поговорить с ним о земле. О возможности поехать на ферму. Ну и дела! Время сейчас, что ли, такое или Жюльен какой-то урод?
Поймет ли наконец мать, что ее сыну не хватает рассудительности, здравого смысла, мужества — всего того, что дает человеку возможность до конца жизни прожить честно? А как же Поль? Но у Поля хоть специальность есть. Он преуспевает.
Живопись — профессия? Хороша профессия, отрастил бороду и волосы и таскается с покойником под мышкой!
Отец все время ворчал. Он давал выход своему раздражению и, по мере того как оно испарялось, приходил к мысли, что лучше молчать. Ссора перед отъездом не приведет ни к чему. Жюльен уедет, и тогда, возможно, в доме опять наступит мир.
31
Отъезд Жюльена уладился скорее и проще, чем того ожидал отец.
В тот же вечер Вентренье принес удостоверение личности и продовольственные карточки. О маки он больше не заговаривал. Вероятно, он понял, что ни мать, ни сына этот выход не устраивает. Он только медленно, пожалуй даже хмуро, пояснил:
— У тебя изменены имя и фамилия и возраст. Удостоверение личности выдано тебе здесь, потому что ты жил тут, в городе, хотя родился в Филипвилле, откуда тебя вывезли в младенческом возрасте, когда твои родители переехали сюда. Значит, ты ничего не помнишь, что вполне естественно. Мы поступаем так с единственной целью, чтобы невозможно было проверить.
— А как его теперь звать по удостоверению? — спросила мать.
— Вы меня простите, мадам Дюбуа, но я думаю, что лучше никому этого не знать. Я, конечно, понимаю, что вы не пойдете трезвонить по всему городу, но таково правило безопасности.
Мать и бровью не повела. Отец посмотрел на Вентренье, но взгляд того не выражал ничего особенного. Казалось, Вентренье выполняет свою обычную работу.
— Понимаете, против этой меры не возражают даже жены. Вы не сможете писать сыну, но он вполне может время от времени давать вам знать о себе, присылать открытки каждый раз, как будет менять место жительства.
Вентренье помолчал, потом более сухим тоном добавил:
— Жюльена гестапо и петеновская милиция не разыскивают, они разыскивают тех, кого подозревают в участии в Сопротивлении. Он только уклоняется от отправки в Германию на принудительные работы, и жандармы разыскивают его как дезертира… В такое время, как сейчас, бригаду шпиков за ним не отправят. Если он будет осторожен, ему абсолютно ничто не грозит… Я даже не уверен, что следят за вашей перепиской.
В. тоне, каким это было сказано, слышалась даже некоторая ирония. Отец посмотрел на Жюльена, но тот и бровью не повел. Он держал удостоверение и карточки и посматривал на них, не решаясь развернуть.
Вентренье не стал задерживаться. Он отказался выпить стаканчик, пожал всем троим руку и вышел, сказав Жюльену:
— Тебе я все же пожелаю: ни пуха ни пера!
Уже на площадке он обернулся.
— Что касается удостоверения и карточек, — прибавил он, — я, само собой разумеется, полагаюсь на вас… Вы понимаете, чем я рискую.
Все произошло так быстро, что отец не мог даже вставить слово. Мать только-только успела поблагодарить Вентренье. И вот они опять остались втроем, не двигались, молчали. Жюльен, звавшийся уже не Жюльеном, все еще держал в руках удостоверение и карточки и не решался их развернуть. В конце концов он сунул их в карман.
— Так, — сказал он. — Значит, я уезжаю завтра утром с шестичасовым. Будет еще темно, и никто не увидит, как я выйду.
— Господи, чего только не приходится переживать! — вздохнула мать.
Отец откашлялся, встал, чтобы сплюнуть в топку, и сел на свое излюбленное место.
И опять наступила тишина. Тишина, нарушаемая только матерью, которая готовила ужин и накрывала на стол, гремя кастрюлями и тарелками. Жюльен курил, опершись локтем о стол, напротив него, как всегда, повернувшись к столу вполоборота и протянув ноги к плите, отец тоже курил сигарету, которой угостил его сын.